Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Попугай Флобера

ModernLib.Net / Современная проза / Барнс Джулиан / Попугай Флобера - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Барнс Джулиан
Жанр: Современная проза

 

 


Джулиан Барнс


Попугай Флобера

Julian Barnes FLAUBERT'S PARROT
1984

Перевод с английского Т. Шинкарь

Печатается с разрешения литературного агентства Intercontinental с/о Toymania LLC.

Посвящается Пэт

Когда пишешь биографию друга, ты должен написать ее так, словно хочешь отомстить за него.

Флобер, Письмо Эрнесту Фейдо, 1872

1. ПОПУГАЙ ФЛОБЕРА

Шестеро североафриканцев у памятника Флоберу играли в шары. Звонкий металлический стук шаров был отчетливо слышен на фоне шума запруженной транспортом улицы. Пальцы смуглой руки игрока насмешливо ласково послали вперед серебристый шар. Тяжело подпрыгивая, шар медленно прокладывал кривую борозду в затвердевшей пыли аллеи. Игрок, бросив шар, на мгновение застывал в заученной изящной позе, похожий на изваяние: колени чуть согнуты, правая рука выброшена вперед ладонью вверх в победном экстазе броска. В памяти остается закатанный рукав белой рубахи, обнаженная до локтя смуглая рука и темное пятно на тыльной стороне запястья. Это не часы, как поначалу показалось мне, и не татуировка, а скорее всего переводная картинка: нечто вроде портрета кого-то из современных пророков и мудрецов, столь почитаемых сынами пустыни.

Однако вернусь к памятнику, к этому лишенному красоты и изящества изваянию со следами слез медной окиси на лице, с небрежно повязанным галстуком, в мешковатом сюртуке и мятых брюках, с торчащими усами, настороженному, необщительному и обреченному на одиночество. Флобер не ответит вам на ваш взгляд, ибо взор его устремлен куда-то вдаль, на юг от площади Де Карм, в сторону собора, поверх крыш города, который он презирал и который отвечал ему немалым равнодушием. Голова статуи уходила далеко ввысь, и только голубям было дано созерцать размеры обширной лысины писателя.

Этот памятник не был первым памятником Флоберу в Руане. Тот в 1941 году был снят с пьедестала немцами и вместе с городскими оградами и медными дверными молотками отправлен на переплавку и дальнейшее изготовление, возможно, медных кокард. Пьедестал памятника в городе Руане пустовал целое десятилетие или около того. А потом мэр Руана, большой ценитель памятников, раздобыл где-то гипсовую форму оригинала, принадлежавшую русскому, Леопольду Бернстамму, и город согласился вновь Гюставить у себя памятник Флоберу. Таким образом, Руан снова стал обладателем подлинной копии статуи писателя, отлитой из почти чистой девяностотрехпроцентной меди с добавлением всего лишь семи процентов олова. Как заявил мсье Рудье, литейных дел мастер из Шатильона-на-Баньо, подобный сплав наилучшая гарантия от коррозии. Два других города, Трувиль и Барентен, тоже участвовавшие в проекте, согласились на установление у себя гипсовых копий. Эти памятники куда хуже выносят испытание временем. В Трувиле вскоре потребовалось Гюставить заплату на правом бедре Флобера, а у статуи в Барентене с усов облупился гипс, и торчащие куски проволочного каркаса напоминали ветви, внезапно выросшие на верхней гипсовой губе писателя.

Возможно, литейщик был прав и заново отлитый медный памятник простоит долго, хотя у меня лично нет твердой уверенности в этом, ибо все, что связано с Флобером, оказалось, увы, недолговечным. Он умер чуть менее столетия назад, оставив после себя одни только бумаги: бумаги, идеи, фразы, метафоры, структурную прозу, превратившуюся в звук. Собственно говоря, именно это и хотел оставить нам писатель, к огорчению его сентиментальных почитателей. Дом Флобера в Круассе был снесен вскоре после его смерти, и на его месте вскоре заработала фабрика, производящая алкоголь из порченого зерна. Уничтожить все изображения писателя ровным счетом ничего не стоило. Если один мэр, почитатель памятников, ставил их, то другой, какой-нибудь партийный ортодокс, кое-как прочитав то, что написал о Флобере Сартр, ревностно сносил их.

Я начал свой рассказ с памятника, потому что с него-то все у меня и началось. Почему творчество писателя заставляет нас буквально охотиться за ним? Почему мы не можем оставить его в покое? Неужели нам мало его книг? Ведь именно этого желал для себя Флобер: мало кто из писателей верит в объективность написанного и незначимость самой личности автора, однако мы не желаем считаться с этим и упорно преследуем писателя. Нам нужен его облик, лицо, автограф, скульптура из девяностотрехпроцентной меди, фотопортрет, снятый модным фотографом, лоскут его одежды и локон его волос. Что заставляет нас вожделенно гоняться за реликвиями? Неужели нам мало того, что успел сказать нам писатель? Почему мы считаем, что именно мелкие житейские детали откроют нам что-то о нем новое, еще неизвестное. После смерти Роберта Луиса Стивенсона его предприимчивая нянька, шотландка, не задумываясь, приторговывала прядями его волос, которые якобы начала срезать еще за сорок лет до его кончины. Поверившие в это искатели реликвий успели скупить столько волос с головы Стивенсона, что их с успехом хватило бы для набивки кушетки.

Посещение поместья Круассе я решил оставить на последний день. У меня было пять дней на осмотр Руана, но мой инстинкт, унаследованный с детства, подсказывал мне, что все лучшее следует оставлять напоследок. Не это ли движет всеми писателями? Не торопись, не торопись, лучшее все впереди. Если это так, то самой загадочной и волнующей должна быть неоконченная книга. На память сразу же приходят две: «Бувар и Пекюше», в которой Флобер попытался обнажить и заклеймить все изъяны окружающего его мира, все устремления человека и его пороки. В книге «Идиот в семье» Сартру тоже захотелось обнажить и принизить Флобера, великого писателя и великого буржуа, «грозу» общества, его врага и его мудреца. Но апоплексический удар помешал первому закончить свой роман, а слепота не позволила второму завершить задуманное эссе.

Меня тоже однажды охватило желание писать, появились идеи: я даже стал делать заметки. Но я был врачом, женат, и у меня были дети. Человек способен делать хорошо только одно дело, Флобер знал это. Я же был хорошим врачом. Жена умерла… Дети разбрелись по свету и пишут мне лишь тогда, когда в них заговорит совесть. У них своя жизнь. «Жизнь! Жизнь! Начало воздвижения!» День назад мне попались на глаза эти слова Флобера, и я вдруг почувствовал себя гипсовой статуей с заплатой на правом бедре.

Ненаписанные книги! Стоило ли сожалеть о них. И без них книг слишком много. Я вспомнил, как заканчивается роман «Воспитание чувств». В нем Фредерик и его друг Делорье вспоминают свою жизнь и в итоге приходят к заключению, что их лучшим воспоминанием оказалось посещение борделя, когда они оба были еще школярами. Друзья тщательно спланировали все, сходили завиться, нарвали цветов с чужих клумб для букетов девушкам. Однако, оказавшись в борделе, Фредерик неожиданно струсил, и приятели позорно бежали. И все же они вспоминали об этом как о лучшем, что было у них в жизни. Разве не прав был Флобер, сказав, что предвкушение — самое приятное и верное из всех человеческих ощущений.

Свой первый день в Руане я провел, бродя по городу и пытаясь вспомнить и найти те места, где довелось побывать в 1944 году. Многие из кварталов города сильно пострадали тогда от бомбежек и артиллерийского обстрела и лежали в руинах; спустя сорок лет ремонт собора так и не был закончен. Не оказалось ни единого яркого пятна, чтобы скрасить мои одноцветные воспоминания. На следующий день я отправился на запад от Руана, в Кан, а потом — на север, на пляжи. Мимо мелькали потрепанные ветром жестяные щиты, оповещавшие о погоде, установленные повсюду Министерством общественного труда и транспорта. Они указывали дорогу к пляжам и местам высадки туристов. К востоку от Арроманша начинались британские и канадские секторы пляжей — «Золотой», «Юнона», «Меч». Названия не свидетельствовали о богатстве фантазии и запоминались не лучше, чем Омаха или Юта. Но если в человеческой памяти сохраняются некогда происшедшие здесь события, то вспоминаются и названия мест, где это произошло, а не наоборот.

Грэй-сюр-Мер, Курсель-сюр-Мер, Ансель, Арроманш. Где-то совсем неожиданно в какой-нибудь боковой улочке вдруг на глаза попадалась табличка с надписью «Площадь королевских инженеров» или «Площадь Уинстона Черчилля». Ржавеющие остовы танков как бы продолжали сторожить здесь пляжные кабины и самодельные памятники из пароходных труб с надписями, где на английском, а где на французском: «Здесь 6-го июня 1944 года благодаря героизму Объединенных сил союзников, была освобождена Европа». Теперь в этих поржавевших танках не было ничего грозного и пугающего, все казалось мирным и обыденным. В Арроманше, бросив в щель автомата две однофранковые монеты, я получил удовольствие обозреть местность, глядя в панорамный телескоп, отстучать на морзянке телеграмму в Малберри-Харбор — точка — тире — тире — тире, и отправить ее по кессонной связи через тихие воды пролива. Груды старой военной техники вместе со всей этой частью побережья были полностью колонизированы бродяжьим людом.

Я съел свой ленч в «Отель де ля Марин» с видом на пролив. Это были места, где погибли мои друзья, — те годы подарили мне много неожиданных друзей, — однако сердце не защемило от воспоминаний. Пятидесятая танковая дивизия Второй Британской армии. Воспоминания пришли сами собой из глубин памяти, но ни эмоций, ни даже памяти о них не было. После ленча я зашел в музей посмотреть фильм о высадке, а затем, проехав десять километров до Байо, посетил место еще одного вторжения, совершенного девятью веками раньше. Гобелен времен королевы Матильды был похож на горизонтальное кино, где рамки кадров почти стыкуются. Эти два исторических вторжения казались одинаково странными: одно было слишком давним, чтобы казаться правдой, другое же слишком недавним, чтобы в него поверить. Как мы понимаем наше прошлое? Способны ли мы на это? В мою бытность студентом медицинского колледжа шутники-студенты в конце прощального бала выпускали в зал густо смазанного жиром поросенка. Тот путался в ногах у танцующих, увертываясь от пытавшихся схватить его рук, и пронзительно верещал. Нередко те, кто пробовал поймать поросенка, теряли равновесие и падали на скользкий паркет, что всем казалось чертовски забавным и смешным. Наше прошлое порой ведет себя с нами так, как этот поросенок.

В третий день моего пребывания в Руане я наведался в Hфtel-Dieu — больницу, где когда-то главным врачом был отец Гюстава Флобера. Здесь же прошло и детство писателя. Когда идешь по авеню Гюстава Флобера, мимо типографии имени Флобера и закусочной «Флобер», то проникаешься уверенностью, что идешь в нужном направлении. Возле больницы стоял большой белый «пежо» с поднимающейся вверх задней дверью. Его кузов был разрисован большими голубыми звездами, рядом с надписью «Скорая помощь „Флобер“ был указан номер телефона. Писатель в роли целителя? Едва ли. Мне вспомнились слова упрека в письме Жорж Санд ее молодому коллеге: „Вы приносите скорбь, — писала она, — я же приношу утешение“. На белом „пежо“ уместнее было бы Гюставить вместо имени Флобера имя Жорж Санд.

В Hфtel-Dieu меня принял худой суетливый gardien — смотритель, — его белый халат меня удивил. Он явно не врач, скорее аптекарь или судья любительских матчей в крикет. Белые одежды всегда свидетельство стерильной чистоты и честности. Зачем же простому смотрителю музея обряжаться в белое? Чтобы уберечь детство Гюстава от заразных бактерий? Объяснив мне, что в музее две экспозиции: одна посвященная Флоберу, другая же — истории медицины, он торопливо провел меня по залам, с шумным старанием запирая за нами одну дверь за другой. Мне была показана комната, где родился Гюстав, флакон одеколона, банка с табаком и первая статья писателя, опубликованная в каком-то журнале. В экспозиции о Флобере было немало его фотографий, подтверждающих, как быстро он превращался из красивого юноши в толстого лысеющего обывателя. Сифилис — утверждали одни, нормальное старение человека в XIX веке — отвечали другие. Возможно, дело просто в том, что когда разум объявляет о своем преждевременном увядании, хорошо воспитанное тело из чувства солидарности немедленно подчиняется неизбежному. Разглядывая фотографии, я был вынужден все время напоминать себе о том, что у Флобера были светлые волосы, потому что на фотографиях все кажутся брюнетами.

В остальных комнатах музея были собраны медицинские инструменты, относившиеся к восемнадцатому и девятнадцатому векам, от тяжелых металлических реликтов до тонких и острых хирургических инструментов. Резиновые клизмы поразили даже меня своими габаритами. Медицина тех времен была, видимо, увлекательным, опасным и жестоким занятием. Сегодня медицина — это в основном пилюли и бюрократизм. Или же прошлое нам всегда кажется более красочным, чем настоящее? Я \ проштудировал докторскую диссертацию Ахилла Флобера, брата Гюстава, озаглавленную: «Некоторые соображения к операции ущемления грыжи». Братская солидарность: тезис Ахилла помог рождению метафоры Гюстава: «Меня мучит злоба на глупость современной эпохи. К горлу подступает к… как при ущемлении грыжи. Но я сделаю из него массу и вымажу девятнадцатый век, наподобие того, как золотят коровьим навозом индийские пагоды…»

Поначалу объединение этих двух экспозиций в одном музее показалось мне довольно странным. Но все стало на свои места, когда я вспомнил знаменитую карикатуру Лемо, на которой Флобер препарирует Эмму Бовари. На ней показано, как писатель победоносно размахивает огромными вилами, на кончике которых — кровоточащее сердце, только что вынутое из рассеченной груди героини его романа. Он хвастается им, словно редкой хирургической удачей, а слева на рисунке — едва видны ноги поверженной и растоптанной Эммы. Писатель в роли мясника, писатель — насильник с чувствительной душой!

И тут я увидел попугая… Он был в неглубокой нише, ярко-зеленый, с дерзким взглядом и вызывающе вопросительно повернутой головой. «Psittacus» [1], — гласила надпись на табличке в конце жердочки, на которой он сидел. «Попугай, которого Г. Флобер позаимствовал у музея города Руана и Поставил на своем письменном столе, когда писал Un cur simple [2]. Попугая Фелиситэ звали Лулу, и он стал главным персонажем этой повести». Ксерокс письма Флобера подтверждал, что этот попугай действительно стоял у него на столе целых три недели и стал уже порядком раздражать его.

Нынешний Лулу был в прекрасном состоянии, в том же ярком блестящем оперении и с той же раздражающей насмешкой во взгляде, каким он, очевидно, был сто лет назад. Глядя на чучело попугая, я, к своему удивлению, испытывал чувство близости к писателю, который с таким пренебрежением запретил потомкам проявлять к нему личный интерес. Его памятник был заменен копией, его дом снесли, его книги живут своей собственной жизнью, и читательский ответ на них не является ответом автору. Однако этот примечательный своей неожиданно яркой зеленью попугай, уцелевший как будто самым обычным и вместе с тем мистическим образом, вдруг заставил меня почувствовать себя так, будто я Ъ\№ лично знаком с Флобером. Это одновременно тронуло и обрадовало меня.

По дороге я даже купил экземпляр повести «Простая душа» из серии школьных пособий. Возможно, вы читали эту повесть Флобера о бедной невежественной служанке Фелиситэ, полвека верно прослужившей своей госпоже и безотказно жертвовавшей всем ради других. Фелиситэ безропотно отдавала свою привязанность и заботу то жениху-мужлану, то детям госпожи, то своему племяннику или одинокому старику с неизлечимо больной рукой. Но все они, один за другим, оставляли ее: кто-то умирал, кто-то уезжал, а иные просто забывали о ней. Поэтому не было ничего странного в том, что единственным утешением Фелиситэ в ее одинокой жизни осталась религия.

В постепенно редеющей череде привязанностей старой служанки последней был попугай Лулу. Когда же и он, дожив свой век, покинул ее, Фелиситэ заказала из него чучело. Она не расставалась с дорогой ей реликвией и, творя молитву, преклоняла перед ним колени. В бедной голове служанки все перемешалось, и ей, вопреки церковным догматам, стало казаться, что лучше бы было, если бы Святой Дух, обычно представлявшийся в виде голубя, принял образ попугая. Впрочем, в этом была своя логика: попугаи и Святой Дух были наделены даром речи, чего не было дано такой птице, как голубь. В конце рассказа умирает и сама Фелиситэ: «Ее губы улыбались, а сердце билось все медленнее, все тише и незаметнее, как иссякающий фонтан, как замирающее эхо. И когда она испускала последнее дыхание, ей казалось, что она видит в разверстых небесах гигантского попугая, парящего над ее головой».

Самое важное в этой повести — это ее сдержанная тональность. Представьте себе, сколь технически трудно написать рассказ, в котором с помощью небрежно набитого чучела попугая с нелепой кличкой Лулу пытаются заменить в Троице одну из трех ипостасей триединого Бога, при этом не прибегая к сатире, сентиментальности или даже богохульству. К тому же рассказать все так, как это виделось неграмотной старой служанке, без тени уничижения или фарисейской чопорности. Однако значение повести «Простая душа» совсем не в этом: попугай для нас классический пример флоберовского гротеска, сдержанного и контролируемого.

У нас появляется возможность, если мы того пожелаем (и если решим ослушаться Флобера), подвергнуть образ попугая дополнительному толкованию. Например, можно попытаться провести некую скрытую параллель между жизнями преждевременно одряхлевшего писателя и дожившей до глубокой старости Фелиситэ. Критики уже роются в архивах. Оба наши персонажа были обречены на одиночество, и хотя их жизнь была полна скорби и горя, им не изменяли выдержка и упорство. Особо ретивые из критиков могли бы пойти еще дальше в своих предположениях и увидеть в несчастном случае с Фелиситэ, когда ее сбила почтовая карета на дороге в Гонфлер, скрытый намек на первый приступ эпилепсии, настигший Флобера по дороге в Бур-Ашар. Этого я, увы, не знаю… Насколько глубоким должно быть подобное предположение, чтобы не кануть в Лету окончательно?

Лишь в одном Фелиситэ является явной противоположностью Флоберу: она не умела ясно излагать свои мысли. В таком случае вы вправе заметить, что это с успехом умел делать попугай Лулу. Говорящий попугай, диковинная птица, способная по-человечески произносить слова. Недаром старая Фелиситэ приняла Лулу за Святого Духа, давшего нам речь.

Фелиситэ + Лулу — Флобер? Не совсем так, но можно утверждать, что он присутствует в обоих из них. В Фелиситэ воплощен характер писателя, а в попугае Лулу — его голос. Вы можете возразить мне, сказав, что попугай, искусно выражаясь, при этом не делает никаких умственных усилий и поэтому он скорее воплощение чистого Слова. Будь вы членом Французской академии, вы бы непременно сказали, что он является символом Логоса. Но я англичанин и спешил вернуться в материальный мир, к тому дерзкому и самоуверенному существу, которое я увидел в больнице. Я представлял себе Лулу, сидящего напротив Флобера на его письменном столе и взирающего на него так, словно он — отображение писателя в кривом зеркале в комнате смеха. Нет ничего удивительного в том, что спустя три недели такого пародийного соседства попугай стал раздражать писателя. Чем же писатель выше ученого попугая?

Теперь нам, возможно, следует познакомиться с четырьмя главными встречами Флобера с представителями этого вида пернатых. В 1830-х годах, в свои ежегодные поездки в Трувиль, семья Флобер часто навещала отставного морского капитана Пьера Барбейя. Говорят, что у того был великолепный попугай. В 1845 году по дороге в Италию Гюстав побывал также на Антибах, где ему довелось увидеть больного длиннохвостого попугая, которого он даже помянул в своем дневнике. Птица сидела на крыле легкой повозки хозяина, а по вечерам, в часы ужина попугая заботливо пересаживали на каминную доску. Автор дневника отметил эту «странную любовь» между человеком и птицей. В 1851 году, возвращаясь с Востока через Венецию, Флобер услышал крик попугая, сидевшего в позолоченной клетке. Он кричал на весь Большой канал, подражая гондольеру: «Fa eh, capo die». В 1853 году писатель снова посетил Трувиль. Сняв комнату у фармацевта, он был обречен все время слушать крики попугая: «Ты уже позавтракал, Жако?» и «Рогоносец, мой маленький дурачок», или же сначала посвистывание, а затем: «У меня отличный табак». Не один ли из этих четырех попугаев или все они вместе вдохновили писателя на создание Лулу? Довелось ли Флоберу еще когда-нибудь в годы с 1853-го по 1876-й, видеть живого попугая? Ведь именно тогда он попросил в музее Руана дать ему на время чучело попугая.

Я сидел на краю постели в гостиничном номере. По соседству надрывался телефон, к которому вскоре присоединились звонки из других номеров. Мои мысли были о попугае в нише всего в полумиле от меня. Дерзкая птица, заслуживающая, однако, привязанности и даже уважения. Как поступил с ней Флобер, закончив повесть «Простая душа»? Сунул в шкаф и забыл о столь раздражавшей его птице или же наткнулся на нее, открыв шкаф, чтобы вынуть дополнительное одеяло? Что произошло потом, четыре года спустя, когда апоплексический удар обрек писателя умереть на диване? Возможно, он тоже видел парящего над ним гигантского попугая, однако это не был приветствующий его Святой Дух, а всего лишь прощавшееся с ним Слово.

«Меня стесняют метафоры, которые решительно преобладают во мне. Сравнения пожирают меня точно вши: я только и делаю, что давлю их, фразы так и кишат ими». Слова легко приходили к Флоберу, но вместе с ними неизменно приходило ощущение неадекватности Слова. Вспомните его полное грусти замечание в романе «Мадам Бовари»: «Человеческая речь подобна надтреснутому котлу, и мы выстукиваем на нем медвежьи пляски, когда нам хотелось бы растрогать своей музыкой звезды». Итак, у нас может быть двоякое представление о писателе: как об убежденном и законченном стилисте или же человеке, который сознает трагическое несовершенство языка. Последователи Сартра склоняются ко второму заключению, в неспособности Лулу к большему, чем лишь повторять чужие осмысленные слова и фразы, они видят косвенное признание писателем собственных недостатков. Попугай-писатель едва ли принимает язык как некую данность, нечто подражательное и инертное. Сам Сартр упрекнул Флобера в пассивности, в вере (или тайном неверии) в то, что слово уже сказано.

Не является ли подобное пускание пузырей свидетельством предсмертного хрипа еще одного идущего на дно предположения литературных критиков? Момент, когда ты чего-то жадно ждешь, наступает тогда, когда, вчитавшись в рассказ, чувствуешь себя особенно ранимым, одиноким и, возможно, даже глупым. Так ли ошибается критик, увидевший в попугае Лулу символ Слова? Или же читатель, и что еще хуже, сентиментальный читатель, думает, что попугай в музее больницы — это некое воплощение голоса писателя? Как это подумалось мне. Возможно, я столь же простодушен, как и Фелиситэ?

Но, чем бы это ни было, рассказом или просто текстом, «Простая душа» остается в памяти. Позволю себе привести слова Дэвиса Хокни, искренние и доброжелательные, взятые из его автобиографии: «Рассказ по-настоящему тронул меня, и я понял, что смог бы прочувствовать его и воспользоваться сюжетом». Действительно, в 1974 году Хокни создал две гравюры: карикатуру на мысли и чувства Фелиситэ (в образе обезьяны, уносящей на своей спине женщину) и более мирную сценку — спящих рядом Фелиситэ и Лулу. Возможно, художник продолжит и дальше эту серию гравюр.

В свой последний день в Руане я отправился в Круассе. Шел настоящий нормандский дождь, тихий и мелкий. Уединенная мирная деревушка на берегу Сены на фоне зеленых холмов была в конце концов проглочена шумными доками. Копера заколачивали сваи, над головами возвышались краны, а жизнь реки была полностью коммерциализирована. От проезжающих тяжелых грузовиков дрожали стекла в еще одном баре «Флобер».

Флобер, одобрявший восточную традицию сносить дома умерших, возможно, гораздо спокойнее отнесся бы к сносу собственного дома, чем это сделали его читатели и поклонники. Фабрика по изготовлению алкоголя из порченого зерна простояла недолго и была заменена более уместной здесь бумажной фабрикой. От всего поместья Флобера остался лишь небольшой одноэтажный павильон в нескольких сотнях метров дальше по дороге. Некогда это был летний домик, куда писатель удалялся в поисках еще большего уединения, сейчас же он превратился в ветхое и не вызывающее интереса строение, которому удалось уцелеть. На террасе сохранился кусок колонны с каннелюрами, найденный в Карфагене и установленный здесь как памятник автору «Саламбо». Я толкнул калитку, залаяла овчарка, и ко мне вышла седоволосая хранительница музея. Она не была в белых одеждах, на ней хорошо сидела синяя униформа. Пытаясь изъясняться на ломаном французском, я вдруг вспомнил фирменную марку карфагенских переводчиков в «Саламбо» — у каждого из них на груди, как знак их профессии, был вытатуирован попугай. В наши дни у африканца, играющего в шары, на кисти смуглой руки был портрет Мао.

В павильоне оказалась всего одна комната, квадратная со сводчатым потолком. Я вспомнил описание комнаты Фелиситэ, имевшей «вид часовни и базара одновременно». Здесь было такое же насмешливое смешение всякой всячины, случайных предметов и безделушек с подлинными реликвиями. Тот же флоберовский гротеск. Экспонаты были настолько неудачно и в таком беспорядке размещены, что мне частенько приходилось становиться на колени, чтобы разглядеть, что хранилось на нижних полках шкафов, поза одинаково хорошо знакомая как набожным людям, так и охотникам за антиквариатом, рыскающим по лавкам старьевщиков.

Но Фелиситэ находила утешение в этом беспорядке вещей, объединенных лишь привязанностью к ним их хозяйки. То же испытывал Флобер, умевший привязываться к мелочам, если они были полны воспоминаний. Спустя многие годы после смерти матери он нередко просил достать ему ее старую шаль и шляпу и какие-то минуты сидел с ними, погруженный в глубокую задумчивость. Посетитель павильона Круассе мог бы позволить себе то же самое: небрежно размещенные экспонаты невольно трогали сердце. Портреты, фотографии, гипсовый бюст, трубки, коробка с табаком, ножик для вскрытия писем, чернильница в виде открытого рта лягушки, золоченая фигурка Будды на письменном столе, никогда своим видом не раздражавшая писателя, локон волос, естественно, белокурых, а не темных, как на фотографиях.

Вполне легко можно было не заметить в горке, стоявшей чуть в стороне, два экспоната: небольшой стакан для вина, из которого Флобер выпил последний глоток воды за несколько минут до смерти, и скомканный белый носовой платок, которым он вытирал испарину на лбу, возможно, последним жестом в его жизни. Подобные невинные предположения, которые, казалось, не вызывали ни слез, ни мелодрамы, вдруг заставили меня почувствовать себя так, словно я присутствовал при кончине друга. Это повергло меня едва ли не в смятение: три дня назад меня ничуть не тронул вид побережья, где были убиты мои близкие друзья. Возможно, в этом и состоит преимущество дружбы с мертвыми: чувства к ним никогда не охладевают.

А потом я увидел… На высоком шкафу стояло еще одно чучело попугая. Он был таким же ярко-зеленым, а слова хранительницы, да и табличка подтверждали, что это и есть тот попугай, которого Флобер взял на время в музее Руана, когда писал повесть «Простая душа». Я попросил разрешения снять Лулу № 2 со шкафа, осторожно Поставил его на угол горки для осмотра и снял с него стеклянный футляр.

Каким образом можно сравнить двух попугаев при том, что один уже идеализирован воспоминаниями и метафорой, а другой — вульгарный самозванец? Моим первым заключением было то, что Лулу № 2 выглядит не столь достоверным, как Лулу № 1, потому что у него более миролюбивый вид. Голову он держал прямо, в его взгляде не было ничего раздражающего, чего нельзя было сказать об экземпляре в музее больницы. Но я тут же понял всю ошибочность подобных выводов: ведь у Флобера, когда он брал попугая в больнице, не было никакого выбора. К тому же кто может поручиться, что попугай № 2, несмотря на свой спокойный вид, не стал бы недели через две также плохо действовать на нервы писателя.

Я высказал хранительнице музея свои сомнения в достоверности ее попугая. Она же, что было вполне понятным, встала на защиту своего попугая и доверительно поведала мне свои сомнения относительно справедливости притязаний музея к больнице. Я же усомнился в том, что вообще кто-либо мог дать верный ответ. Я подумал, а что, если кроме меня это также важно еще кому-нибудь, например, тем, кто так поспешно придал особое значение первому попугаю. Голос писателя? Кто сказал, что его можно так легко найти? Появление Лулу № 2 стало для меня как бы упреком. Я стоял и глядел на возможно ненастоящего Лулу; луч солнца осветил этот угол комнаты, и зеленые перья попугая стали все больше отливать желтизной. Я переставил чучело на другое место и задумался: сейчас я старше Флобера, не дожившего до моих лет, и вдруг это показалось мне недопустимым нахальством с моей стороны, и вместе с тем это было очень печальным и несправедливым.

Есть ли вообще справедливое время для смерти человеческой? Например, такой справедливости не было в смерти Флобера или Жорж Санд, которая так и не смогла прочитать его повесть. «Я начал писать „Простую душу“ исключительно ради нее, с единственной целью ей понравиться. Она умерла, когда я дошел лишь до середины моей повести. Так кончаются наши мечты». Может быть, лучше не мечтать, не писать и не знать, что такое отчаяние, когда книга остается неоконченной? Неужели лучше, как Фредерик и Делорье, утешать себя тем, что не совершилось: планами побывать в борделе, тем волнением, которое испытываешь, предвкушая это, а затем, годы спустя, с удовольствием вспоминать не о том, что было сделано, а о радости предвкушения что-то сделать? Неужели только так можно сохранить чистоту ощущений и избежать страданий?

Когда я вернулся к себе, близнецы-попугаи не выходили у меня из головы: один приветливый и открытый, а другой дерзкий и любопытный. Я написал письма разным академическим величинам, кто мог знать, какой из этих двух попугаев настоящий. Я послал письмо во французское посольство и редактору туристического справочника Мишелей. Я также написал мистеру Хокни и, рассказав ему о моей поездке, справился, не бывал ли он в Руане. Мне хотелось узнать, не имел ли он в виду одного из этих попугаев, когда создавал свою гравюру со спящей Фелиситэ. Если нет, то не позаимствовал ли он тоже в качестве модели чучело попугая из музея. Я предупредил его об опасностях посмертного партеногенеза у этого вида птиц.

Надеюсь на скорый ответ.

2. ХРОНОЛОГИЯ


I

1821

Родился Гюстав Флобер, второй сын Ахилла-Клеофаса Флобера, главного хирурга больницы в Руане, и Анны-Жюстины-Каролины Флобер, урожденной Флерио. Семья Флобер принадлежала к преуспевающему среднему классу людей свободных -профессий, владела недвижимостью в окрестностях Руана, относилась к стабильным, просвещенным, подающим надежды и умеренно тщеславным кругам общества.


1825

В семью Флобер приходит в услужение Жюли, нянька Густава. Она останется в доме Флоберов до самой смерти писателя спустя пятьдесят пять лет. У Флобера будет мало проблем и забот с прислугой.


1830

Встреча с Эрнестом Шевалье, который станет его первым близким другом. В жизни Флобера будет немало прочных, верных и плодотворных дружеских связей. Среди его друзей особенно следует упомянуть таких, как Альфред де Пуатвен, Максим Дю Кан, Луи Буйе и Жорж Санд. Гюстав легко идет на дружбу, поддерживает ее с доброй иронией и доброжелательностью.


1831 — 32

Поступление в колледж в Руане, где Гюстав становится хорошим учеником; силен в истории и литературе. Его самой ранней, дошедшей до нас работой является эссе о Корнеле, датированное 1831 годом. В годы отрочества им много написано как пьес, так и произведений художественной литературы.


1836

Встреча с Эльзой Шлезингер, женой издателя немецкого музыкального журнала, жившего в Трувиле. Гюстав «безумно» влюбляется в Эльзу. Эта любовь освещает всю его юность. Эльза мила и добра с ним, они сохранят дружеские отношения последующие сорок лет. Оглядываясь назад, Флобер рад тому, что Эльза не ответила на его страсть. «Счастье — как сифилис. Рано заразившись, губишь весь свой организм».


1836

Гюстав вступает в связь с одной из горничных его матери. С этого случая начинается его активная и полная сюрпризов эротическая жизнь: из борделя в светский салон, от малолетних слуг в каирских банях до парижской поэтессы. Став молодым человеком, Гюстав чрезвычайно нравился женщинам, и его сексуальная энергия, по его словам, производила впечатление. Даже в поздние годы его светские манеры, образованность и слава не давали ему возможности остаться незамеченным.


1837 В журнале «Колибри», издававшемся в Руане, появилась первая публикация Флобера.


1840

Получение степени бакалавра. Поездка на Пиренеи вместе с другом семьи доктором Жюлем Клоке. Так называемый «неисправимый отшельник» Флобер тем не менее много путешествует: из Италии в Швейцарию (1845), Бретань (1847), Египет, Палестина, Сирия, Турция, Греция и Италия (1849 — 51), Англия (1851, 1865, 1866, 1871), Алжир и Тунис (1858), Германия (1865), Бельгия (1871) и Швейцария (1874). Сравните это с его «вторым я», Луи Буйе, который, мечтая о Китае, не побывал даже в Англии.


1843

Став студентом юридического факультета в Париже, Флобер встречается с Виктором Гюго.


1844

Первый приступ эпилепсии заставляет его бросить учебу в Париже и заточить себя в новом поместье семьи в Круассе. Расставание с юриспруденцией не слишком огорчило Флобера, а отшельничество обеспечивало ему одиночество и возможность писать. Итак, припадки в конце концов сыграли свою положительную роль.


1846

Встреча с Луизой Коле, его «музой», и начало их знаменитых, длительных, полных страстей и единоборства отношений (1846 — 48 и 1851 — 54). Несовместимые по характерам и эстетическимвзглядам, Гюстав и Луиза тем не менее оставались вместе дольше, чем многие могли предполагать. Стоит ли нам сожалеть о конце их связи? Только лишь потому, что это означало конец блистательным письмам Гюстава к ней.


1851 — 57

Написание, издание, судебный процесс и триумфальное оправдание романа «Мадам Бовари». Этот «скандальный успех» оценили такие разные люди, как Ламартин, Сент-Бёв и Бодлер. В 1864 году, сомневаясь, что он сможет когда-нибудь написать что-то достойное издания, Гюстав сказал: «Если я снова появлюсь в свете, я буду в латах». Теперь же блеск его кирасы слепит глаза, острое колье разит всех повсюду. Священник из соседней с поместьем Круассе деревушки Кантело запретил своим прихожанам читать роман «Мадам Бовари». После 1857 года литературный успех способствует успеху в обществе. Флобера часто видят в Париже. Он встречается с Гонкурами, Ренаном, Готье, Бодлером и Сент-Бёвом. В 1862 году устраиваются обеды в ресторане Маньи, и Флобер с декабря этого года регулярно посещает их.


1862

Выходит в свет «Саламбо». Невиданный успех Вот что пишет Сент-Бев Мэтью Арнольду: «Саламбо» — огромное событие для нас». Сюжет романа становится темой нескольких костюмированных балов в Париже и дает название новому сорту печенья.


1856

Флобер становится частым гостем салона принцессы Матильды. Медведь из Круассе превращается в светского льва. Он сам принимает гостей по воскресеньям. Этот год также отмечен началом переписки с Жорж Санд и встречей с Тургеневым. Знакомство с русским писателем становится началом широкой европейской известности Флобера.


1864

Он представлен и Компьене императору Наполеону III. Это пик светского успеха Гюстава, Он посылает императрице камелии.


1866

Флобер награжден орденом Почетного легиона.


1869

Издан роман «Воспитание чувств». Флобер считает его своей лучшей работой. Несмотря на легенду о героической борьбе (созданную им самим), Флоберу пишется легко. Он много» жалуется, однако о всех своих жалобах он удивительно легко рассказывает в письмах. Четверть века уходит у него на создание одной большой капитальной книги, требующей значительных исследований. И так каждые пять или семь лет. Он может агонизировать над каждым словом, фразой, ассонансом, но он не знает, что такое творческий тупик.


1874

Выходит в свет «Искушение Св. Антония». Несмотря на свою необычность, у этой драмы неплохой, обнадеживающий коммерческий успех.


1877

Были изданы «Три графа». Отзывы критиков и популярность. Впервые появляется положительная рецензия в газете «Фигаро». Книга за три года переиздавалась пять раз. Флобер начинает работать над романом «Бувар и Пекюше». В эти последние годы он занял выдающееся место среди писателей Франции, и это будет при-Гзнано потомками. Его чествуют и уважают. Его воскресные приемы становятся знаменитыми в литературных кругах, к нему, мэтру, приезжает Генри Джеймс. В 1870 году друзья Гюстава начинают устраивать в его честь ежегодные обеды в «Сен-Поликарпе». В 1880 году пять авторов «Вечеров в Медане», в числе которых были Золя и Мопассан, преподносят Флоберу экземпляр книги с автографами, как символическое приветствие Натурализма Реализму.


1880

В расцвете славы всеми любимый, продолжавший напряженно работать до последнего вздоха, в родном Круассе умирает Флобер.

II

1817

Умерла Каролина Флобер (2 года от роду), второй ребенок Ахилла-Клеофаса Флобера и Анны-Жюстины-Каролины Флобер.


1819

Умер Эмиль— Клеофас Флобер (8 месяцев от роду) третий ребенок в семье Флобер.


1821

Родился став Флобер, пятый ребенок в семье.


1822

Умер Жюль Альфред Флобер, четвертый ребенок в семье Флобер (3 года и пять месяцев от роду). Его брат Гюстав, родившейся между этими двумя смертями, был слаб здоровьем и не вселял надежд на то, что он выживет. Врач Флобер покупает место на кладбище, где Гюстава уже ждет вырытая могила. Но ребенок неожиданно выживает. Мальчик рос тихим, он был способен неподвижно просиживать часами, держа палец во рту, с почти идиотским выражением на лице. Согласно Сартру, он и был тем «идиотом», которого не миновать в семье.


1836

Начало безнадежной, всепоглощающей страсти к Элизе Шлезингер, которая сделала его сердце бесчувственным и неспособным искренне полюбить другую женщину. Оглядываясь назад, он замечает: «У каждого из нас есть в сердце уголок для благородного и возвышенного, но свой я замуровал».


1839

Исключение из колледжа в Руане за грубость и непослушание.


1843

Парижский юридический факультет объявляет результаты экзаменов первокурсников. Голосование оценок проводится шарами, красными и черными. Гюстав Флобер получает два черных и два красных шара и проваливается на экзаменах.


1844

Первый, и очень жестокий припадок эпилепсии, за ним следуют другие. «Каждый из них, — записывает потом Гюстав, — подобен кровоизлиянию в нервную систему… будто душу вырывают из тела, такая мучительная боль». Ему пускают кровь, дают пилюли, делают вливания, прописывают особую диету, запрещают пить алкогольные напитки и курить. Ему предписан строгий постельный режим; он нуждается в материнской заботе, если не хочет отправиться на кладбище. Не успев выйти в свет, Гюстав вынужден был покинуть его. «Итак, тебя оберегают, как невинную девицу?» — будет потом то и дело обидно поддевать его Луиза Коле. Последние восемь лет своей жизни мадам Флобер, не щадя себя, следила за здоровьем сына и контролировала планы его путешествий. Спустя два десятилетия и без того слабое здоровье мадам Флобер значительно ухудшилось, и она сама невольно стала бременем для сына, который более не нуждался в ее прежних заботах.

Смерть отца, последовавшая вскоре после смерти любимой сестры Каролины (ей был 21 год), сделали Гюстава опекуном малолетней племянницы. Жизнь Гюстава была полна потерь близких и любимых им людей и друзей. В июне женился Альфред ле Пуатвен. Гюставу кажется, что это еще одна, третья, его утрата. «Ты совершил нечто ненормальное!» — упрекает он друга. В этом же году он пишет Максиму Дю Кану: «Слезы так же необходимы сердцу, как вода рыбе». Утешила ли его встреча в этом же году с Луизой Коле? Педантичность, упорство, нежелание менять себя несовместимы с излишествами и собственническим инстинктом. Всего лишь спустя шесть дней после того, как Луиза стала его любовницей, определились рамки их отношений: «Постарайся не кричать, — упрекнул он ее. — Это для меня невыносимо. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Бросил все и уехал жить в Париж? Это невозможно». Их невыносимые отношения продолжались тем не менее восемь лет. Луиза никак не могла понять, как может Гюстав любить ее, не испытывая желания видеться с ней. «Если бы я был женщиной, — писал он ей спустя шесть лет после их встречи, — я бы никогда не выбрал меня в любовники. Одна ночь — это хорошо, но интимная связь — нет».


1848

Смерть Альфреда Пуатвена. Ему было тридцать два года. «Теперь я понимаю, что никогда еще так не любил, — ни мужчину, ни женщину, — как любил его». И еще, спустя двадцать пять лет: «Не проходит и дня, чтобы я не вспоминал о нем».


1849

Гюстав читает самым близким друзьям Буйе и Дю Кану свою первую большую работу, драму «Искушение Св. Антония». На это уходит четыре дня по восемь часов в день. После совещания смущенные слушатели советуют автору сжечь рукопись.


1850

В Египте Гюстав заражается сифилисом. У него начинают выпадать волосы, он становится толстым и обрюзгшим. Мадам Флобер, встретив сына год спустя в Риме, с трудом узнает его. Она находит, что он стал невыносимо грубым. Приходит средний возраст. «Едва успев родиться, начинаешь разлагаться». Спустя несколько лет Гюстав потеряет все зубы, кроме одного, его слюна почернеет от лечения ртутью.


1851 — 57

«Мадам Бовари». Мучительно трудно работается. «Создавая эту книгу, я подобен человеку, который играет на рояле, имея на каждом суставе по свинцовому ядру». Пугает судебное преследование. Впоследствии Флобера будет раздражать постоянный успех его шедевра, который, по его мнению, делает его автором одной книги. Он скажет своему другу Дю Кану: «Если бы я выиграл на бирже солидную сумму, я скупил бы все экземпляры „Мадам Бовари“ и сжег бы их, чтобы никогда о них не слышать».


1862

Попадает в психиатрическую клинику Элиза Шлезингер, страдающая «сильной меланхолией». После выхода в свет романа «Саламбо» Флобер оказывается в кругу богатых друзей. Однако он остается так же по-детски простодушен и доверчив в финансовых вопросах, и матери приходится продать недвижимость, чтобы покрыть его долги. В 1867 году Гюстав тайно от матери отдает весь контроль над своими денежными делами мужу своей племянницы Эрнесту Комманвилю. Через тринадцать лет в результате расточительности, неумения и невезения Флобер теряет все свое состояние.


1869

Смерть Луи Буйе, о котором Флобер как-то сказал, что он та — «минеральная вода», которая помогает ему переваривать эту жизнь. «Потеряв моего Буйе, я потерял свою кормилицу, человека, который понимал мои мысли глубже, чем я сам». Вскоре уходит из жизни Сент-Бев. «Ушел еще один! Наша команда становится все меньше! С кем же теперь можно поговорить о литературе?» Напечатан роман «Воспитание чувств», с точки зрения отзывов критики и коммерческого успеха — это была неудача. Он разослал сто пятьдесят экземпляров книг друзьям и знакомым, но только около тридцати адресатов письменно поблагодарили его за подарок.


1870

Смерть Жюля Гонкура, одного из семи близких друзей Флобера, задумавших обеды у Маньи. В 1862 году их осталось всего трое. Во время франко-прусской войны Круассе был занят пруссаками. Стыдясь того, что он француз, Флобер отказывается носить орден Почетного легиона и справляется у Тургенева о том, как ему перейти в русское подданство.


1872

Умирает мадам Флобер: «За эти последние недели я понял, что больше всех я любил мою бедную старую матушку. Из меня словно вырвали часть моих внутренностей». Узнав о смерти Готье, он горестно восклицает: «С ним ушел последний из моих самых близких друзей. Список закрыт!»


1874

Издание «Кандидата» было театральным дебютом писателя. Это была полная неудача, актеры уходили со сцены, не скрывая слез досады. После четырех представлений пьеса была снята с репертуара. Выходит в свет «Искушение Св. Антония». Флобер пишет: «Растерзан в клочья всеми, начиная с „Фигаро“ и кончая „Ревью де дё Монд“… Удивляет ненависть критики, ненависть ко мне лично, намеренная клевета… Этот поток оскорблений угнетает меня».


1875

Банкротство Эрнеста Комманвиля обрекло Флобера на нищету. Он продает ферму в Довиле и просит племянницу не изгонять его из Круассе. Она и ее супруг Комманвиль называют его «потребителем». В 1879 году он доходит до такой степени бедности, что соглашается принять государственную пенсию, которую выхлопотали ему его друзья.


1876

Смерть Луизы Коле. Смерть Жорж Санд. «Мое сердце стало некрополем». Последние годы жизни Флобера безрадостны и одиноки. Он признается племяннице в том, что сожалеет, что не женился.


1880

Гюстав Флобер уходит из жизни бедным, одиноким и уставшим жить человеком. Золя в некрологе заметил, что Флобер «не был известен четырем пятым обитателей Руана, а остальной одной пятой был ненавидим». Он оставил неоконченной книгу «Бувар и Пекюше», Некоторые говорят, что именно она его убила. Тургенев советовал ему перед тем, как Флобер начал писать ее, сделать из нее рассказ. После похорон небольшая кучка друзей, в том числе поэт Франсуа Коппэ и Теодор де Банвиль устроили поминальный обед в Руане. Сидя за столом, они обнаружили, что их тринадцать. Суеверный Банвиль настоял на том, чтобы был приглашен еще один человек, и на поиски такового на улицу был послан Эмиль Бер-жерак, зять Готье. После нескольких неудач он наконец привел солдата, бывшего в увольнительной. Тот никогда ничего не слышал о Флобере, но был рад познакомиться с Коппэ.

III

1842

Я и мои книги — мы вместе, как огурец в маринаде.


1846

Когда я был совсем юнцом, у меня был совершенно предвзятый взгляд на жизнь. Она представлялась мне неким тошнотворным запахом готовящейся пищи, долетавшим из окна кухни: пробовать еду на вкус было бесполезно, ибо без того знаешь, что тебя вырвет.


1846

Я поступил с тобой так же, как со всеми, кого сильно любил: я позволил им заглянуть в мою суму, и от едкой пыли на ее дне они едва не задохнулись.


1846

Моя жизнь прикована к другой (мадам Флобер), и так будет до тех пор, пока длится ее жизнь. Как стебелек морской водоросли, гонимый ветром, я зацепился за камень. Если оторвусь, кто знает, куда ветер занесет это бедное ненужное растение?


1846

Ты хочешь подрезать крону дерева. Беспорядочно торчащие ветви, густо усыпанные листвой, тянутся во всех направлениях ближе к воздуху и солнцу. Но тебе хочется сделать из меня прелестную шпалеру вдоль стены, приносящую плоды, которые легко сорвать без лестницы даже ребенку.


1846

Не думайте, что я принадлежу к той вульгарной категории мужчин, которые после полученного удовольствия тут же испытывают отвращение, для которых любовь — это всего лишь плотское наслаждение. Нет, если меня что-то впечатляет или трогает, это чувство не исчезает мгновенно, несмотря на сердце, обросшее мхом. Порой нужно время, чтобы все превратилось в руины, если таковое вообще когда-либо возможно.


1846

Я — как сигара. Ее надо пососать, прежде чем она хорошо раскурится.


1846

Среди мореплавателей, уходящих в море, есть те, что находят новые материки и присоединяют их к Земле или открывают новые небесные светила. Это мастера своего дела, великие навечно и знаменитые личности. Но есть и такие, кто сеет оружием террор и разрушение, кто богатеет и жиреет на этом. Или те, кого влечет в иноземные края за золотом или шелками. Есть и те, кто ловит лосося для стола гурманов или треску для бедняка. Я же, неприметный и терпеливый ловец жемчуга, тот, кто ныряет в пучину вод и возвращается с пустыми руками и посиневшим лицом. Неведомая роковая страсть заставляет меня погружаться в бездну мысли, в самые ее глубины, которые не перестают околдовывать сильных духом. Я готов потратить свою жизнь на созерцание океана искусств; пока другие путешествуют и воюют, я же время от времени буду развлекаться, всего лишь ныряя за зелеными и желтыми никому не нужными ракушками. Я оставляю их себе, чтобы украшать стены своей хижины.


1846

Я всего лишь литературная ящерица, весь день греющаяся под лучами солнца Красоты. И не более того.


1846

Где-то глубоко во мне таится извечная, личная, горькая и непрестанная скука; она не позволяет мне чем-либо наслаждаться и гасит мою душу. Она может напомнить о себе в любую минуту и всплыть так же нежданно и негаданно, как всплывает на поверхность реки разбухший труп утопленной собаки, несмотря на тяжелый камень на шее.


1847

Люди похожи на пищу, которую они едят. Многие из буржуа кажутся мне куском отварного мяса: спарен на пару, никакой сочности и вкуса (насыщаешься мгновенно; за это его любят деревенские мужланы). Иные же как белое мясо, свежая рыба, изящные угри со дна илистых рек, устрицы и (или разные солености), телячьи головы и овсянка с сахаром. А я? Мягкий, с резким неприятным запахом сыр для макарон; к нему следует привыкнуть, чтобы оценить его вкус. В конце концов, после многократных позывов к рвоте вскоре привыкаешь и к запаху и к вкусу.


1847

Есть люди, у которых мягкое сердце и твердый разум. У меня же наоборот: твердое сердце и мягкий разум. Я подобен кокосовому ореху, бережно хранящему под тремя слоями древесины свое молоко. Чтобы вскрыть скорлупу ореха, без топора не обойтись. И что же тебя ждет? Нечто вроде сметаны.


1847

Вы ожидали найти во мне тот огонь, который должен опалить и осветить все вокруг, огонь радостный, который способен осушить мокрые стены, сделать воздух здоровым и возродить жизнь вокруг. Увы, я всего лишь слабый ночник, чей красный фитилек горит, потрескивая в озерце с водой, разведенной нефтью, с плавающим в ней мусором.


1851

Для меня дружба подобна верблюду: заставь его идти, и ты его уже не остановишь.


1852

Старея, сердце, подобно дереву, теряет листву. Оно не всякий ветер выдерживает. Каждый день один за другим опадают его листья, а буря способна обломать даже ветви, да и не одну. Но если в природе дерево по весне снова зеленеет, то, увы, человеческому сердцу это не суждено.


1852

Что за ужасная штука эта жизнь, не так ли? Подобно супу, в котором плавают волосы. И тем не менее ты знаешь, что тебе придется съесть его.


1852

Я смеюсь над всем, даже над тем, что мне особенно дорого. Нет ни одного события, вещи, чувства или личности, по адресу которых я бы ни прошелся по-шутовски, легко и беспечно, как утюг по ткани, придавая ей лоск.


1852

Я люблю свою работу яростной и извращенной любовью, как аскет свою власяницу, раздирающую ему тело.


1852

У нас, нормандцев, в крови есть толика сидра, а этот горький на вкус продукт брожения способен иногда вышибать пробки из бутылей.


1853

Что касается моего немедленного переезда в Париж, то разговор об этом мы отложим или лучше решим здесь и сейчас же. Для меня это в данный момент невозможно… Я хорошо себя знаю, это означало бы для меня потерять всю зиму и, возможно, всю книгу. Буйе может говорить, что ему вздумается; он счастлив писать, где угодно. Он работает так уже двенадцать лет, невзирая на помехи и неудобства… Я же, как шеренга молочных бидонов — если хочешь получить сливки, оставь их там, где они стоят.


1853

Я потрясен твоими способностями. За десять дней написать шесть рассказов! Я этого не понимаю… Я же похож на один из старых акведуков; груды мусора, накопившиеся на берегах моей мысли, замедляют ее ход, и она лишь по капле стекает с кончика моего пера.


1854

Я разложил по полочкам всю мою жизнь, у меня все лежит на своем месте. Во мне столько ящичков и отделений, сколько бывает в старом дорожном чемодане, перетянутом тремя широкими кожаными ремнями.


1854

Ты просишь любить тебя, жалуешься на то, что я не посылаю тебе цветы? Если ты этого хочешь, то найди себе молокососа с хорошими манерами и головой, набитой правильными идеями. Я же тигр, ранящий тигриц своим щетинистым членом.


1857

Книги делают не так, как делают детей; книги создаются, как пирамиды. Сначала долго и основательно обдумывается план. Затем один за другим кладутся каменные блоки. Это тяжелый труд до седьмого пота. А зачем? Она стоит в пустыне без всякой пользы, возвышаясь над нею до невероятной высоты. У ее подножия справляют нужду шакалы, да время от времени какому-нибудь буржуа вдруг захочется вскарабкаться на ее вершину или еще что-нибудь. Перечислять можно сколько угодно.


1857

Существует латинская поговорка, вот ее примерный перевод: «Подобрать зубами грош из говна». Это риторический образ нищеты. Я тоже таков: чтобы найти золото, ни перед чем не остановлюсь.


1867

Это верно, что многое приводит меня в бешенство. Когда я перестану негодовать, я просто рухну лицом в пыль, как тряпичная кукла, из-под которой убрали подпорки.


1872

Мое сердце остается нетронутым, но мои чувства, с одной стороны, обострены, с другой — остаются тупыми, как старый нож, который слишком часто затачивали, на нем полно зарубок, и его легко сломать.


1872

Никогда еще духовное не ценилось столь низко. Никогда еще ненависть к возвышенному не была столь очевидной — презрение к Красоте, отвращение к литературе. Я всегда стремился жить в башне из слоновой кости, но волны нечистот бьются о ее подножие, грозя разрушить ее.


1873

Я все еще обтачиваю свои фразы, как обыватель у себя на чердаке обтачивает кольца для салфеток. Это занимает меня и доставляет удовольствие.


1875

Несмотря на твой совет, мне никак не удается «затвердеть»… Моя чувствительность обострена — мои нервы и мой мозг больны, очень больны. Я чувствую это. Ну вот, я опять жалуюсь, а мне не хочется расстраивать тебя. Я постираюсь сосредоточиться над твоими словами о «камне». Но знай, что старый гранит иногда способен превратиться в кучку глины.


1875

Я чувствую себя вырванным с корнем, подобно сухому пучку водорослей, который бросает то туда, то сюда на морских волнах.


1880

Когда будет закончена книга? Это серьезный вопрос. Если я хочу закончить ее до наступления будущей зимы, я не должен терять ни минуты между сейчас и лотом. Но бывают мгновения, когда я чувствую такую усталость, что мне кажется, будто я плавлюсь, как старый камамбер.

3. НАШЕЛ — МОЕ!

Рыболовную сеть можно описать по-разному, в зависимости от личной точки зрения. Обычно вы бы сказали, что это плетеное приспособление для ловли рыбы. Но можете, ничуть не погрешив против логики, изменить образ и описать сеть, как ее однажды описал шутник-лексикограф, сказав, что это дыры, связанные между собой бечевкой.

То же можно сказать и о биографии. Когда заброшенная сеть полна, автор, вытащив ее, извлекает содержимое, сортирует, что-то выбрасывает, что-то оставляет, а затем, обработав, пускает в продажу. Но следует учесть, что не все удается выловить, всегда немало остается за бортом. Биография стоит на полке, — объемистый труд, изданный во вкусе добропорядочного буржуа, им можно похвастаться и испытать удовлетворение: фактов — на шиллинг, возможных гипотез — на десять фунтов. Но не забывайте, сколько ускользает от вашего внимания, уходит вместе с последним вздохом того, о ком задумано написать. Каковы шансы даже у самого опытного из биографов, что объект его внимания, взглянув на автора будущей биографии, не вздумает разыграть его?

С Эдом Уинтертоном я впервые познакомился в отеле "Евpona», когда он совершенно неожиданно положил свою руку на мою. Это кажется шуткой, но все было именно так. Произошло это на книжной выставке-ярмарке. Моя рука чуть раньше, чем это успел сделать Эд, протянулась к томику Тургенева «Литературные воспоминания».

Мы оба были несколько смущены возникшей неловкостью, но тут же поняли, что соприкосновение наших рук лишь случайность, ничего фривольного, а всего лишь нетерпение азартных библиофилов, одновременно увидевших раритет.

— Давайте отойдем в сторонку и побеседуем, — предложил Эд.

За чашкой остывшего чая мы рассказывали друг другу, что привело нас к этой книге. Я упомянул о Флобере, Эд поведал мне о своем интересе к Госсу и английским литературным кружкам конца прошлого века. Мне мало доводилось встречаться с американскими интеллектуалами, поэтому я был приятно удивлен тем, что Эду Уин-тертону надоел Блумсбери, и он с радостью уступил всех этих модернистов своим молодым и более амбициозным коллегам. Эду Уинтертону нравилось изображать из себя неудачника. Ему было чуть за сорок, он начал лысеть, розовое, лишенное растительности лицо, очки с квадратными стеклами без оправы делали его похожим на университетского преподавателя, настороженного, любящего морализировать. Он покупал себе лишь английские костюмы, что, однако, не сделало его похожим на англичанина. Скорее он был похож на тех американцев, которые, бывая в Лондоне, неизменно ходят в макинтошах, ибо считают, что в этом городе даже при ясном небе идет дождь. Эд и здесь, в холле отеля «Европа», был в макинтоше.

Но его вид неудачника не делал его несчастным; это объяснялось скорее всего бесспорным сознанием того, что он не создан для успеха и неудачи следует принимать, ведя себя корректным и допустимым образом. Высказывая предположение о том, что ему, возможно, так и не удастся закончить работу над биографией Госса, не говоря уже о ее издании, он вдруг остановился и, понизив голос, сказал:

— При всем при этом я иногда думаю, что мистер Госс едва ли одобрил бы то, что я делаю.

— Вы хотите сказать… — Я совсем мало знал Госса, и мои удивленно расширившиеся глаза, видимо, недвусмысленно намекали на голых прачек, незаконных полукровок и расчлененные тела.

— О, нет, нет! Пока это всего лишь мысли о том, что я мог бы написать о нем. Однако он мог бы посчитать это в какой-то степени… ударом ниже пояса.

В итоге нашей беседы я уступил ему Тургенева, лишь бы избежать разговоров о моральном праве на владение книгой, хотя не мог понять, при чем здесь мораль и этика — ведь речь идет всего лишь о букинистической книге. Однако Эд думал иначе. Он пообещал мне связаться со мной, как только ему попадется в руки еще один экземпляр. Потом мы немного еще поспорили о том, этично ли будет, если я заплачу за его чай.

Я не ожидал, что когда-нибудь еще услышу о нем и тем более в связи с тем вопросом, который он спустя год изложил мне в своем письме. «Интересует ли вас в какой-либо степени Джульет Герберт? Судя по документам, это увлекательнейшая история дружбы. Я буду в Лондоне в августе, на тот случай, если вы тоже будете там. Всегда ваш Эд (Уинтертон)».

Что испытывает невеста, когда открывает коробочку и видит в ней кольцо на алом бархате? Мне так и не довелось спросить об этом мою жену, а сейчас уже поздно. Или же что чувствовал Флобер на вершине Большой пирамиды, когда наконец увидел золотую полосу на алом бархате ночного неба. Удивление, священный трепет и щемящую радость, какую почувствовал я, прочитав эти два слова в письме Эда. Нет, не «Джульет Герберт», а два других слова: «увлекательнейшая» и «документы». Но кроме радости и тяжелого труда, что это сулит мне? Позорную мыслишку об ученой степени в каком-нибудь университете?

Джульет Герберт это большая дыра, стянутая бечевками. Где-то в середине 50-х годов Джульет Герберт стала гувернанткой Каролины, племянницы Флобера, и прожила в Круассе несколько лет, а затем снова вернулась в Лондон. Флобер писал ей, она отвечала ему; они часто навещали друг друга. Это все, что нам известно. Ни одного письма к ней или от нее не сохранилось. Мы ничего не знаем о ее семье, мы даже не знаем, как она выглядит. Описания ее внешности не осталось, и никто из друзей Флобера, обсуждая после его смерти роль женщин в его жизни, не упоминал имени Джульет Герберт.

Мнения биографов о ней весьма противоречивы. В известной степени потому, что скупость сведений, бесспорно, свидетельствовала о весьма незначительной ее роли в жизни Флобера. Есть и такие, кто объясняет это тем, что, наоборот, обольстительная гувернантка, без сомнения, была одной из любовниц писателя или, возможно, даже большой и тайной страстью всей его жизни, его невестой, что вполне вероятно. Гипотезы зависят от темперамента биографа. Можно ли на том основании, что Флобер назвал своего пса Джулио, делать вывод о любви писателя к Джулии Герберт? Кто-то, видимо, и попытается сделать это, мне же это кажется притянутым за уши. Сделав подобный вывод, мы таким же образом можем обратить наше внимание на то, что он в письмах к племяннице называет ее «Лулу», а затем дает это имя попугаю Фелиситэ? Или строить подобные предположения относительно Жорж Санд, потому, что она дала своему барану кличку «Гюстав»?

Единственное случайное упоминание о Джульет Герберт мы находим в письме Флобера к Буйе, после того, как тот посетил Круассе: «Увидев, как взволновала тебя гувернантка, я тоже заинтересовался ею. За столом мои глаза охотно задерживались на нежной округлости ее груди. Мне казалось, что за обедом она раз пять или шесть поймала мой взгляд и поэтому выглядела так, будто луч солнца упал на нее. Женская грудь и скат бруствера — неплохое сравнение. Купидоны бросаются на бруствер, атакуя крепость. (И тоном бывалого ловеласа): Что ж, по крайней мере я знаю, какую часть артиллерии мне следует выставить в этом направлении».


Стоит ли торопиться с выводами? Откровенно говоря, это всего лишь обычные шуточки Флобера в его переписке с друзьями-мужчинами. Меня это ни в чем не убеждает: подлинные чувства не так легко превратить в метафору. С другой стороны, все биографы мечтают добыть и предать гласности любые сведения об интимной жизни своих героев; я же предоставляю вам самим судить меня и Флобера.

Действительно ли Эду удалось найти документы о Джульет Герберт? Признаюсь, меня одолевало желание заполучить их. Я уже представлял себе, как предлагаю их какому-нибудь из известных литературных журналов — например, литературному приложению к газете «Таймс»: «Джульет Герберт. Тайна раскрыта» и подпись: «Джеффри Брэйтуэйт», а в качестве иллюстрации — фотографии с надписями неразборчивым почерком. Я уже мучился опасением, что Эд обязательно разболтает об этом в университете и по легкомыслию предложит свою добычу какому-нибудь тщеславному галлу со стрижкой астронавта.

Подобные эмоции были недостойными и, надеюсь, нехарактерными для меня. Больше всего меня радовало то, что в письме Эда тайна отношений Флобера и Джульет будет раскрыта, как и тайна слов «удивительнейшая дружба». Я был также доволен тому, что этот материал поможет мне еще глубже понять, каков он, этот Флобер. Сеть закинута. Узнаем ли мы теперь, как он вел себя в Лондоне?

Это представляло особый интерес. Культурный обмен между Англией и Францией носил в лучшем случае прагматический характер. Французские писатели никогда не пересекали Ла-Манш для того, чтобы вести дискуссии с английскими коллегами по вопросам эстетики; они приезжали сюда, чтобы спрятаться от судебных преследований или просто искали работу. Для Гюго и Золя приезд в Англию означал ссылку, для Верлена и Малларме — возможность работать преподавателями, для Вильера де л'Иль-Адама, постоянно нищенствующего, но чертовски практичного, — возможность жениться на богатой наследнице. Парижский сват соответственно экипировал его для этой цели, дав меховую шубу, часы с будильником и новый зубной протез. Расходы на все это писатель должен был оплатить потом, когда получит доступ к наследству невесты. Но Вильер, кому постоянно сопутствовала неудача, по обыкновению все портил. Невеста отвергала его, маклер тут же требовал назад шубу и часы, и отвергнутый жених оставался в Париже с пустыми карманами и ртом, полным фальшивых зубов.

А как же Флобер? Нам мало что известно о его четырех поездках в Англию. Мы знаем, однако, как он неожиданно высоко отозвался о Всемирной выставке 1851 года, — «очень красивая вещь, несмотря на то, что всем нравится», — но его письменные заметки ограничивались семистраничным рассказом о посещении Британского музея и пятью страницами впечатлений о китайском и индийском павильонах в Хрустальном дворце. Какими же были его первые впечатления о нас, англичанах? Он, видимо, говорил об этом с Джульет. Заслужили ли мы такого упоминания в его «Dictionnairedesideesregues» [3]Англичане: — Все богатые; Англичанки: — Следует удивляться, что у них красивые дети»)?

А как же в его последующие приезды, когда он уже стал автором печально известной «Мадам Бовари»? Искал ли он встреч с английскими писателями? Посещал ли лондонские бордели? Или уютно отдыхал в доме Джульет, смотрел на нее за обедом, а потом брал приступом крепость? Были ли они (я почти хотел бы надеяться на дш) просто друзьями? Был ли английский язык Флобера таким же небрежным, каким он кажется в его письмах? Говорил ли он только языком Шекспира? Часто ли жаловался на лондонские туманы?

Когда я встретился с Эдом в ресторане, он выглядел еще большим неудачником, чем в нашу первую встречу. Он пожаловался на урезанный бюджет, жестокость мира и отсутствие собственных публикаций. Он рассказал мне о своем увольнении как о неком ироничном казусе: все произошло из-за того, что он был слишком предан своей работе. О том, что его уволили, я догадался прежде, чем он сам мне об этом сказал: виной всему якобы было его желание, знакомя читателя с Госсом, отдать ему должное. Академики же решили, что он повел игру не по правилам. Он на такое не способен. Он слишком почитает литературу и труд писателя.

— Разве мы не в долгу у этих парней и не обязаны воздать им по заслугам? — заключил он.

Возможно, он ждал от меня большего сочувствия, но кто не порадуется удаче, если она сама плывет в руки? Со мной же это случилось впервые. Я наспех заказал ужин, не задумываясь о том, что буду есть. Однако Эд принялся сосредоточенно изучать меню, как Верлен, заказывающий свой первый сытный ужин за многие месяцы. Слушая нудные сетования Эда и следя за тем, как он медленно пережевывает курятину, явно испытывая мое терпение, я еле скрывал свое волнение.

— Итак, — наконец не выдержал я, когда нам подали главное блюдо. — Джульет Герберт?

— О, — воскликнул Эд, — да, да, конечно…

Я понял, что его еще надо хорошенько подтолкнуть.

— Престранная история, не так ли?

— Согласен.

— Да. — Однако Эд все еще не отваживался начать; он был явно чем-то смущен. — Дело в том, что я был здесь полгода назад. Решил, авось удастся разыскать кого-нибудь из дальних родственников мистера Госса. Не скажу, что я очень надеялся найти кого-нибудь. Но насколько я знал, никто пока не пытался поговорить с некоей леди, как бы главной в этой истории; я полагал, что мой долг… повидаться с ней. Возможно, в семье сохранились какие-то предания, легенды, связанные с нею, о которых я еще не знаю.

— И что же?

— Что? Увы, таковых не оказалось. Эта особа не могла мне помочь. День был прекрасный. Кент. — У него снова был страдальческий вид; казалось, ему не хватает макинтоша, который так бессердечно забрал у него официант. — Я понимаю, что вы имеете виду. Но письма приходили в ее дом. А теперь позвольте рассказать, как все было, и вы, надеюсь, сможете поправить меня. Джульет Герберт умерла в 1909 году или примерно в это время? Так. У нее была кузина. Да, была. Итак, эта женщина находит письма и относит их мистеру Госсу, чтобы узнать у него, представляют ли они какую-нибудь ценность. Мистер Госс, решив, что ему предлагают их купить, говорит, что они интересны, но ничего уже не стоят. Тоткузина просто отдала их ему, сказав при этом, что если они ничего не стоят, то пусть он возьмет их себе. Он так и сделал.

— Откуда вам это известно?

— Из письма мистера Госса, которое он приложил к документам.

— И что же дальше?

— Письма остались у этой леди из Кента. Боюсь, она задала мне такой вопрос: стоят ли они чего-нибудь? Сожалею, но я был не на высоте с точки зрения морали. Я сказал, что они представляли ценность тогда, когда попали в руки мистера Госса, но, увы, не теперь. Я сказал, что они интересны, но теперь ничего не стоят, поскольку половина их написана на французском. А затем я купил их у нее за пятьдесят долларов.

— Господи! — Теперь мне было понятно, почему он дергается.

— Да, получилось не очень хорошо, не так ли? Мне нечем извинить себя; хотя тот факт, что сам мистер Госс солгал, получая письма, тоже портит картину. Это поднимает вопрос этики, вам не кажется? Дело в том, что я был подавлен, потеряв работу, и решил взять эти письма и продать их, чтобы получить возможность закончить книгу.

— Сколько всего писем?

— Должно быть, семьдесят пять. По три дюжины с каждой стороны. Это позволило нам договориться о цене — по фунту за каждое, написанное на английском, и по пятьдесят центов — за написанное на французском.

— Господи. — Я подумал о их истинной цене. Возможно, она в тысячу раз выше того, что он заплатил за них. Во много раз выше.

— Да-а…

— Что ж, продолжайте, расскажите мне о них.

— А-а. — Он помолчал, посмотрев на меня взглядом, который мог бы показаться заговорщицким, если бы он не был трусом и педантом. Возможно, мое волнение и интерес льстили ему. — Спрашивайте, что вы хотите знать?

— Вы читали их?

— О да…

— И… и… — Я не знал, о чем еще его спросить. Эд явно наслаждался ситуацией. — И… в них роман? Так или не так?

— Конечно.

— Когда он начался? Сразу же, как только она приехала в Круассе?

— О да, довольно скоро.

Итак, это проливает свет на письмо к Буйе: Флобер поддразнивал друга, представляясь тем, у кого тоже есть небольшой шанс, как и у его друга, завладеть вниманием гувернантки, когда на самом деле…

— И это продолжалось все время, пока она была там?

— О, конечно.

— А когда он приехал в Англию?

— То же самое.

— Она была его невестой?

— Трудно сказать. Думаю, что похоже на это. Об этом свидетельствуют намеки в письмах, главным образом в шутливой форме. Например, о маленькой английской гувернантке, поймавшей в свои сети знаменитого французского литератора, и о том, что будет с ней, если его посадят в тюрьму за еще один вызов общественной морали или что-либо подобное.

— Хорошо, хорошо, хорошо. Можно из этих писем узнать, какой она была?

— Какой она была? О, вы хотите сказать, как она выглядела?

— Да. Нигде нет… нет… — Он сразу догадался, на что я надеюсь. — Хотя бы одной фотографии?

— Фотографии? Да, даже несколько; сделаны у фотографа в Челси, на плотном картоне. Он, очевидно, попросил ее прислать ему. Это вас интересует?

— Невероятно. Какая же она?

— Довольно миловидная, но из тех, что быстро забываются. Темные волосы, решительный подбородок, красивый нос. Я не особенно вглядывался, она не в моем вкусе.

— У них были хорошие отношения? — Я уже не знал, о чем спросить еще. «Английская невеста Флобера, — размечтался я. — Автор: Джеффри Брэйтуэйт».

— Думаю, да. Кажется, они были очень привязаны друг к другу. К концу их переписки у него уже был немалый запас английских ласкательных эпитетов и выражений.

— Значит, он изъяснялся на этом языке?

— Разумеется, в письмах есть довольно длинные пассажи на английском.

— Ему нравился Лондон?

— Да, нравился. А как он мог ему не нравиться? Это же был город, где жила его невеста!

Дорогой старина Гюстав, прошептал я про себя, и даже почувствовал к нему нежность. В этом городе сотню или более лет назад он был здесь вместе с моей соотечественницей, завладевшей его сердцем.

— Он жаловался на туманы?

— Еще бы! Он даже что-то написал о них, что-то в таком духе: «Как можно жить в таком тумане? Джентльмену едва ли удастся разглядеть даму, чтобы вовремя снять шляпу. Я удивляюсь, как эта нация еще не вымерла в результате столь грубых нарушений светских приличий из-за неблагоприятных природных условий». Да, именно таковым был тон писем — элегантный, изящный, насмешливый и вместе с тем мрачноватый.

— А есть ли у него что-нибудь о Всемирной выставке? Написал ли он что-нибудь конкретное, в деталях? Уверен, что он хотел бы это сделать.

— И он сделал это. Конечно, это произошло за несколько лет до того, как они встретились, но он упоминает об этом в сентиментальном тоне; например, он гадает, мог бы он, ничего не подозревая, пройти мимо нее в толпе. Ему казалось, что это было бы ужасно и вместе с тем прекрасно. Похоже, он смотрел на экспонаты так, словно эта огромная выставка материальных ресурсов была устроена специально для него.

— И, гм-м… — Впрочем, почему бы не спросить. — Он, я полагаю, не наведывался в бордели?

Эд бросил на меня сердитый взгляд.

— Он писал письма избраннице своего сердца, не так ли? Вряд ли бы ему пришло в голову хвастаться посещениями борделей.

— Нет, конечно, нет. — Я почувствовал себя пристыженным и вместе с тем чертовски обрадованным. Эти письма мои! Уинтертон хочет, чтобы я их издал, разве не так? — Когда же я смогу их увидеть? Вы принесли их с собой?

— О нет.

— Не принесли? — Разумеется, они должны оставаться в надежном месте. Всякое перемещение всегда связано с опасностью потерь. Или я чего-то недопонимаю. Возможно… ему нужны деньги. И тут я вдруг понял, что абсолютно ничего не знаю об Эде Уинтертоне, кроме того, что он владеет моим экземпляром книги Тургенева «Литературные воспоминания». — Вы не прихватили с собой хотя бы одно из писем?

— Нет. Видите ли, я их сжег.

— Что вы сделали?

— Да, сжег. Вот почему я сказал вам, что это странная история.

— Скорее, это криминальная история.

— Я был уверен, что вы меня поймете, — к моему удивлению, произнес он и улыбнулся. — Я хочу сказать, что изо всех только вы один способны меня понять. Вначале я решил никому об этом не говорить, но потом вспомнил о вас и подумал, что есть хотя бы один, кто что-то понимает в этих делах и достоин узнать об этом. Ведь это надо увековечить.

— Продолжайте. — А про себя я подумал: он маньяк, в этом нет никаких сомнений. Недаром его вышвырнули из университета. Жаль, что они не сделали этого раньше.

— Видите ли, эти письма были полны удивительнейших вещей. Многие из них были очень пространными, полны воспоминаний о других писателях, общественной жизни и прочем. Они были намного откровеннее, чем обычные письма Флобера. Возможно, он позволял себе такую свободу потому, что он писал их в другую страну? — Знал ли этот преступник, этот симулянт, неудачник, убийца, лысый параноик, что он сделал со мной? Вполне возможно, что знал. — И ее письма тоже были такими же прекрасными. Она рассказала в них историю всей своей жизни. И многое о Флобере. Они были полны ностальгических воспоминаний о жизни в Круассе. От ее зоркого взгляда ничего не ускользнуло. Казалось, она замечала то, что едва ли мог бы заметить кто-либо другой.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3