Соколы Троцкого
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Бармин Александр Григорьевич / Соколы Троцкого - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Александр Бармин
Соколы Троцкого
…Дипломат, которому приходится служить в таком месте, как мне казалось, должен был быть самым счастливым человеком на земле. Но у меня на душе в то благословенное время было очень неспокойно потому, что я чувствовал, как тревожно развиваются события в моей стране. Похоже, думал все чаще я, Наркомат иностранных дел испытывает какое-то странное оцепенение. Вот уже в течение нескольких месяцев в полпредство не поступало ни указаний, ни информации. Николай Николаевич Крестинский, заместитель наркома, был снят со своего поста. С документов отдела Германии и Балканских стран исчезла подпись его заведующего Давида Штерна. На мои депеши никто не отвечал. Словом, дома творилось что-то неладное.
Издательство благодарит дочь А. Г. Бармина Татьяну Бармину-Максимович за любезно предоставленные материалы и фотографии из семейного архива
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Настоящая книга из серии «Жестокий век: Кремлевские тайны» принадлежит перу человека необычной судьбы, бывшему бригадному генералу Красной Армии, видному сановнику внешторга, дипломату – поверенному СССР в делах в Греции Александру Григорьевичу Бармину (Граффу), ставшему в декабре 1937 года «невозвращенцем». Было ему тогда всего лишь 38 лет.
В истории всякой революции бывают головокружительные карьеры. Но не часты случаи, когда такая карьера делается сразу в трех областях: военной, хозяйственной и дипломатической. Но именно этот случай выпал на долю А. Г. Бармина. Об этом своем опыте автор книги «Соколы Троцкого» рассказывает с подкупающей искренностью, добросовестностью и откровенностью человека, как бы впервые остановившегося после двадцатилетнего «бега» и оглянувшегося назад с единственной целью: «А правильно ли он прожил все эти послереволюционные годы?» Надо сказать, что его книга не просто мемуары, а в некотором роде – исповедь, рассказанная с несомненным литературным даром о собственной жизни и о «трагическом опыте русской революции», с надеждой, что эта исповедь «поможет понять, что произошло, что мы все делали, зачем и почему…». И, надо заметить, задачу эту автору удалось прекрасно решить. По всеобщему признанию русской эмигрантской прессы тех лет, «за двадцать лет не было еще столь яркого внутреннего свидетельства о русской революции, столь важного человеческого документа, как эта книга».
Вот как говорит о собственном опыте автор мемуаров: «Я принадлежал к русскому поколению, выросшему под диктатурой пролетариата, незнакомому ни с какими иными идеями, ни с какими другими доктринами и убеждениями, кроме большевистских. Я вырос, не слыша чужого голоса, в глубокой уверенности, что только мы одни владеем полной и окончательной истиной и что учиться у противников нечему…»
Да, собственно, и когда было учиться поколению Бармина? Революция застигла автора на гимназической скамье. Семейная жизнь его родителей не задалась, и он был предоставлен самому себе. Впервые живого большевика он увидел в Гомеле в 1917 году и тогда же впервые услышал имена Ленина, Троцкого (последний сыграл в его и в судьбах многих других выдвиженцев Октябрьской революции самую решающую роль, именно ему Александр Бармин был всегда благодарен за успешную военную карьеру). Чем проще и короче была большевистская доктрина, тем убедительнее она звучала для таких, как Бармин.
Очертя голову юноша бросился в революцию. Свое боевое крещение он получил в боях с бандами Струка и Зеленого под Киевом. Восемнадцати лет от роду там, в Триполье, он становится политруком батальона, потом полка. Гражданская война не раз прерывала его учение и в минской школе курсантов, потом и в военной академии в Москве. С горячим увлечением молодой коммунист А. Бармин изучает военное искусство и восточные языки, мечтая о скорой революции в Персии и в Индии. Но незаметно для него самого судьба превращает его из революционера в чиновника. Работая ряд лет во внешторге, в том числе и за границей, он постиг многие тайные пружины мировой экономики и, видимо, тогда пришел к мысли о несовершенстве планового ведения хозяйства, том самом социалистическом эксперименте распределения, который проводили большевики на просторах огромной страны – России.
С наивной искренностью, похожей на правду, автор повествует о том, каким тяжелым испытаниям подверглась затем его вера в коммунистические идеалы, в светлое будущее человечества. Не искушенный в марксистской доктрине, он, подобно своим сверстникам, предоставляя вождям заниматься «диалектикой», веря, что они честно сумеют решить все противоречия, и, принадлежа к «сталинскому большинству», потому что в атмосфере разрухи и отчаяния только Сталин казался твердой скалой, думал, что все скоро наладится. Однако жизнь пошла по другой колее.
Одного за другим «ежовая рукавица» вырывала из близкого окружения Бармина его товарищей, героев революции и Гражданской войны, реалистов, знающих, чего они хотели от нового общественного строя, и восторженных идеалистов, строящих без оглядки это общество «всеобщего благоденствия». Потрясенный казнями этих людей, он все еще продолжал верить, но расправа с его идеалами – Троцким и Тухачевским – вырвала у него ту последнюю соломинку, за которую он держался как утопающий. Под угрозой и самому очутиться в жерновах репрессивного механизма, он решается на побег от Сталина. Так началась его «одиссея», полная тревог и испытаний, но дорогу эту он выбрал сам.
Книга А. Бармина, в отличие от других изданий русской эмиграции тех лет, не содержит ни сенсационных разоблачений, ни облыжных обличений. Читается, тем не менее, она с неослабевающим интересом. Главное ее достоинство, на наш взгляд, в том, что тот, кто ищет новых и полных свидетельств о русской революции 1917 года, найдет в книге и огромное количество правдоподобных эпизодов, и живых портретов выдающихся людей той эпохи, и метких наблюдений, донесенных до читателя автором мастерски.
Единственный недостаток мемуаров в том, что они знакомят нас только с первой половиной жизненного пути А. Бармина. О том, как сложилась его дальнейшая судьба, читатель может узнать из Приложения к настоящим воспоминаниям. В нем помещены не только материалы, которыми располагало издательство «Современник», но и материалы и фотографии, которые были любезно предоставлены нам из семейного архива дочерью автора Татьяной Барминой-Максимович, проживающей в США.
В своем письме она сообщила любопытные детали из интимной жизни отца. Думается, читателю они будут небезынтересны. Вот что она пишет: «Как Вам известно из книги, от первой жены у моего отца было два сына, мать их умерла сразу же после родов. Из Греции он бежал с Мари, ставшей его второй женой. Детей у них не было. В 1948 году отец женился на Эдит Рузвельт, внучке экс-президента США Теодора Рузвельта (26-й президент, 1901—1909), но они развелись в 1950 году, еще до рождения их дочери Марго. Кстати, Марго замужем, имеет двоих детей – Сэма и Лики. В 1952 году отец женился на моей матери – Галине Андреевне Доманицкой, которая умерла совсем недавно – 21 июня 1997 года. Нас в семье осталось трое, я, старшая из детей, замужем, имею двоих детей – Соню и Андрея. Моя сестра Ольга тоже замужем, у нее дочь Анна. Наш брат Георгий тоже женат, у него двое детей – Морисе и Александр. Отец наш долгие годы был одним из руководителей русской службы радиостанции „Голос Америки“, скончался он в возрасте 88 лет, в 1987 году».
Выпуская в свет книгу А. Г. Бармина, издательство, как и прежде, ставило перед собой задачу дать возможность автору (правда, в данном случае уже после его кончины) высказать свою точку зрения о минувшей эпохе и людях, вершивших ее. В чем он был прав, в чем ошибался, решит Время.
КНИГА ПЕРВАЯ
В самом имени античной Греции есть очарование.
Страницы ее истории покрыты славой… а в творениях античного искусства есть недосягаемая красота. Ее климат обладает чудесной притягательностью, так же как ее руины.
Александр С. Мюррей
1. В ГРЕЦИИ
Греция ранним летом представляет собой землю лазури и золота, и в то июньское утро 1937 года она под безоблачным эгейским небом была просто прекрасна. С крыльца моего небольшого коттеджа в Каламаки были видны яркие бело-розовые крестьянские домики, разбросанные по склонам гор среди террасных виноградников. Ниже, на берегу залива, виднелись богатые виллы. Несколько белоснежных яхт тихо покачивались на голубых волнах. За спиной у меня возвышались величественные горы. В десяти милях в легкой дымке скрывались Афины. Казалось, что это был уголок, который боль, нищета и преступления обходили стороной. Могло ли быть такое еще где-то в мире?..
Снизу, с дороги доносился протяжный призыв водоноса: «Не-ру-л-а-а-с» А совсем рядом было слышно, как дочь садовника, звеня посудой, готовила мне завтрак – кофе, сыр и лепешки.
После завтрака я сел в свой «форд» и по дороге, ведущей вдоль залива, поехал мимо Пирея, мимо Адрианских ворот и памятника Байрону в самый центр Афин. Обогнув огромный овал только что построенного и облицованного мрамором нового стадиона, я подъехал к воротам нашей миссии. Роскошное здание, расположенное недалеко от королевского дворца, принадлежавшее ранее посольству царской России, досталось Советскому Союзу, как говорится, по наследству. Здесь все было в полном порядке. Ни у нашей страны, ни у Греции не было никаких оснований бояться друг друга. В то время, кстати сказать, Греция не интересовала Москву, а потому жили мы мирно.
Афины как столица была довольно спокойным и даже несколько скучноватым в Европе местом. Мои обязанности поверенного в делах во время длительных отлучек посланника Михаила Вениаминовича Кобецкого не были обременительными: нужно было просматривать греческие и советские газеты, писать письма, отвечать на ноты греческого МИДа и поддерживать контакты в дипломатическом корпусе. Дипломат, которому приходится служить в таком месте, как мне казалось, должен был быть самым счастливым человеком на земле. Но у меня на душе в то «благословенное» время было очень неспокойно потому, что я чувствовал, как тревожно развиваются события в моей стране. Похоже, думал все чаще я, Наркомат иностранных дел испытывает какое-то странное оцепенение. Вот уже в течение нескольких месяцев в полпредство не поступало ни указаний, ни информации. Николай Николаевич Крестинский, заместитель наркома Максима Максимовича Литвинова, был снят со своего поста. С документов отдела Германии и Балканских стран исчезла подпись заведующего отделом Штерна. На мои депеши никто не отвечал. Словом, дома творилось что-то неладное.
Помню, в то утро на столе у меня было лишь несколько писем; статьи в газетах выглядели довольно скучно, а их содержание убаюкивало. Внезапно раздался телефонный звонок. Звонил секретарь полпреда:
– С вами хочет говорить директор греческого информационного агентства, – проговорил он с некоторым волнением в голосе.
Я взял трубку.
– Мы только что услышали по московскому радио, что один из заместителей наркома обороны покончил жизнь самоубийством, – произнес в трубке знакомый голос. – Мы не уловили его имя. Можете ли вы подтвердить это и объяснить, что это означает?
У меня перехватило дыхание. Но я ответил быстро и дипломатично:
– Я такой информации из Москвы не получал. У народного комиссара обороны маршала Ворошилова четыре заместителя: комиссар Гамарник, маршал Тухачевский, генерал Алкснис и адмирал Орлов. Я надеюсь, что с ними все в порядке…[1]
Я повесил трубку. Самоубийство?.. Кто бы это мог быть? Я подумал, что эта не подтвержденная информация могла быть очередной фальшивкой нацистской пропаганды. Прошло уже пять месяцев после окончания суда над Пятаковым и расстрела тринадцати видных советских деятелей. Наверное, аресты и исчезновения продолжались, но мы в своем благополучном далеке надеялись, что все в конце концов образуется, вернется в нормальное состояние. После кошмара первых двух московских процессов над лидерами оппозиции казалось, что их немыслимое унижение и смерть могли позволить Сталину править страной в обстановке безопасности и положить конец террору.
Возвращаясь к почте, я старался успокоить себя этой мыслью. Но два часа спустя в мой кабинет буквально ворвался один сотрудник с вечерней газетой в руке. Его лицо было бледным.
– Гамарник покончил жизнь самоубийством, – сказал он.
Никто из нас не выдал своих чувств. В последние годы русские научились, что бы ни случилось, держать себя в руках. Ни на кого нельзя было положиться, даже на членов своей семьи или близких друзей. Я прочел заметку в газете и ответил насколько мог спокойно:
– Мы должны подождать вестей из Москвы. Бог знает, что там происходит.
В тот вечер сотрудники миссии, как всегда, собрались в уютной полпредовской приемной, чтобы послушать радиопередачу из Москвы. Мы обменивались ничего не значащими репликами, кое-кто даже пытался шутить. Никто не решался говорить о том, что было у всех на уме. Радио донесло голос московского диктора: «…стройка метро идет успешно; продолжается работа партийной конференции, перевыполняется план добычи железной руды…» Он читал бравурные тексты, густо пересыпая их цифрами, характеризующими размах социалистического строительства, а затем, не меняя интонации, будто бы речь идет о самом заурядном факте, бесстрастно произнес: «Бывший член Центрального Комитета партии Гамарник, боясь разоблачения своих антисоветских махинаций, совершил самоубийство…». Итак, генеральный комиссар, еще совсем недавно начальник Политуправления Красной Армии – мертв… Ушел из жизни старый большевик, чье продолговатое лицо с окладистой бородой было знакомо миллионам людей… В это не хотелось верить. Ян Борисович Гамарник в период Октябрьской революции был провинциальным лидером. В последнее время он дважды в неделю принимал участие в заседаниях Политбюро Центрального Комитета партии. Вместе со Сталиным, своим товарищем, он еще вчера решал самые насущные вопросы жизни страны, а теперь тот безжалостно послал его на смерть. У меня не было сомнений в том, что Гамарник избрал самоубийство, чтобы избежать ареста и расстрела… А диктор между тем, завершая последние известия, все тем же ровным голосом сообщил, что… в Москве ожидается ветреная погода…
Не знаю, у кого что, а у меня это сообщение вызвало в душе бурю чувств. Оставаться среди сотрудников дальше мне не хотелось. Я вышел на улицу, в прохладу ночи. Мои надежды на прекращение репрессий оказались напрасными. Зато сомнения рассеялись. «Похоже, – думал я, – агония будет продолжаться».
Последующие несколько дней лишь углубили мое ощущение надвигающейся катастрофы. Вести из Москвы были одна хуже другой. Внезапно были арестованы маршал Тухачевский и еще семь наиболее известных высших военачальников Красной Армии. В сообщении говорилось, что в ходе закрытого суда они были признаны виновными в измене Родине и расстреляны. Мы слышали, как диктор московского радио читал резолюции, принятые многочисленными собраниями рабочих, артистов, ученых и студентов, которые одобряли расстрелы. В резолюциях звучали знакомые фразы: «фашистские прихвостни», «предатели», «бешеные собаки», «преступные отбросы общества», «смердящие паразиты» и т. д. и т. п.
Но у меня было на сей счет собственное мнение. Большинство из расстрелянных я знал лично. Михаил Николаевич Тухачевский – победитель адмирала Колчака и блестящий командующий в польской кампании – был в последние годы моим близким другом. В Москве я тесно с ним сотрудничал. Я глубоко уважал И. П. Уборевича, наверное, самого талантливого из плеяды советских военачальников. В 1920 году он разбил под Орлом генерала Деникина и в 1922 году завершил разгром белых на Дальнем Востоке. Он был первым, кто выступил за механизацию Красной Армии. И. Э. Якир был также старым большевиком с подпольным стажем. Еще будучи молодым командующим, в 1919 году он отличился тем, что прорвал кольцо вражеского окружения под Одессой. Позже он стал одним из лучших наших военных руководителей и был избран в Центральный Комитет партии. И остальные – В. М. Примаков, Р. П. Эйдеман, А. И. Корк, Б. М. Фельдман. Все они отличились в ходе революции, Гражданской войны и польской кампании. После войны они посвятили себя строительству Красной Армии, стараясь, насколько это было возможно, избегать внутрипартийной борьбы. В 1928 году они оставались в стороне, когда основатель Красной Армии и бывший верховный главнокомандующий Лев Давидович Троцкий был отправлен в ссылку. Опасаясь нанести ущерб единству страны, все они подчинились принятому Сталиным решению. Теперь Сталин обвинил их в измене, в сговоре с нацистской Германией. Я слишком хорошо знал их патриотизм, преданность советскому строю и военному делу, чтобы поверить в эти фантастические обвинения. Они были ужасны в своей абсурдности, особенно с учетом того, что два из восьми генералов – Якир и Фельдман – были евреями, которых гитлеровцы безжалостно изгоняли из страны.
Наиболее правдоподобное объяснение заключалось в том, что расстрелянные генералы возражали против уничтожения Сталиным лучших представителей науки и промышленности, руководителей народного хозяйства и тех необдуманных действий, которые, безусловно, будут иметь для обороноспособности страны фатальные последствия. Особенно это касалось Тухачевского и Уборевича. Механизируя Красную Армию, они готовили ее и страну к современной войне, и именно против нацистской Германии. Какого-то неосторожного слова или письма с протестом в ЦК в глазах Сталина было бы вполне достаточно, чтобы счесть их опасными и вынести им смертный приговор.
Спустя несколько дней из Москвы приехал один сотрудник НКИДа, мой старый друг. Он рассказал о том, о чем не писали газеты. Я узнал, что исчез начальник Протокольного отдела Наркомата обороны генерал Геккер; что только в центральном аппарате около двадцати молодых генералов, с которыми я учился в академии, были расстреляны; что сотни старших офицеров, работавших многие годы вместе с расстрелянными, были арестованы.
Из всех заметных военачальников в живых остались только маршалы Егоров и Блюхер, адмирал Орлов, командующий ВВС генерал Алкснис и бывший адмирал флота Муклевич[2]. В течение нескольких дней, последовавших за расстрелом генералов, в миссии никто об этом не произнес ни слова. И я, и мои коллеги просто делали вид, что верят сообщениям из Москвы. Но я потерял сон. Для меня безоблачное небо Греции было затянуто мрачными тучами. Сомнения меня больше не мучали. Правда жизни была чрезвычайно горькой на вкус. Прежние судебные процессы были только началом. Сталин, которого беспокоило его невыигрышное революционное прошлое, решил замести все следы. Сделать это он мог, лишь физически уничтожив старых большевиков, помнивших все события. Вместе с этими людьми он мог одновременно и навсегда похоронить идеалы, ради которых большевики мирились с его личной диктатурой и с ее разрушительными последствиями.
За несколько недель до этого у меня состоялся разговор с одной молодой гречанкой, афинским архитектором. Она была очень дорога мне – мы строили планы нашей совместной жизни в России. Теперь она видела мое подавленное состояние, мою неспособность говорить. Как же я мог разрушить ее иллюзии о прекрасном новом обществе, в строительстве которого мы должны были вместе участвовать? Выстрелы, прогремевшие в сталинских застенках, оборвали жизни тысяч невинных людей, искренне боровшихся за Советскую Россию и социализм. Но этот бессмысленный террор разрушал и то, что оставалось от моей веры, поддерживавшей меня в моей службе советской власти.
В дни, последовавшие за казнью генералов, меня не оставляло ощущение катастрофы. В миссии никто не произносил ни слова. Каждый был подавлен собственными мыслями. Как-то вечером один из помощников задержался в моем кабинете, не решаясь уйти. Мы обменялись взглядами, и неожиданно я совершил необдуманный поступок, возможно фатальную неосторожность, сказав:
– Что же там все-таки происходит? Это просто ужасно. Лучшие люди – цвет армии…
Я не знаю, как это у меня вырвалось, потому тут же попытался овладеть собой.
– Пойдемте прогуляемся, – сказал я ему спокойным, ровным голосом.
Когда мы вышли на улицу, я рассказал ему все, что узнал от своего друга из Наркоминдела. И в частности, о последнем появлении Тухачевского на публике во время Первомайского парада на Красной площади. Тухачевский только что узнал, что, вопреки недавнему сообщению, он не поедет в Лондон на коронацию короля Георга VI. Вместо него должен туда отбыть адмирал Орлов. Для Тухачевского это был четкий сигнал надвигающейся беды. И все об этом знали. В тот майский день он шел по Красной площади медленным шагом обреченного уставшего человека, заложив большие пальцы рук за поясной ремень. Затем он стоял в одиночестве справа от Мавзолея Ленина на трибуне, отведенной для маршалов. Его окружала ледяная холодность. Никто из присутствовавших офицеров не решался приблизиться к опальному маршалу, опасаясь попасть в немилость к Сталину.
Он стоял неподвижно, и его бледное лицо имело необычный серый оттенок. Последний раз он наблюдал парад войск Красной Армии, которую он помогал создавать и вести к победе. Он, по всей видимости, понимал, что его ожидало. Когда советский деятель теряет власть, для него нет возврата: за опалой почти всегда следует смерть. Незадолго до этого газеты сообщали, что Тухачевский освобожден от обязанностей заместителя наркома Ворошилова и назначен командующим Приволжским военным округом. И случилось так, как и надо было ожидать. После прибытия к новому месту службы в Саратов Михаил Николаевич был арестован и возвращен в Москву в тюремном фургоне. Так же было и с Якиром. Снятый с поста командующего на Украине, он был назначен командующим Ленинградским военным округом и затем арестован вместе со своей женой, когда проезжал туда через Москву. Сталин боялся арестовывать этих известных и любимых военачальников в окружении их войск. Он также боялся оставить их в живых на лишнюю ночь. Согласно газетным сообщениям, восемь генералов были расстреляны немедленно после заседания военного трибунала. В иностранных газетах сообщалось, что в зале суда Тухачевский был ранен и его вынесли на носилках, но это, скорее всего, было выдумкой. Сомнительно вообще, что был какой-то суд. Сталин вряд ли бы рискнул представить свои жертвы перед их товарищами по оружию и приказать им вынести смертный приговор[3]. Я также рассказал своему молчавшему собеседнику о других обстоятельствах снятия Тухачевского. Его двенадцатилетней дочери ничего не сказали о судьбе отца. В день выхода официального сообщения она была встречена оскорблениями своих одноклассников: никто из них не хотел учиться в одном классе с дочерью «фашистского наймита и предателя». Девочка пришла домой и повесилась. Его мать, которую арестовали на следующий день, сошла с ума, и ее отправили за Урал в смирительной рубашке.
Я поведал ему и о том, что только в одном Киевском военном округе было арестовано от шести до семи тысяч старших офицеров за связь с Якиром в годы Гражданской войны и в последующий период. Был арестован директор одного из киевских кинотеатров, пропустивший на экран киножурнал, в котором показывали Тухачевского. Руководители одной из радиостанций были арестованы за передачу похоронного марша, – возможно, по чистому совпадению – в день расстрела генералов.
Я был знаком с женой Якира. Она была его верной спутницей в течение двадцати лет, делила с ним тяготы боевой жизни, заботы периода учебы и высокого должностного положения. Как мужественная и образованная женщина, она не раз давала ему полезные советы. В газетах было опубликовано ее письмо, в котором она заклеймила любимого мужа как «позорного предателя». Мне было совершенно ясно, что ее заставили подписать такой документ угрозами или убедили, что таким поступком она послужит высшим интересам партии.
Газета «Известия» сообщала, что сестра маршала Тухачевского, Мария Николаевна, попросила разрешения сменить фамилию.
Я объяснил своему собеседнику, что кровавая чистка затронула не только Наркомат обороны. Этот ураган пронесся и над Наркоминделом. Был арестован старый соратник Ленина заместитель наркома Крестинский. Десятки ведущих послов и заведующих отделами были отозваны и расстреляны. Чистку Наркоминдела проводил бывший сотрудник ОГПУ Корженко, назначенный новым начальником отдела кадр[4]. Почти никто из заведующих отделами не избежал репрессий. К. К. Юренев, М. И. Розенберг, Я. X. Давтян и другие послы таинственно исчезли со своих зарубежных постов. Та же трагедия разыгралась в Наркомвнешторге. Нарком А. П. Розенгольц и его два заместителя Ш. 3. Элиава и М. А. Логановский, с которыми я проработал несколько лет, исчезли и увлекли за собой во тьму всех, кто был связан с ними по работе или дружбе.
Наконец, я рассказал своему помощнику, что наш прямой начальник в Наркоминделе Давид Штерн тоже арестован и подобно Крестинскому исчез. Штерн, занимавший пост заведующего отделом Германии и Балканских стран, был немецким писателем-коммунистом, который нашел в Советском Союзе свою новую Родину. Когда его арестовывали, жена и ребенок в слезах рванулись за ним на лестничную площадку, но были избиты милицией. На следующий день их вышвырнули из квартиры, располагавшейся в наркоминделовском доме. Я хорошо знал Штерна. Это был молодой, тридцатипяти лет, талантливый писатель и очень трудолюбивый человек, хотя из-за плохого здоровья он вынужден был проводить много времени в санаториях. Скрываясь из дипломатических соображений под псевдонимом Георг Борн, он написал несколько хорошо документированных и ярких романов антифашистского содержания. Наиболее известные из них: «Записки эсэсовца» и «На службе гестапо». Газета «Правда» высоко отзывалась об этих книгах, которые выходили крупными тиражами в издательстве ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». А теперь «Правда» поместила статью Заславского о немецком шпионе Георге Борне, «этом гнусном продукте гестапо, который наконец-то разоблачен и должным образом наказан». Заславский не указал настоящее имя Георга Борна, поэтому дипкорпус и журналисты так и не поняли, что эта статья объясняла неожиданное исчезновение видного советского дипломата.
Тысячи людей, во всех правительственных учреждениях, стали жертвами безжалостных чисток. Многих из них я близко знал. Было просто невозможно поверить в те обвинения в измене, которые выдвигала пресса против этих преданных сотрудников. Все это выглядело кошмаром.
Разговаривая со своим, похоже, сочувствующим собеседником, я чувствовал облегчение. Но когда я повернул к своему дому, меня охватило чувство тревоги.
– Мой друг, – сказал я себе, – сегодня ты слишком много говорил. Это вряд ли останется без последствий…
2. ЗАПАДНЯ
Спустя несколько дней мой помощник, с которым я так откровенно разговаривал, был срочно вызван в Москву. Мы попрощались в моем кабинете, никак не вспоминая о том памятном для нас разговоре. Но у меня закралась мысль, не попросил ли он сам об этом вызове, чтобы лично доложить о моих настроениях. Вскоре я получил письмо от моего друга из Наркоминдела. Он сообщал, что полпред Кобецкий, которого я замещал, умер в московском госпитале. Я опечатал его стол и запросил, что следует делать с его документами, но ответа от Литвинова не последовало. Затем в один из дней ко мне в кабинет зашел шифровальщик Лукьянов с телеграммой от заместителя Литвинова Потемкина. Он выглядел смущенным.
– Я только что получил личное указание от Потемкина, – сказал он. – Я должен опечатать документы Кобецкого и отправить их в Москву. Что мне делать?..
Это указание должно было направлено только мне как главе дипломатической миссии. Налицо беспрецедентное нарушение установленного порядка, и оно могло быть только сознательным.
– Мы обязаны выполнить указание наркомата, – ответил я.
Было ясно, что Лукьянов, брат которого занимал важный пост в ЦК ВЛКСМ, пользовался у тех, кто следил за нашей лояльностью власти, особым доверием. Потемкин не мог предполагать, что через две недели, по горькой иронии судьбы, высокопоставленный брат Лукьянова будет заключен в тюрьму как «враг народа».
К этому времени, должен сказать, у меня пропало всякое желание работать; контакты в дипкорпусе и в афинском обществе стали невыносимыми. Я не посещал приемы и отказывался от приглашений. Если бы я смог спрятаться где-нибудь в пустыне, я бы сделал это. Ну что я мог ответить, если бы какой-то иностранный дипломат вежливо поинтересовался бы у меня тем, что происходит в России? Конечно, я мог бы дать стандартный ответ:
– Теперь, после разоблачения предателей, Красная Армия сильна как никогда. С таким гением, как Сталин, мой дорогой сэр, нам нечего бояться!
Мне вспоминалось выражение моего друга посла в Париже Валериана Савельевича Довгалевского. «Дипломат отличается от свидетеля в суде, – говорил он, – только одним: он должен говорить правду и ничего, кроме правды, но он никогда не должен говорить всей правды». Правда! Я не мог сказать даже самой малой ее части.
Моя служба за границей в силу моего резкого несогласия с политикой Кремля стала невозможной. Мне надо было уходить. Я написал в Москву письмо с просьбой отозвать меня и приготовился к встрече с судьбой. Даже по московским стандартам против меня не было никаких улик, но неприятностей, конечно, не избежать. Заключение или просто ссылка в какой-нибудь отдаленный регион России мне были обеспечены. Как говорится, не я первый.
Но возникла другая проблема. Могу ли я взять с собой любимую женщину, которая должна стать моей женой?
В Москве свирепствует кампания подозрительности и ненависти в отношении всех иностранцев. С беспощадной тщательностью уничтожалась иностранная колония, эти честные и бескорыстные энтузиасты, которые приехали в Россию, чтобы поставить свои знания на службу социалистическому правительству. Сотни людей были брошены в тюрьмы, казнены или сосланы в Сибирь. Если на меня падет подозрение, то я ничем не смогу помочь ей. Имею ли я право пожертвовать столь дорогим мне человеком, увлечь ее вместе с собой на путь лишений и страданий только потому, что она любила меня и верила мне?
В тот момент она была в Париже на конгрессе архитекторов, и я написал ей о своем предстоящем отъезде в СССР, попросив ее на время отложить мысль о возможности нашего совместного отъезда. Я просил ее не тревожиться, если я какое-то время не буду писать ей. Несмотря на мое молчание, она не должна терять веру в меня. Могут пройти годы, прежде чем мы снова будем вместе.
Я написал письмо и своим сыновьям, которые после смерти моей первой жены жили с моей матерью. Скоро они увидят своего отца. Я писал, что везу им обещанные в подарок велосипеды, а также портфели и альбомы с марками – невероятное сокровище.
Проходили дни, но ответа от М. М. Литвинова не было, и я начал нервничать. Были, однако, и признаки того, что Москва не забывала обо мне. Однажды утром в июле я приехал в миссию раньше обычного и застал одного служащего роящимся в моем столе. Он оказался столь же смущенным, сколько и я.
– Я ищу тут вчерашнюю телеграмму… о визах, – промямлил он.
– Буду вам очень признателен, если вы поищете ее где-нибудь в другом месте, – ответил я.
Еще через несколько дней, спускаясь по лестнице, я заглянул через стеклянную дверь в свой кабинет и увидел, как Лукьянов шарит в моем портфеле. Я резко повернулся и вошел. В руках у него были мои личные документы. Мы молча смотрели друг на друга. Сказать было нечего.
В тот же день я получил письмо от моего сына Бориса, которого я всегда называл старшим потому, что из близнецов он казался мне большим. Борис писал, что они с бабушкой едут на юг – «далеко, далеко… купаться в море». И далее был следующий абзац: «Дорогой папа, нам в школе читали приговор, вынесенный троцкистским шпионам Тухачевскому, Якиру, Корку, Уборевичу и Фельдману… (Все имена мальчик написал правильно, очевидно, его заставили их заучить.) Это не тот ли Фельдман, который жил в нашем доме?»
Мне вспомнилась поэма, написанная двенадцатилетним школьником и опубликованная в московских газетах во время процесса над Зиновьевым. Каждая строфа заканчивалась рефреном:
«Расстреляем всех как бешеных сук!»
Что же подумают мои мальчики, если меня арестуют по какому-нибудь чудовищному фальшивому обвинению? Они поверят официальным сообщениям.
Никто не выступит в мою защиту, и я никогда не смогу оправдаться. И навсегда потеряю своих сыновей. Я подумал, что, только оставаясь за границей, буду иметь шанс сказать им когда-нибудь правду и снова обрести их.
Эти мысли держали меня в состоянии напряжения. Чтобы как-то отвлечься, я в пятницу, 16 июля, договорился поехать на рыбалку с братом моей невесты Джорджем.
В тот же день мне позвонил коммерческий атташе. Мы поговорили о том о сем, а затем он мимоходом сказал:
– Ну, Александр Григорьевич, увидимся на судне, как договорились. Могу я заехать за вами в семь часов?
– На каком судне? – спросил я.
К своему изумлению, я узнал от него, что накануне в Пирее бросил якорь пароход «Рудзутак»[5] и что я, оказывается, уже принял приглашение поужинать с капитаном! По дипломатическому протоколу, капитан свой первый визит должен был нанести мне. Вместо этого меня даже не проинформировали о прибытии судна.
– Боюсь, что не смогу, – ответил я атташе. – У меня этот вечер занят.
– Но все уже готово, – вас ждут, – вы обещали прийти.
– Я ничего никому не обещал, – ответил я холодным тоном и повесил трубку.
Через десять минут капитан «Рудзутака» позвонил мне из Пирея. Он извинился за то, что не смог нанести мне визит, сослался на необходимость срочного ремонта на судне и просил меня приехать на ужин. Он обещал представить мне своего нового замполита и старшего помощника. Он также хотел обсудить со мной несколько важных вопросов, и к тому же у него отличный повар.
– Сожалею, но я еду в Волагмени, – ответил я сухо. – Если я вам нужен, вы можете туда приехать.
В тот вечер около восьми часов мы с Джорджем сели в лодку и налегли на весла. Залив Волагмени был идиллически тих; в глубине темного неба сияли звезды, но меня этот пейзаж не радовал. Я думал о другом. Я пытался отделаться от напрашивающегося вывода о том, что эти люди слишком настойчиво пытались заманить меня на судно. Это было так недостойно. Недостойно всех – этих людей, моего правительства и меня самого.
В сумерках мы увидели приближение автомобиля, который подъехал к причалу. Из машины вышло несколько человек. Они стали пристально всматриваться в серую даль залива.
– Они ищут нас, – сказал я. – Давай грести к берегу.
На причале я увидел капитана, его двух новых помощников, коммерческого атташе и двух сотрудников миссии. Мы поздоровались. Говорить о чем-либо на берегу было неудобно, и я пригласил всю компанию в ресторан. За столом чувствовалась атмосфера наигранного веселья. После десерта капитан предложил всем поехать на судно и продолжить наш вечер. Я снова отказался, размышляя о том, все ли они участвуют в этом сговоре.
После того как основная часть компании ушла, один из сотрудников миссии остался со мной за столом. Мне было известно, что помимо своей основной работы в миссии он выполнял и некоторые секретные функции.
Мы сидели на террасе, выходящей на залив, и смотрели друг на друга. Атмосфера была напряженной. Маленькое происшествие обострило обстановку еще больше. Официант принес нам чашечки кофе, и, когда он брал деньги, руки его дрожали. У него было смертельно бледное лицо и застывший безжизненный взгляд. Неожиданно он забился в эпилептическом припадке. Наш разговор был прерван жутким стуком – это голова официанта в судорогах билась о соседний столик. Пока официанта уносили, мой гость начал рассказывать мне странную историю.
– Когда я был в Китае, – начал он, пытаясь придать своему голосу спокойное звучание, – я узнал, что один секретарь консульства решил порвать со службой. В то время я исполнял обязанности консула. Я поручил ему отвести диппочту до самой границы. Чтобы не вызвать у него подозрений, я наказал ему не пересекать советскую границу. Почта будет получена у него на китайской территории, и ему самому поэтому не нужно никаких документов.
Мой незваный гость сделал паузу и отхлебнул кофе. Он неотступно следил за мной. Возможно, он ждал от меня вопроса: «А что было дальше?» Но я молчал. Рассказ продолжился:
– Шофер нажал на педаль газа и мчался без остановки, пока они не пересекли границу и не подъехали к ближайшему посту ОГПУ, где нашего друга-конспиратора уже ждали.
Рассказчик снова сделал паузу.
– Когда этот парень понял, что его перехитрили, он пытался выпрыгнуть из машины, но ему этого сделать не удалось. Секретарю повезло. Он отделался несколькими годами тюрьмы. Могло бы для него все закончиться куда хуже… А вот история переводчика из пекинского посольства несколько сложнее. Ему даже удалось бежать в Ханькоу. Но наши люди напали на его след и двум надежным китайцам поручили его ликвидировать. Те вскоре вступили с ним в контакт и уговорили как-нибудь поужинать вместе. Но переводчик почуял неладное и не появился в ресторане. На следующий день они выследили его и стреляли прямо на улице. Правда, по счастливой случайности, он не погиб. Подвернувшаяся машина французского посольства подобрала его, прежде чем китайцы смогли прикончить.
Рассказчик сделал неопределенный жест пальцами, как бы выражая свое неудовольствие по поводу неумелых действий китайцев.
– Но беглец получил хороший урок, думаю, что он нам больше не доставит хлопот, – заметил мой гость с искренностью в голосе.
– Конечно, нет, – ответил я.
Следующие слова моего собеседника не оставляли никаких сомнений в том, что он имел в виду.
– Вы знаете, – неторопливо продолжал он, – в этой стране совсем нетрудно избавиться от человека. Всегда есть те, кто охотно возьмется за эту работу за пять или десять тысяч драхм, и, поверьте мне, полиция ничего не узнает. – Он бросил взгляд в сторону каменистого берега: «Идеальное место для такой операции».
– Конечно, – согласился я.
– Мне вспоминается еще одна история…
Но мне уже было вполне достаточно его малоприятных россказней.
Поэтому я поспешил отделаться от моего невольного собеседника.
– Спасибо, – сказал я. – Эти гангстерские истории не идут ни в какое сравнение с рыбалкой.
Я нехотя пожал ему руку и ушел. Эта встреча, нудный разговор и пожатие руки моему потенциальному убийце до сих пор остаются у меня самым неприятным воспоминанием. Но, возможно, мне удалось бежать именно благодаря таким формальным любезностям. Без каких-то открытых действий с моей стороны для них было бы неоправданным провоцировать меня на разрыв. Теперь у меня уже не было никаких сомнений относительно того, что меня ожидало на судне. Поверят ли они мне, если я скажу, что просто жду ответа из Москвы и Добровольно готов вернуться? Мое чувство собственного достоинства с негодованием отвергало альтернативы: смириться с похищением или просто бежать. После того, что я услышал, я хорошо понимал, что меня может ожидать. Мне предстояло решить, когда я принесу больше пользы русским людям: если погибну в сталинском лагере или если буду жить где-нибудь как свободный человек, зная правду и рассказывая ее людям. На следующее утро я, как обычно, появился в миссии. Сразу же заметил, что Лукьянов проявил необычный интерес к моим планам на вечер. После работы, любезно разговаривая со мной, он предложил прогуляться вместе. Я отказался. Мне надоело это фальшивое дружелюбие.
– Вы сегодня ночуете в миссии или на даче, – спросил он меня.
– На даче, – ответил я.
Но вместо этого я остался в городе и переночевал в горном отеле в Кефиссе. Когда я на следующее утро приехал на дачу, то на песчаной тропинке сада, еще сырой от прошедшего ночью дождя, я увидел следы ботинок нескольких визитеров, а на дороге, ведущей к дому, была видна свежая колея от автомобильных шин.
«Ну, – подумал я, – если вы приезжали в такой ранний час, значит, вы торопитесь».
Времени для размышлений не оставалось. Я попросил Джорджа поехать со мной в миссию. Мы оба были невооружены, но мне казалось, что наличие спутника будет полезно. Я зашел в свой кабинет и написал телеграмму Потемкину, информируя его, что намерен безотлагательно взять очередной отпуск и оставить за себя следующего за мной по рангу атташе, который накануне вечером был моим гостем за ужином. Я вызвал Лукьянова и приказал ему немедленно зашифровать и отправить эту телеграмму.
Мы с Джорджем поднялись на второй этаж, где у меня была квартира. Через несколько минут раздался стук в дверь и вошел атташе. Он, очевидно, уже знал о телеграмме. Увидев нас двоих, он заметно сник и стал предупредителен. Сказал мне, что он неожиданно узнал о моем отъезде в отпуск и пришел поинтересоваться моим здоровьем. Я поблагодарил его за внимание, ответив, что чувствую себя прекрасно. После неловкой паузы он ушел.
Я взял свой паспорт, несколько фотографий и писем, последний раз окинул взглядом знакомую комнату. Джордж напряженно следил за моими движениями.
Мы медленно спустились по лестнице. Внешне это был обычный выход главы миссии со своим другом. Никто не пытался нас остановить. Но я видел испуганные лица некоторых сотрудников миссии, наблюдавших за нами из-за приоткрытых дверей. Очевидно, они думали, что мы были вооружены и готовы прорываться с боем. Привратник распахнул двустворчатые двери, ведущие во внутренний дворик. Он поклонился, и я улыбнулся ему в ответ. Мы сели в машину и выехали на шумную улицу.
Моя дипломатическая карьера завершилась. Подведена черта под двадцатилетней службой советской власти. Я неожиданно для себя и окружающих стал человеком без Родины…
Город изнывал от жары. Мы поехали в горы по дороге на Кефиссу и остановились в отеле. После бессонной ночи я собрался с силами для последнего шага. Я отправил в Москву письмо с заявлением об отставке. Потом попросил Джорджа заказать мне билет на экспресс в Симплон. Там я пошел во французскую миссию, где был очень дружелюбно встречен молодым поверенным в делах господином Пьеррфиттом. Мы обменялись последними афинскими политическими слухами, и между делом я заметил, что отправляюсь в отпуск и хотел бы посетить Францию. Не будет ли он так любезен проштамповать мой паспорт, который кстати оказался у меня с собой. Конечно – он будет просто счастлив. Вопрос был решен за несколько минут.
Прошлой ночью я заметил, что пара греков из числа «попутчиков», которые были хорошими друзьями нашей миссии, ни на минуту не выпускала нас из поля зрения. Очевидно, они были добровольными шпионами ОГПУ. Когда мы отправились из отеля на железнодорожную станцию, они последовали за нами на почтительном расстоянии. Они были и на платформе, когда мы садились в поезд. Джордж, который знал их лично, перед тем как отправиться в буфет, помахал им рукой и прокричал что-то приветственное. Он вернулся в купе с фляжкой коньяку.
– Сделай глоток, это поможет тебе, – сказал он, протянув мне сосуд с живительной влагой. – Передай привет сестренке. О плохом не думай, все образуется.
Мы обнялись и горячо пожали друг другу руки.
Поезд набирал скорость. Я смотрел в окно, стараясь не думать о предстоящей жизни. Нервы мои были напряжены, мысли так и роились в голове. Вскоре я погрузился в воспоминания о последних двух годах, проведенных на земле солнечной Греции, чей гостеприимный народ, горы, покрытые виноградниками, разбросанные среди лазурного моря острова стали мне так дороги.
Я не смогу объяснить читателю, какие мысли наполняли меня в симплонском экспрессе, который как стрела уносил меня от моего дома в Афинах, если не объясню, что я приехал в этот город одиноким и разочаровавшимся в жизни человеком. И Бог знает, как бы у меня все пошло дальше, если бы я не встретил здесь свою большую любовь. Должен откровенно сказать, в моих поездках по стране, в контактах с людьми меня направляла женщина, которая сама была красива и понимала красоту свой страны. Она показала мне свою родину не только как страну многочисленных легенд, она сделала ее для меня, как это было в прошлом, вместилищем всего лучшего, что есть в сознании человека. Теперь я должен был встретиться с этой женщиной в Париже и заручиться ее поддержкой на будущее, полное риска и опасности. От лица нас двоих я прощался с идиллической картиной, на фоне которой зарождалась наша любовь. Это было грустно, но судьба не оставляла мне другого.
Когда я встретился с ней в Париже, нам некоторое время вместе пришлось скрываться от ходившей по пятам опасности. Для меня наиболее естественно было бы обратиться к французским властям, сообщить о моей отставке, объяснить ее причины и попросить защиты. Надеяться на что-то другое не приходилось. «До тех пор, пока мое дело не приобретет огласку, – думал я, – агенты Сталина будут всеми силами пытаться уничтожить меня». Расчет тут был прост: если меня удастся своевременно «ликвидировать», то никто даже и не узнает, что в действительности со мной случилось. Я просто исчез бы с лица земли, как исчезли Юренев в Берлине, Давтян в Варшаве, Бекзадян в Бухаресте и еще девять или десять наших послов в иностранных государствах. Я это прекрасно понимал и тем не менее четыре месяца подвергал себя напрасному риску по причинам, которые я могу в немалой степени объяснить чувством глубокого омерзения и стыда за свое правительство. Я считал, что если режим, который я помогал создавать, пал так низко, то и я за это обязан разделять ответственность. Он не заслуживал снисхождения. Ничто не заслуживало снисхождения. Это не романтика, а чистая правда, что только любовь и мужество Мари сохранили во мне волю к жизни и способность к борьбе.
3. В УКРЫТИИ
Агенты ОГПУ, по всей видимости, были в замешательстве, когда я, проявив решительность, спокойно покинул здание посольства. Однако они быстро принялись за работу. Сначала к моей будущей теще в Афинах нагрянули визитеры из числа каких-то «друзей» нашей миссии.
– Бармин – враг Советского Союза, и он будет сурово наказан, – сказали ей эти люди. – Это конченый человек. Напишите своей дочери и предложите ей порвать с ним. И дайте нам ее адрес.
На тот момент моим единственным преступлением было заявление об отставке, но по советским меркам этого было вполне достаточно, чтобы на деле реализовать угрозу расправиться со мной полной мерой.
Подобные визиты и телефонные звонки оказывали постоянное давление на бедную женщину. В конце концов ей сказали, что жизнь ее дочери в опасности, так как я уже приговорен к смерти. Для того чтобы спасти Мари, она должна дать им ее парижский адрес. С помощью угроз им удалось вырвать у несчастной женщины адрес, но он уже был устаревшим. Мы оба успели сменить отели.
Через двое суток к матери Мари снова пришли «друзья» советской миссии.
– Вы нам дали неправильный адрес, – заявили они. Очевидно, полученные от нее сведения были направлены в Париж, где агенты ОГПУ провели проверку и сообщили в Москву, что я переехал. Москва направила в Афины новые указания, и агенты-греки снова бросились по следу. ОГПУ действовало очень быстро, без обычного бюрократизма и не жалело денег. Главное было – поймать меня, прежде чем я успею рассказать о себе.
Новые усилия агентуры ОГПУ принесли некоторый успех. Находясь в Париже, Мари получала свою почту на адрес клуба «Дом культуры», объединявшего прогрессивных интеллектуалов и художников. Однажды, когда она зашла за почтой, ей сказали, что ее корреспонденция находится у менеджера клуба, некого месье Николаса, который хотел бы ее видеть. Менеджер спросил, слышала ли она об организации под названием «Друзья Советского Союза»? Президент этого клуба месье Ковалев хотел бы обсудить с ней один важный вопрос. Не могла бы она позвонить ему и договориться о встрече?
– Что это за организация и кто состоит в ней? – спросила Мари.
– Она объединяет друзей Советского Союза. Большинство из них бывшие белоэмигранты.
– Но что может быть общего у греческого архитектора с белыми эмигрантами в Париже? – ответила Мари.
– Ну, они уже больше не белые. Они симпатизируют советскому режиму и хотят вернуться в Россию.
– Почему же они не возвращаются? – наивно спросила Мари.
Менеджер Николас явно не обладал опытом в таких делах и стал выкручиваться.
– Вы знаете… сначала они должны доказать лояльность Советам своей работой здесь, во Франции.
Выдавив из него весьма существенное признание, Мари поспешила закончить этот неприятный разговор, пообещав как следует обо всем подумать.
В моем заявлении об отставке, которое незамедлительно было отправлено в Москву, я указал в качестве обратного адреса парижский Главпочтамт. «Если московские деятели захотят мне ответить, – резонно подумал я, – то советское полпредство в Париже может направить мне письмо по этому адресу. Но официальные советские представители не должны быть замешаны в «мокрых делах»[6]. Возможность доказать таким образом свою лояльность предоставлялась друзьям Советского Союза.
В тот вечер мы с Мари решили, что пока ей не стоит встречаться с месье Ковалевым. Но когда она в следующий раз пришла за почтой, ее снова встретил менеджер и спросил: «Почему она не позвонила месье Ковалеву? Он очень хотел с ней встретиться по делу, которое может иметь чрезвычайно большое значение и для нее. Она должна немедленно позвонить ему…»
Мы снова обсудили этот вопрос и решили, что ей все-таки надо пойти на контакт с Ковалевым и выяснить, чего тот добивается. Мари позвонила ему и договорилась о встрече на следующий день в греческом павильоне на Всемирной парижской выставке. На следующий день она прождала Ковалева в павильоне, но тот в течение почти трех часов так и не появился.
В тот же день из газет стала ясна причина. В них сообщалось об убийстве Игнатия Рейсса (Порецкого), бывшего резидента советской разведки в Западной Европе, который в знак протеста против московских расстрелов порвал с Советским Союзом. Его заявление об отставке было составлено в очень сильных выражениях.
«Пусть никто не заблуждается, – писал он. – Правда восторжествует. День отмщения гораздо ближе, чем это кажется кремлевским обитателям. Ничто не будет забыто и не прощено. «Гениальный вождь, Отец народов и Солнце социализма» будет призван к ответу. Все дадут показания против тирана. Международное рабочее движение восстановит честное имя тех, кто был оклеветан, кто был расстрелян будучи невиновным. Сегодня тот, кто не выступает против Сталина, является его сообщником…»
Рейсс в поисках убежища для себя и своей семьи отправился в Швейцарию. Там к ним присоединилась одна женщина из Рима, которая на самом деле была агентом ОГПУ. Притворяясь, что она одобряет решение Рейсса, Гертруда Шильдбах, одна из ближайших его доверенных помощниц, об этом имени стало известно вскоре из прессы, заманила своего шефа в западню. Тело Рейсса с пятнадцатью пулевыми ранениями было найдено на обочине дороги, ведущей в Шамблан. Согласно газетным сообщениям, было установлено, что к этому преступлению была причастна Москва, и в частности ведомство Ежова. Сам начальник ОГПУ имел прямую телефонную связь со Сталиным. От него, видимо, и пришло это страшное указание. Убийство Рейсса, как стало после известно, обошлось его организаторам в 300 000 франков.
На следующее утро Мари позвонила по оставленному Ковалевым номеру и спросила, почему была нарушена договоренность. Секретарь ответил, что месье Ковалев неожиданно уехал по срочному делу на неопределенное время. На следующий день в газетах были новые подробности о расследовании убийства Рейсса. Полиция установила, что один из арестованных убийц принадлежал к организации Ковалева, и он дал показания на других членов. У Ковалева был проведен обыск, но названным лицам удалось скрыться. Впоследствии удалось отыскать их следы в барселонской штаб-квартире ОГПУ, но там они были в безопасности.
Раньше я никогда не слыхал о Рейссе, но так случилось, что мое заявление об отставке и его письмо о разрыве с режимом Сталина были отправлены в Москву в один и тот же день. Таким образом, перед агентами ОГПУ в Западной Европе встала задача одновременной двойной «ликвидации». Меня им не удалось найти. Поэтому они сначала расправились с Рейссом. Видимо, это была случайность, но именно она и спасла мне жизнь. Происшедшее временно нарушило их организацию, им надо было укрыть провалившихся агентов и сформировать новую террористическую банду.
Новым агентам скоро удалось найти мое укрытие в местечке Сэнт-Клу. Каждый раз, когда я выходил из дома, за мной велась слежка. Мои преследователи даже не старались маскироваться. Временами, пытаясь подслушать мой разговор, они буквально наступали мне на пятки. Моя тактика заключалась в том, чтобы, повернувшись, столкнуться с ними лицом к лицу. В результате одни исчезали, но вскоре их место занимали другие. Таким образом, эта бригада менялась за день четыре-пять раз. Они следовали за мной везде: в метро, в ресторан, в табачную лавку. Когда я возвращался домой, эта бригада убийц дежурила у меня под окнами. Эта война нервов стала особенно напряженной, когда я узнал от своих друзей, что советская миссия в Афинах хранила гробовое молчание о моем внезапном исчезновении.
«Похоже, – думал я, – они хотят избавиться от меня потихоньку».
Как-то после обеда я опрометчиво оказался на прогулке в Сэнт-Клу. Просто захотелось прогуляться по парку. Внезапно я увидел, что мой путь заблокирован крупным блондином славянского типа; повернулся в другую строну и увидел на своем пути худощавого французского воришку. Свободным оставался только путь в чащу. Моим первым побуждением было направиться именно туда, но я быстро сообразил, что таким образом я оторвусь от остальных гуляющих и влюбленных парочек, которые повсюду сидели и лежали на траве. Я вдруг понял, что именно они и создают мне гарантию безопасности. Единственный выход – действовать решительно. Я резко повернулся и пошел в направлении более людного места. Держа недвусмысленно руку в кармане брюк, я пошел на маленького воришку. Он на момент замешкался, вытаращил на меня глаза и позволил мне беспрепятственно пройти мимо. Это был один из целого ряда случаев моего преследования агентами Москвы, и, слава Богу, все обошлось тогда благополучно.
Между тем новости из СССР были все те же: обвинения, аресты, исчезновения, казни. У меня исчезли последние сомнения относительно того, какая судьба ждет меня, если я вернусь. Весь мир следил, как ОГПУ уничтожало наш дипломатический корпус. До меня доходили слухи, что арестован наш бывший посол в Мадриде Марсель Розенберг, более суровая участь постигла посла в Турции Леона Карахана, который был арестован и расстрелян; при загадочных обстоятельствах умер посланник в Эстонии Алексей Устинов (племянник Столыпина), он, кстати, в конце 20-х годов был полпредом в Греции; бесследно исчезли посол в Германии Константин Юренев, посол в Польше Яков Давтян, посланник в Литве Борис Подольский, посланник в Финляндии Эрик Асмус, посланник в Венгрии Александр Бекзадян, посланник в Швеции Якубович… Все они были жертвами кремлевской диктатуры[7].
Сталин, думал я, меняет команду перед сменой политики. И поэтому я считаю своим долгом возвысить свой голос и предостеречь тех моих коллег, которые еще находились за границей, от возвращения на верную смерть. Я также хотел привлечь внимание к судьбе тысяч жертв Сталина в России. Я не мог молчать и решил выйти из своего укрытия.
Моим первым шагом стала публикация открытого письма в Центральный комитет Французской лиги прав человека и Комитет по расследованию московских процессов. Приведу наиболее важные выдержки из этого письма.
1 декабря 1937 года
Покинув недавно государственную службу Советского Союза, считаю своим долгом довести до вашего сведения следующие факты и заявить во имя Человечности решительный протест против преступлений, список которых растет с каждым днем… Девятнадцать лет я служил Советскому государству, девятнадцать лет я был членом большевистской партии. Я боролся за советскую власть и посвятил все свои силы делу государства трудящихся.
В 1919 году я вступил добровольцем в Красную Армию, через шесть месяцев за свои заслуги на поле боя был назначен комиссаром, сначала батальона, затем полка. Окончив школу красных командиров, я занимал ряд командных постов на Западном фронте. После наступления на Варшаву военный совет 16-й армии направил меня на учебу в Академию Генерального штаба. В 1923 году я уволился с военной службы в звании комбрига. В 1923—1925 годах я исполнял обязанности генерального консула СССР в Персии; в течение десяти лет был в кадрах Наркомвнешторга; в 1929—1931 годах был генеральным директором торговых представительств во Франции и Италии; в 1932 году был официальным представителем СССР в Бельгии; а в 1933 году – членом советской правительственной делегации на переговорах в Польше; в 1934—1935 годах был директором треста «Автомотоэкспорт», осуществлявшим весь экспорт продукции автомобильной и авиационной промышленности.
Такова вкратце моя биография до моего назначения в Грецию. На всех постах моей единственной целью всегда была защита интересов моей страны и социализма.
Недавние судебные процессы в Москве привели меня в ужас и смятение. Я не могу оправдать казнь старых лидеров революции, несмотря на их развернутые признания… События последних нескольких месяцев окончательно избавили меня от иллюзий. Громко разрекламированные судебные процессы были инсценированы с целью уничтожения основного ядра большевистской партии; другими словами – людей, которые в прошлом, рискуя жизнью, вели подпольную агитацию, совершили революцию и одержали победу в Гражданской войне, которые добились победы первого в мире государства трудящихся. Сегодня этих людей мажут грязью и передают палачам. Мне совершенно ясно, что в моей стране одержала верх реакционная диктатура. Многие из моих руководителей и друзей из числа старых большевиков брошены в тюрьмы, где либо казнены, либо «подавлены»… Убежден, что их честность и преданность не подлежат сомнению.
Я хочу обратиться к общественности с этим важным и отчаянным призывом от имени тех, кто еще жив, заявить протест против чудовищных и лживых обвинений. Я думаю о тех своих друзьях, которые еще остаются на своих постах в различных странах Европы, Азии и Америки, которым угрожает такая же судьба…
Если бы я остался на службе у Сталина, я бы считал себя морально оскверненным и должен был бы принять свою долю ответственности за преступления, которые ежедневно совершаются против народа моей страны…
Разрывая со своим правительством, я подчиняюсь голосу своей совести…
Пусть мои слова помогут людям понять природу режима, который, по существу, отбросил принципы социализма и гуманности[8].
Отправив это письмо, я обратился к лидерам Французской социалистической партии, которая в тот период входила в правительство. Эти весьма занятые люди приняли меня очень сердечно. Отложив на несколько часов свои дела, пока я рассказывал им свою историю, они внимательно выслушали меня. Затем они действовали быстро. Министр внутренних дел Маркс Дормой выдал мне и Мари разрешение на постоянное проживание. Префект полиции выделил постоянную охрану из двух детективов и поставил ночной полицейский пост у моего дома. Но самым ценным – о чем мечтали все эмигранты – было то, что наше разрешение на постоянное жительство давало нам право работать и зарабатывать себе на жизнь.
Теперь, после вынужденного одиночества, я был окружен новыми друзьями, поверившими мне и которым я мог довериться. Приятным сюрпризом было и то, что мне удалось возобновить некоторые старые дружеские связи. Я снова встретился с Виктором Сержем, талантливым писателем. Ему, кстати, чудом удалось бежать из сталинской тюрьмы. Он рассказал мне, что все его родственники в России, даже по линии жены, были арестованы; тесть умер, не выдержав преследований, которым он подвергался, а его жена почти полностью потеряла рассудок.
Пришел навестить меня и мой друг с 1922 года Борис Суварин, автор монументальной биографии Сталина. Пятнадцать лет прошло со времени нашей последней встречи, но мы сразу узнали друг друга. Хотя виски у него и поседели, речь его была столь же оживленна и саркастична, как и много лет назад в Москве.
– Молодой офицер Красной Армии стал на пятнадцать лет старше и намного мудрее, – сказал он, улыбнувшись печальной улыбкой, – впрочем, все мы стали мудрее, чем прежде…
Здесь я впервые встретился с Александром Керенским, бывшим премьером российского республиканского правительства; лидером русской либеральной партии Милюковым; лидером меньшевиков Теодором Даном. Эти ветераны были со мной очень искренны и сердечны, на их теплоту нисколько не влияло то, что перед ними был ныне разочаровавшийся их бывший политический противник.
Однажды меня посетил молодой человек в рабочей одежде, на лице которого были видны следы преждевременного истощения, но все же очень энергичный, остроумный, готовый по любому подходящему поводу искренне смеяться. Это был Леон Седов, сын Льва Троцкого, который уже не раз был приговорен к смерти московскими судами. Он жил на шестом этаже многоквартирного дома, в квартире, до отказа заполненной книгами и ящиками с архивными материалами. На той же лестничной площадке рядом с ним, как он впоследствии выяснил, жил агент ОГПУ, следивший за каждым его шагом.
Бедный Леон Седов! Он был так полон кипучей энергии, так погружен в свой уникальный тридцатилетний опыт политической деятельности, и он погиб так трагически. Его смерть окружена тайной, которая, наверное, так никогда и не прояснится. У него был хронический аппендицит, и во время очередного острого приступа, по зловещему стечению обстоятельств, он был помещен в частную клинику, принадлежавшую белому эмигранту с очень подозрительными связями. После операции наступили осложнения, но он был оставлен без необходимого ухода и умер.
Несмотря на некоторые тревожные обстоятельства, мы постепенно налаживали нормальную жизнь. Мать Мари приехала в Париж на нашу свадьбу. Церемония проходила в присутствии нескольких друзей. Ритуал греческой Православной Церкви требует двух свидетелей. Одним из них стал старый друг семьи Мари, видный греческий деятель генерал Николас Пластирас. Другим – светловолосый шотландец Перси Филипс, известный корреспондент газеты «Нью-Йорк таймс», мой друг и замечательный человек.
С помощью своих французских друзей я получил работу в мастерской компании «Эйр Франс» в аэропорту Ле Бурже. На первых порах мои коллеги не могли не заметить, что я практически разучился работать руками. Меня глубоко трогала их готовность помочь. И хотя они практически ничего не знали обо мне, кроме того, что я был политэмигрантом, они не задавали вопросов. Они обнаруживали больше природного такта, чем мне приходилось видеть в мире дипломатии.
Я прекрасно чувствовал себя на новой работе, но скоро я ощутил, что мои прежние хозяева не забыли обо мне. Однажды вечером у проходной меня остановил лидер профсоюза, в который входили те, с кем я работал. Он поинтересовался моим самочувствием и затем сказал, что рекомендовал меня на более высокооплачиваемую работу в администрации аэропорта. Его интерес удивил меня. Мне показалось странным, что профсоюзный лидер дожидался меня у ворот, чтобы предложить мне, не члену профсоюза, лучшую работу. Это озадачило меня еще больше, когда я узнал, что он являлся приверженцем Сталина. Но я все-таки прошел необходимые тесты и получил хорошую работу в управлении воздушным движением аэропорта.
Спустя несколько дней я узнал, что мне предстоит ночное дежурство. Это озадачило меня, так как я в течение нескольких часов должен был оставаться один во всем здании. Я знал, что каждое утро в Барселону вылетал испанский самолет. И было совсем несложно организовать все так, чтобы однажды утром я вдруг оказался в Барселоне, а там ОГПУ делало с антисталинистами все, что хотело. Французский полицейский комиссар, которому была поручена моя охрана, был в шоке, когда узнал, что я назначен в ночную смену. Он поговорил с директором аэропорта, и меня избавили от ночных смен.
Это чрезвычайно огорчило профсоюзного лидера, и я понял, что ОГПУ отнюдь не желает оставлять меня в покое. Тем не менее мне было неловко, что меня постоянно сопровождали два детектива, и я заявил комиссару, что сам позабочусь о своей безопасности.
Наверное, это был с моей стороны опрометчивый шаг, ибо вскоре я снова почувствовал «внимание» Москвы. Как-то вечером после работы я зашел к Перси Филипсу из «Нью-Йорк таймс» на Рю Комартин. Мне нравилось иногда бывать в уютном офисе этого шотландца и слушать его остроумный разговор. Здесь я хотел бы заметить, что, хотя многие во Франции были добры ко мне, я больше всего ценю гостеприимство и теплоту, с которой меня встречал Филипс и другие сотрудники парижского отделения «Нью-Йорк таймс»: высокий спокойный швед Джордж Аксельсон, флегматичный и сонный на вид, но вечно занятый за своим захламленным рабочим столом, Лансинг Уоррен, невысокий и толстый, всегда энергичный и темпераментный Аркамболт. Я хочу выразить мою благодарность и признательность всем этим людям, которые помогали мне в те трудные дни.
В тот вечер Перси Филипс приветствовал меня особенно радостно.
– Привет, мой юный друг! – заявил он. – Поздравляю! У меня для тебя приятное сообщение от твоего правительства.
Он выбрал из кучи телеграфных сообщений одно, исходившее из Москвы, и с комической торжественностью передал его мне. Там, среди телеграмм, которые должны были появиться в утренних газетах, было одно сообщение французского агентства «Фурнье» из Москвы, датированное 9 марта 1939 года и озаглавленное: «Бывший посланник СССР в Греции будет заочно предан суду». Там говорилось, что вскоре московский трибунал вынесет обвинительный приговор бывшему посланнику СССР в Греции месье Бармину, вместе с пятью другими бывшими советскими служащими, которые порвали с СССР.
– Очень интересный пример советского правосудия, – улыбнулся Филипс. – Сообщая о будущем процессе, они заранее объявляют его результат!
– Ну, по крайней мере, они ничего не скрывают. Я знаю, что меня ожидает, – ответил я. – Но это и довольно высокая честь. Каждый советский сотрудник, который остается за границей, автоматически лишается гражданства и приговаривается к смерти. Может быть, меня хотят расстрелять дважды? У нас как-то был подобный случай. Два старых большевика Дробнис и Клявин были расстреляны белогвардейцами и с трудом выкарабкались из общей могилы, каждый с несколькими пулями в теле. Позже они примкнули к оппозиции и снова были расстреляны в 1937 году – на этот раз по приказу Сталина. Такое внимание, конечно, лестно, но я боюсь, что этот суд не принесет им удовлетворения. Вопреки московским традициям я не чувствую за собой вины, не собираюсь ни в чем признаваться или восхвалять вождя за массовые убийства во имя социализма!
– Не расстраивайся, – ответил Филипс. – Ты можешь не растрачивать на меня свою энергию. Побереги ее для более подходящего случая.
Когда мы покидали его офис, он вытащил эту телеграмму из пачки и дал мне.
– Сохрани ее как сувенир, – сказал он и крепко пожал мне руку.
В начале мая 1939 года, сразу же после увольнения М. М. Литвинова, мне позвонил директор французского литературного агентства «Опера мунди» господин Ронсак. Он сообщил мне, что газета «Пари суар» хотела бы заказать мне статью об отставке советского наркома для своей специальной рубрики, в которой иностранные авторы и политические деятели регулярно обсуждают мировые проблемы. Я предупредил его, что мои оценки могут резко отличаться от того, что ожидает публика. Но он настаивал, и я в конце концов согласился. Агентство направило статью в несколько стран Европы и Америки, но она не появилась ни во Франции, ни в Англии. Ронсак чувствовал себя неловко и пытался объяснить: «Сотрудники «Пари суар» (может, это был Пьер Лазарефф) считают, что мы оба спятили».
Вот пара цитат из этой злосчастной статьи:
«…Есть все основания считать, что Сталин уже давно стремится к союзу между СССР и германским рейхом. Если до сих пор этот союз не был заключен, то только потому, что этого пока не хочет Гитлер. Тем не менее советского посла Юренева весьма любезно принимали в Бертехсгадене, а личный представитель Сталина, грузин Канделаки, вел переговоры с Гитлером вне рамок официальных межгосударственных отношений. Переговоры между тоталитарными государствами ведутся в обстановке глубочайшей секретности, и их результаты могут стать полной неожиданностью для всех…»
И далее, к вопросу о территориях к востоку от линии Керзона:
«На этих территориях проживает около десяти миллионов людей, которых СССР, исходя из географических и этнических критериев, может с полным основанием считать своими гражданами. Это может стать ее наградой за политику благожелательного нейтралитета по вопросу раздела Польши в ходе новой европейской войны».
Я почувствовал некоторое удовлетворение, когда четыре месяца спустя, после триумфального возращения Риббентропа из Москвы, несколько парижских газет откопали эту старую статью и опубликовали ее со следующим комментарием:
«Эта точка зрения интересна тем, что она была высказана четыре месяца назад, когда в Москве находился специальный уполномоченный британского правительства, а сама идея советско-германского сближения представлялась европейцам невероятной. Господин Бармин предвидел эти события, но его разоблачения были проигнорированы. Его статья была написана 5 мая, но она была опубликована только в Скандинавии и Южной Америке. Ни одна из французских или английских газет не решилась напечатать ее в то время».
В этой совсем не безоблачной обстановке мы прожили вполне счастливый год, со мной была Мари, моя безопасность была более или менее обеспечена, у меня была работа, были друзья, моя жизнь налаживалась.
Но мне этого казалось мало. Мне нужно было что-то большее, чем простая безопасность. Всю жизнь я служил режиму, в который уже больше не верил. Мне нужна была новая «духовная среда», в которой я мог бы играть какую-то роль и нести какую-то ответственность. При всей моей любви к французам мне была невыносима перспектива провести всю свою жизнь без родины, на положении иностранца, которого лишь вежливо терпят. Чем больше я размышлял над этим, тем больше приходил к убеждению, что в мире существовала только одна страна, где я мог бы заново начать свою жизнь как свободный человек и гражданин в полном смысле этого слова. Это были Соединенные Штаты Америки. Это была страна «иностранцев» и «пришельцев», которые создали великую нацию. Мы обсудили это с Мари и решили начать там новую жизнь.
Весной 1939 года мы пошли в американское посольство. Сотрудник посольства внимательно нас выслушал. Посольство было готово помочь, но по закону требовалось, чтобы мы нашли спонсора из числа американских граждан. К счастью, двоюродный брат Мари был видным адвокатом в Нью-Йорке, и он охотно выступил в этой роли, взяв на себя все хлопоты по нашему делу. Через несколько месяцев мы получили желанные визы для въезда в США. Это был наш пропуск в новую жизнь.
Приближаясь к берегам США, мы пытались рассмотреть на горизонте первые контуры той страны, которую мы так хотели сделать своей родиной. Как и большинство иммигрантов, мы с энтузиазмом приветствовали появление берега. Город с частоколом небоскребов для нас уже больше не был безвкусной цветной открыткой. Он ожидал нас как живая реальность в тумане холодного зимнего утра.
Чиновник иммиграционной службы проверил и проштамповал наши документы. Мы въехали в США.
– Спасибо, – сказал я, с трудом сдерживая эмоции.
– Добро пожаловать! – ответил он. Это была рутинная фраза чиновника, но мы этого не знали. Для нас эти обычные слова были исполнены глубокого смысла. Это был добрый знак судьбы, которым встретила принявшая нас дружественная страна.
КНИГА ВТОРАЯ
Они жили славой, устремленной вперед,
Босоногие и без хлеба.
Каждый спал на твердой земле,
С рюкзаком под головой.
Популярная солдатская песня времен французской революции
4. ДЕТСТВО
Я плохо знал своих родителей, наверное, потому, что мало жил с ними. В тех случаях, когда мы были вместе, они предоставляли меня самому себе. Может быть, именно детские впечатления оказали существенное влияние на формирование моего характера. Жизнь моя, сколько я себя помню, всегда была наполнена трудностями и разными кризисными явлениями, что в то бурное время сделало меня восприимчивым ко всяким переменам и революционным идеям. Она была похожа на жизнь многих людей моего поколения. Думаю, что история моей жизни может в какой-то мере помочь читателю понять, что происходило в России.
Моя мать была одной из восемнадцати детей егеря и выросла в деревне, не видев в жизни ничего, кроме трудностей, хотя семья никогда не испытывала недостатка в пище. Она всегда была занята со своими младшими братьями и сестрами, следила за тем, чтобы они были вымыты и накормлены. Тот факт, что все восемнадцать детей достигли зрелого возраста, свидетельствовал о том, что условия жизни хотя и были трудными, но вполне сносными. В пятнадцатилетнем возрасте она работала в имении баронессы Браницкой, за двадцать пять копеек в день с утра до вечера убирала свеклу. В семнадцать лет она вышла замуж за школьного учителя, который недавно овдовел, был намного старше ее и имел двух сыновей. Я был у нее единственным ребенком.
Я помню шумные ссоры моих родителей, крики и хлопанье дверьми в нашем маленьком домике. Я также помню страшные дни, когда за долги у нас должны были конфисковать имущество. Готовясь к такому ужасному исходу, моя мать по ночам увязывала наши вещи в узлы, которые выносила из дома не через дверь, а через кухонное окно, выходившее в сад. Когда наконец это случилось, меня отправили жить к соседям.
Теперь мои родители часто отсутствовали, надолго оставляя меня одного, возвращались они ненадолго, но в хорошем настроении.
В возрасте шести лет меня отправили жить к дедушке с бабушкой. Я совершил очень интересное путешествие на поезде и на подводе по проселочным дорогам мимо бескрайних полей и лесов. Несколько рек мы пересекали на паромах. Все было для меня ново и интересно.
Дедушка с бабушкой жили в старой деревенской избе, а когда их детям становилось трудно, они брали к себе внуков. В любое время их в доме было не меньше дюжины. Это был побеленный домик, окруженный вишневым садом недалеко от Умани, маленького города на Украине со смешанным русско-еврейским населением. Город был довольно невзрачный, но солнечный, с красивыми садами. Располагался он на берегу грязной и довольно вонючей реки.
Бабушка все свое время проводила у плиты, в окружении кастрюль, сковородок, мисок и многочисленных детей. Чтобы поддерживать их, ей приходилось постоянно решать бесчисленные проблемы. Я часто видел ее с карандашом в натруженной руке: «Столько за огурцы, столько за мыло… а сколько останется на сахар?» Она творила чудеса, и у нас появлялся сахар. А по праздничным дням мы даже надевали ботинки и чистые рубашки.
У нее не было времени заниматься нашим воспитанием, и мы все, мальчишки и девчонки, вечно сопливые и неумытые, в драных штанах и с всклокоченными волосами представляли собой какую-то независимую республику. Мы целые дни проводили на улице, лазая по деревьям, купаясь в реке или бегая по окрестным местам в поисках нехитрых развлечений.
Больше всего нам нравилась гроза. Завидев надвигающиеся тучи, мы готовились к дождю, а когда он начинался – голые выскакивали на улицу и с воплями диких индейцев танцевали под обильными струями, низвергавшимися с небес. После сильных ливней мы, как и все другие крестьяне, должны были чинить глиняные стены нашей избушки. Дедушка расчищал угол во дворе и приносил глину с берега реки. Дети собирали навоз на дороге. Глина смешивалась с навозом, разводилась водой, и мы с наслаждением месили ее ногами, делая отличную штукатурку для стен. Бабушка пользовалась этим случаем, чтобы подновить побелку. По верхней кромке под крышей она всегда рисовала голубой орнамент.
Другим развлечением был местный рынок. Там были горы фруктов и овощей, были гадалки и представления, там можно было купить ряженку, пряники и даже резиновые мячики. Крестьяне, приезжавшие из дальних деревень на повозках, громко спорили по каждой сделке. Мы таращили глаза на книги в красивых цветных обложках, в которых были русские народные сказки, или слонялись вокруг прилавков, заваленных леденцами, ярко раскрашенными пирожными и петушками из ячменного сахара. Я до сих пор помню, как все это было дешево. Ведро черешни, мешок картошки или груш стоили меньше американского цента; за половину этой цены можно было купить пару огромных арбузов. Сегодня эти цены вызывают изумление. Но тогда мы не всегда ели досыта и нередко по нескольку дней питались жидкой овсянкой.
Дедушка приходил с работы вечером, а утром на рассвете снова уходил. По вечерам он делал всякую работу по дому: рубил дрова или чинил ограду. Дети пользовались полной свободой при условии, что они не ссорились и не хныкали. Если кто-то приходил с жалобой на синяк под глазом или на порванную одежду, дедушка ворчал: «Если не можешь постоять за себя, не ввязывайся в драку. Иди умойся». По натуре он был добрым патриархом, который просто смотрел на жизнь. Он считал, что серьезные проступки заслуживают крепкого шлепка или березового прута. Естественно, и я получал свою долю. Один из таких случаев сохранился в моей памяти ярким воспоминанием.
Я был очень голоден. Мы все сидели за столом, куча чумазых, непоседливых сорванцов с жадными голодными глазами. Перед нами стоял дымящийся чугун тыквенно-овсяной каши, и мы с деревянными ложками ждали, пока, как этого требовали приличия, дедушка с бабушкой зачерпнут из котелка первыми (в нашей бедной деревенской жизни не было тарелок, но заверяю вас, мы не замечали их отсутствия). Я в тот раз был особенно нетерпелив и грубо нарушил устоявшийся порядок, а подсознательное понимание того, что я поступаю неправильно, видимо, сделало меня еще и очень неуклюжим. Не дожидаясь своей очереди, я перегнулся через стол и первым зачерпнул себе каши. Неожиданно я потерял равновесие, и моя рука угодила в чугунок с кашей. Чугунок перевернулся, и обжигающая масса расплескалась по ногам моих двоюродных братьев. Это была полная катастрофа, о чем свидетельствовали крик боли и ужаса. Каша погибла. Я был настолько потрясен тем, что натворил, что даже не почувствовал ожогов.
Дед встал из-за стола со зловещим выражением на лице.
– Иди за мной, – сказал он.
Бабушка робко попросила о пощаде:
– Никифор, не бей ребенка, – взмолилась она.
Но дед ничего ей не ответил. Он сам знал, что ему надо делать. Мы вышли в соседнюю комнату, и он притворил дверь. Затем он сел, зажал мою голову между колен и отодрал меня по голому заду своим кожаным шлепанцем. Я молчал и не плакал. С горящими щеками и ушами я вернулся в общую комнату, не решаясь ни на кого взглянуть. Бабушка смазала обожженные места простоквашей и перевязала их. Позже, когда меня снова позвали за стол и налили супа, у меня потекли слезы и я отказался. Еще много лет, вспоминая эту сцену, я испытывал острое чувство вины. Я взял за правило никогда не есть из общего котелка прежде других, однако эта привычка сослужила мне плохую службу в суровые последующие годы моей жизни.
Однажды приехала мать. В городском нарядном платье, в каком мы ее никогда не видели, она выглядела молодой и красивой. Она привезла всем подарки и приехала забрать меня в школу в Вильно, где теперь жила. Уезжая, я раздал все свои сокровища своим братьям: пустые спичечные коробки, пачки от папирос, рогатки, бабки, камешки необычной формы и гвозди. Мы расстались со слезами.
На вокзале в Вильно нас никто не встречал. Моя мать жила одна в небольшой чистой двухкомнатной квартире. На вопросы об отце отвечала уклончиво. Сама она работала в больнице, уходила в семь утра и возвращалась поздно вечером.
В школе я учился хорошо, хотя был замкнут и склонен к уединению. В одиночестве я начал читать все, что мне попадалось под руку: Фенимора Купера, Жюля Верна, Майна Рида, Марка Твэна, Стивенсона, Джека Лондона и Киплинга. Чуть позже у меня появился вкус к Пушкину, Виктору Гюго, Золя, Толстому и Диккенсу.
Однажды мать застала меня углубившимся в том Мопассана. «Не читай это, – сказала она строго. – Там много такого, что ты не поймешь».
Меня это удивило, потому что в то время я был в таком возрасте, когда мальчишка думает, что он понимает все. В итоге я стал еще внимательней читать Мопассана, стараясь найти какую-то тайну, но так и не нашел ее.
Книги делали мою жизнь богатой, в то время как в материальном плане она становилась все беднее. Случайно я узнал, что мой отец «ушел к другой женщине». Он продолжал оказывать мне материальную помощь, но делал это нерегулярно. Мать молча страдала. Я понимал ее, но ничем не мог помочь. Эта сдержанность с обеих сторон одинаково нас печалила и со временем переросла в какое-то отчуждение. Мама упрекала меня за отсутствие внимания, а я ничего не мог придумать и с горечью замыкался в своих собственных мыслях. В таком состоянии я жил до тринадцати лет.
Однажды мать спросила меня, хотел бы я переехать жить к отцу. Сама мысль снова увидеть отца так взволновала меня, что я обнял ее и воскликнул:
– Конечно!
По лицу матери было видно, что я причинил ей боль, и я попытался смягчить удар:
– Но я ведь вернусь, мама.
Отец встретил меня на станции. В Гомеле у него был большой удобный дом, окруженный садом. Как только мы пришли, он завел меня в свой кабинет и осмотрел с некоторым смущением.
– Теперь ты уже совсем большой, – сказал он. – Я могу открыто говорить с тобой даже о взрослых делах. Я снова женился. У тебя есть маленький брат. Сейчас ты встретишься с ним… и с твоей мачехой. Будь с ними добр.
– Катя! – позвал он.
Вошла женщина с ребенком на руках. Она напомнила мне женщин, которых я видел на репродукциях картин датских художников. У моей «второй матери» было пухлое лицо с довольно курносым носом, большие серые, постоянно смеющиеся глаза Она всегда была веселой, но скоро я узнал, что за ее доброй внешностью скрывалась злобная и расчетливая душонка.
Первые месяцы прошли достаточно хорошо, но вскоре я понял, что мое присутствие в этом доме не совсем желательно. Моя мачеха, по-видимому, считала, что каждый кусок для меня она отрывала от ее собственного драгоценного младенца. Небольшая сумма на карманные расходы, которую выделял мне отец, стала предметом горьких укоров. Затем отцу пришла в голову гениальная идея – нанять меня к себе на работу и таким образом давать мне какие-то деньги под предлогом оплаты моих услуг. Я набивал ему папиросы по пятнадцать копеек за коробку. Он также научил меня пользоваться топором и пилой, что мне в дальнейшем очень пригодилось. Потрудившись хорошо на поленнице, я зарабатывал рубль в неделю. Этого мне хватало и на кино, и на конфеты.
Учеба в школе шла хорошо, но в конце концов случилось то, что рано или поздно должно было случиться. Однажды отец пригласил меня в кабинет и после долгого хождения вокруг да около сказал, что лучше бы мне переехать к матери, которая была очень одинока и от этого страдала.
– Ты поедешь завтра. Я уже сообщил матери о твоем приезде по телефону, – сказал в довершение разговора отец.
«Если мне тут нет места, – с горечью подумал я, – то где же оно?..»
Я ничего не ответил отцу, но сам был близок к отчаянию, к чувству, которое я ни под каким предлогом не мог никому открыть. Я стал находить утешение в мечтах.
«Когда я вырасту, – продолжал я фантазировать, – то стану моряком или путешественником, богатым и знаменитым. И они все захотят, чтобы я к ним вернулся, мы снова будем жить вместе. Я больше никогда не позволю им ругаться и ссориться…» Но это были пустые мечтания, сбыться которым вряд ли было суждено.
В Вильно меня ждало новое разочарование. Моя мать тоже собиралась вторично выйти замуж. Когда она сообщила мне эту новость, я стал упрашивать ее не делать этого.
– Ты снова будешь несчастлива, мама, – умолял я. – Давай жить с тобой вдвоем. Так будет лучше.
В день ее свадьбы, которая проходила в то время, когда я был в школе, мы переехали в более комфортабельный дом. Однако я с чувством грусти вошел в свою новую комнату. На полу стояли связки моих книг» Это было все, что осталось у меня от прежней жизни. Внизу веселилась свадьба. Мать несколько раз приходила за мной, но я отказывался выходить.
– Ты огорчаешь меня, – твердила она. – Не упрямься, выходи!
Но я слишком был занят своими оскорбленными чувствами, чтобы прислушаться к ней. Не раздеваясь, я лег на кровать и в смятении чувств заснул. Когда я проснулся, то на ночном столике нашел тарелку с пирожными и мороженым. Мороженое растаяло и превратилось в тягучую желтоватую жидкость. Я опять вспомнил веселье вчерашнего вечера и неожиданно расплакался.
У меня осталось очень мало хороших воспоминаний от школы, где по-казенному сухие и одетые в форму учителя убивали всякую естественную радость учения. Однако мне хотелось бы вспомнить одного человека, который отказывался носить форму и в отличие от других наставников оказывал на нас заметное влияние. Это был протестантский священник. Он обучал нас немецкому языку весьма оригинальным методом. В качестве поощрения он угощал нас конфетами, их он покупал на собственные деньги. Это был веселый и шумный здоровяк, совершенно лишенный профессиональной торжественности, свойственной служителям церкви. Он всегда ходил в костюмах светлого цвета. Вопреки школьным распорядкам он требовал, чтобы каждое утро мы приветствовали его хором: «Гутен морген, либер стор!» Мальчишки очень охотно исполняли этот ритуал. Ему достаточно было только заглянуть в класс, и это вызывало такой энтузиазм, что никакая серьезная работа в течение последующих пятнадцати минут была просто невозможна.
Именно благодаря «дорогому пастору» я приобрел своего первого друга, мальчика по фамилии Кусков. В учебе он как-то проиграл в соперничестве со мной, и мы разделили с ним полученную мною в качестве приза шоколадку.
Однажды летом 1914 года я отправился навестить своего друга на даче, где он проводил каникулы. Я нашел дачу холодной и заброшенной, такой она может быть только в отсутствие хозяев. Я напрасно ждал целый день и следующую ночь, но мой друг с семьей так и не появился. Я был очень обеспокоен и внезапно вспомнил, что на станции мальчишка-газетчик выкрикивал какую-то фразу, которую я сразу не понял: «Приказ о мобизации!» Когда я возвращался назад, в поезде меня поразили странные выражения лиц и возбужденные голоса пассажиров.
– Что случилось? – спросил я сидевшего рядом человека.
– А случилось то, мой мальчик, что мы собираемся воевать и дадим Кайзеру по зубам. Скоро наши казаки будут в Берлине.
Из книг я знал, что война – это что-то героическое и всегда победоносное. Я думал, что теперь жизнь будет похожа на приключенческий роман. Все были в хорошем настроении. Я, несмотря на то, что не встретился со своим другом, тоже предался настроению всеобщего подъема.
На следующий день мой отчим вернулся домой с сияющим взглядом.
– Слава Богу! – сказал он. – Это война! Россия победит!
На улицах было много демонстраций: люди несли трехцветные флаги, церковные хоругви и портреты царя, обрамленные вышитыми полотенцами. Атмосфера была очень эмоциональной. Люди пели песни. Казаков, скакавших верхом, приветствовали радостными возгласами и осыпали их цветами.
В школе наш класс дружно охнул, когда узнал, что немецкие орды вторглись в Бельгию. «Ничего, наши казаки скоро освободят Бельгию, – решили мы все вместе. – Бошам уж точно не поздоровится…»
«Почему я еще слишком молод для армии? Когда я достигну призывного возраста, все уже давно закончится. Какая несправедливая судьба!» – эти мысли искренне терзали мою душу.
Когда через наш город проследовали первые немецкие военнопленные, мы смотрели на них с любопытством и превосходством. Мне они показались совсем не страшными, а просто жалкими. Грязные и изможденные, они отвечали на наши взгляды жалкими улыбками. Похоже, что завоевателям Бельгии русский плен был вполне по душе! Они делали нам дружеские жесты и кричали: «Киндер, киндер!» Мне пришло в голову, что у них могли быть дети нашего возраста. Один из моих друзей выкрикнул:
– Дойче швайне!
Пленные отвернулись. В наших сердцах, кстати сказать, не было ненависти к ним, и мы почувствовали какое-то неясное чувство стыда за то, что сказал этот мальчик. Но тем не менее немцы оставались нашими врагами, поэтому прощения, пока шла ужасная смертоносная война, они не заслуживали. Простить их могла только наша победа.
5. ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ
Война набирала обороты. Мы уже забыли о мирном времени. Наша армия одержала несколько побед и взяла много пленных. Но почему-то в народе не стало разговоров о взятии казаками Берлина. Наоборот, немецкие уланы вошли в Варшаву. Немцы оккупировали всю Польшу и угрожали Литве. Все это было трудно понять. Кто был постарше меня, надевали военную форму. Мои сводные братья Николай и Григорий тоже отправились на фронт. Они жили с теткой в Петрограде, но по пути на фронт заехали к нам. Они как павлины гордились своими золотыми нашивками. Я смотрел на них с завистью.
Младший, Григорий, был убит 1 августа 1915 года в возрасте девятнадцати лет.
Осенью мать перестала ходить на работу.
– Город эвакуируется, и мы станем беженцами, – сказала она мне.
Я знал об ужасной судьбе беженцев и думал, что нас ожидает то же самое. Но когда началась эвакуация, то, против ожидания неразберихи, во всем ощущалась твердая рука. На железной дороге, в условиях военного времени, она проходила, можно сказать, даже довольно комфортабельно. Несмотря на всеобщую сумятицу, которая присутствует практически во все времена на вокзалах во время отхода поезда, нам удалось взять с собой почти все свои вещи. Однако ехали мы в товарном вагоне, и путешествие продолжалось долгих шесть дней. Наконец мы прибыли в город, куда должен был эвакуироваться мой отчим. Это оказался Гомель. Так судьба организовала встречу двух моих семей.
Для меня это было очень тяжелое время. Я был между ними словно между двух огней: с одной стороны – мой отец с новой женой, с другой – мать с новым мужем. Но в общем-то я никому не был нужен и находился в гнетущем одиночестве. Каждое слово ранило меня, а кое-что из того, что говорилось в мой адрес, ранило действительно глубоко. Когда, к примеру, за обедом моя мать клала мне на тарелку кусок мяса, ее рука дрожала под неодобрительным взглядом мужа – моего нежеланного отчима, поскольку мясо было дорогим и денег на его покупку почти всегда не хватало. Видимо, поэтому он считал, что меня должен был кормить родной отец. Его враждебность постоянно держала меня в напряжении, и у нас часто возникали ссоры.
Однажды вечером, после очередной ссоры за столом, когда отчим хотел ударить меня, я убежал из дома и спрятался в соседнем дворе в ящике от рояля. Половину холодной ночи я провел там, накрывшись соломой, а затем отправился на вокзал и уснул в зале ожидания. Я решил не возвращаться домой. Буду искать работу и никогда больше не позволю унижать себя тем, что каждый кусок, который я ем, ставится мне в укор. На следующее утро я отправился в школу, и там меня нашла мать. Она пыталась убедить меня вернуться домой, но я категорически отказался.
Мой друг Кусков, который тоже жил в Гомеле на положении беженца, слышал наш разговор. Он рассказал обо мне своим родителям, и они дали мне приют. Чтобы не ущемлять мою гордость, они попросили, чтобы я помогал готовить уроки их младшей дочери. Таким образом в возрасте пятнадцати лет я стал репетитором и с тех пор всегда сам зарабатывал себе на жизнь. Именно в то время детство мое закончилось.
Жизнь в Гомеле, как и по всей России, с каждым днем становилась все труднее. Цены на продукты росли, а некоторые товары вообще исчезли с прилавков. Из больших городов, Петрограда и Москвы, приходили плохие новости. Там росли очереди за хлебом и иногда возникали беспорядки, которые подавлялись войсками. Госпитали были заполнены ранеными солдатами, мест не хватало, и раненых размещали в школах, которые все чаще переходили в распоряжение Красного Креста.
Веселые дни начальных месяцев войны ушли безвозвратно. Вместо этого распространялось уныние, медленное, но болезненное, как ползучий паралич. Наши армии вязли в грязных окопах, газеты заполнялись монотонными сводками потерь. Вот тогда многие, словно пробудившись от сладкой дремоты, стали задаваться вопросом:
– Когда же все это кончится?
Совершая свои походы в качестве добровольцев Красного Креста, мы уже не встречали в домах такого теплого приема, как раньше. Некоторые женщины, потерявшие своих мужей и сыновей, откровенно говорили нам:
– Мы ничего не дадим вам! У нас самих не на что жить! Скажите им, пусть они нам помогают!
Однажды столичные газеты в провинцию не пришли, и их место тотчас же заняли слухи. Кто-то сказал, что произошла революция. Первыми, кто исчез с глаз долой, были полицейские. На улицу они могли выходить, только надев поверх своей формы гражданскую одежду. Все городские службы стали разваливаться, власть, кажется, перестала функционировать. Потом газеты принесли весть об отречении царя.
Гомель старался идти в ногу со временем. На площадях оркестры играли «Марсельезу». Молодые люди маршировали по улицам с ружьями и красными нарукавными повязками с буквами «ДМ», что означало: «Добровольная милиция».
В школе некоторые ребята тоже появились с красными повязками. Завуч попытался их во что бы то ни стало снять, ссылаясь на то, что это «нарушение школьных правил», но скоро он отказался от своих попыток. Это, как ничто другое, показало нам, что происходят действительно важные перемены.
Как обычно, состоялся еженедельный парад городского гарнизона, но на этот раз командир был с красной розеткой в петлице, а оркестр вместо «Боже царя храни» играл революционный гимн – «Марсельезу». Войска принесли присягу Временному правительству, и какой-то говорливый господин произнес пламенную речь о необходимости защиты нашей свободы от «тевтонов». В завершение своей речи он провозгласил лозунг в честь продолжения войны до победного конца.
Однако вскоре я узнал, что были и другие точки зрения. Появились странные новые газеты. Мы слышали названия политических партий, которые были нам раньше совсем неизвестны. Город был просто переполнен новыми идеями, которые доходили с севера. Рабочие и солдаты гарнизона создали Совет, большинство членов которого были социал-демократами.
Учащиеся старших классов нашей школы тоже захотели создать свой Совет и потребовать смягчения школьных правил. Но по-настоящему интересным практически для всех нас было решение создать молодежный центр с библиотекой и читальным залом. Именно в этой связи я впервые познакомился с «живым большевиком». В то время это слово звучало как ругательство. Считалось, что эти «большевики» являются опасными вражескими элементами, которые приехали в Россию через Германию с согласия Кайзера. Они выступали против продолжения войны до победного конца, – против той самой непримиримой войны, о которой мы так много говорили. Во время дискуссии о финансировании нашей библиотеки студент-большевик по фамилии Модель заявил, что деньги распределялись несправедливо. В читальном зале не было газеты «Правда», органа большевистской партии! Его голос был заглушён выкриками: «Поганый ленинец, вышвырнуть его вон!» Но он стоял на своем, требуя голосования, и добился не только его проведения, но и победы в нем. В нашем читальном зале появилась «Правда». Его смелость произвела на меня впечатление, а имя Ленина засело в памяти.
Местные власти готовились выдавать населению карточки, и для этой работы потребовался способный парень. Я стремился к большей самостоятельности и взялся за эту работу. Кроме того, я подрабатывал тем, что рубил дрова. К концу дня мои руки были покрыты волдырями, но я неплохо зарабатывал. Вскоре мои накопления достигли фантастической суммы в пятьдесят рублей. Что мне было делать с такими деньгами? Наиболее интересной перспективой было посмотреть мир. После чтения книг я мечтал о Ниагарском водопаде и заснеженных сопках Аляски. Но революция, к сожалению, не давала возможности реализовать на практике эту мечту.
– Но может быть, можно посетить водопады Иматры в Финляндии? – не сдавался я. – По пути туда я могу увидеть большие города, Москву и Петербург…
Моя мать, работавшая медсестрой в железнодорожном госпитале, сумела получить для меня, что было почти невероятным, бесплатные каникулярные билеты, и я отправился в путешествие по охваченной революционной смутой России.
В это рискованное путешествие я отбыл, имея с собой смену белья, несколько плюшек и яблок, которые в последний момент сунула мне мать. В поезде я удобно устроился на верхней полке вагона. Моими спутниками были солдаты и матросы, которые много курили и непрерывно играли в карты. Оглядываясь сейчас на это время, я прихожу к выводу, что этот поезд действительно отражал подлинный дух революции. На каждой остановке в наш забитый до отказа вагон втискивались новые пассажиры. Даже в туалетах постоянно находилось по четыре-пять человек. Что же касается проходов и тамбуров, там было невозможно протиснуться. Все окна были выбиты, и люди влезали в вагон через них буквально по головам. Помню, как два дюжих солдата сильно, но не грубо прижали меня к стене и спокойно уселись на мое место. Обижаться на этот поступок не приходилось, поскольку в одночасье можно было оказаться на полу. Все непрерывно говорили, пихали друг друга локтями, курили невообразимо крепкую махорку.
Я попытался протиснуться в следующее купе, но там было еще хуже. Шесть несчастных офицеров провели в нем все путешествие в осаде яростной толпы. Единственное положительное, что можно сказать о моем купе, так это то, что мы сами не ссорились между собой.
Когда я приехал в Москву, то узнал, что некоторые люди, в основном солдаты, весь путь проделали на крышах вагонов. Они загорели, покрылись сажей и угольной пылью. Два солдата, как я узнал, погибли, так как не успели пригнуться, когда поезд проходил под мостом.
Москва показалась мне огромным и грязным Вавилоном. Каждый перекресток представлял собой дискуссионный клуб. На каждом углу в руки совали листовки. Стоило поднять глаза, и взгляд упирался в огромный политический плакат, вывешенный какой-нибудь политической партией. На каждой площади шли митинги, где солдаты, студенты, рабочие и горожане яростно спорили на темы дня. Казалось, что вся работа прекращена и люди ходят с митинга на митинг. Везде слышались неизвестные мне ранее слова: «буржуазия», «пролетариат», «империалисты».
Политические страсти были накалены до предела, и нередко уличная дискуссия заканчивалась потасовкой. Это возбуждение было заразительным. Никто не делал перерыва на обед, достаточно было просто, не прекращая дискуссии, пожевать извлеченный из грязного кармана кусок хлеба. Кругом бегали дети, которыми никто не занимался. Словом, Москва представляла собой огромный зал, где происходило впечатляющее праздничное представление.
Я остановился у подруги моей матери. Ее муж, железнодорожник, был большевиком и говорил о Временном правительстве Керенского с неприкрытой ненавистью.
– Политики еще не насытились кровью, – цедил сквозь зубы, лицо его при этом принимало угрожающее выражение. – Если спекулянты и капиталисты хотят «окончательной победы», то пусть идут и добывают ее своими жизнями, своей кровью.
Он говорил со злостью, пересыпая свою речь фразами из большевистских газет. Сила его ненависти поразила меня.
Но я, в конце концов, приехал в Москву на каникулы. Главное для меня было хорошо погулять, а не ввязываться в политическую драчку, к которой я практически не имел никакого отношения. Потому я в тот же день пошел осматривать известные памятники, о которых так много читал. Помнится, в один из дней я провел все время в Третьяковской галерее, где меня глубоко потрясла знаменитая картина Репина, на которой изображен Иван Грозный, обнимающий убитого им сына.
Путешествие в Петербург было как две капли воды похоже на поездку в Москву. Но я был вознагражден тем, что увидел еще один великий город России. Несмотря на ее ухоженность, я был поражен красотой его архитектуры, широтой проспектов. Единственное, что меня разочаровало, так это конная статуя Петра, давящего змею. Этот памятник был знаком мне по поэме Александра Сергеевича Пушкина «Медный всадник». Я всегда представлял его себе как величественный монумент. На самом же деле он выглядел менее внушительно, чем можно было ожидать судя по стихам.
Насмотревшись достопримечательностей, я нанес визиты своим родственникам. Двоюродные братья встретили меня очень хорошо, предложили показать город, но неожиданно один из них выпалил:
– Твой бедный папа! Как это ужасно!
О каком ужасе они говорили? Тетя поспешила объяснить. Мой старший брат Николай был убит на румынском фронте. Осталась его вдова с ребенком. Это для меня был еще один суровый урок войны. Смысл войны становился мне все более понятным.
Следующим пунктом моего путешествия был Виипури в Финляндии. Сама Россия имеет черты и Европы и Азии, но Виипури чисто европейский город. Выглядит он довольно строго, невероятно чистым, с фасадами из серого гранита. Огромный вокзал был залит светом, большие хрустальные люстры ярко освещали белоснежные скатерти в ресторане. В обращении все еще были серебряные монеты. В России они уже давно исчезли и были заменены купонами с портретом царя. Спокойная жизнь в Финляндии была для меня разительным контрастом. Закон о воинской повинности к финнам не применялся. Людей эта война не задевала, и они не проявляли к ней ни малейшего интереса.
Водопады Иматры не оправдали моих ожиданий. Воображение рисовало что-то более грандиозное, чем тот бурлящий поток, ниспадавший к железному мосту, на котором я стоял. Мне еще предстояло усвоить, что настоящая сила не всегда очевидна.
Деньги мои были на исходе, и я заторопился в Петербург, чтобы сесть на поезд, идущий в Гомель. На одной из станций я встретился с женским батальоном, который вскоре должен был стать основной защитой Временного правительства против большевиков. Солдаты из нашего поезда смотрели на этих безбородых вояк, которые несли службу с опереточной тщательностью, откровенно враждебно. А женщины старались не замечать грубых ругательств, которые висели в воздухе вокруг них.
Вернулся я в Гомель без особых приключений, если не считать мелкой кражи. В один из вечеров я лег спать голодным, размышляя, истратить ли мне оставшиеся последние копейки на газету или на булочку. Но утром я обнаружил, что мой кошелек исчез, а с ним и моя проблема. Мне стало жалко вора, который должен был испытать еще большее разочарование, чем я, но весь последний день моего путешествия я ехал голодный. Когда приехал в Гомель, я испытывал такое чувство голода, что всю дорогу до дома бежал, чтобы побыстрее проглотить хоть самый маленький кусочек хлеба. О большем и не думалось.
И снова настали будни. Мне срочно нужно было найти работу до конца лета, и я присоединился к артели лесорубов.
– Платить не будем, – сказали мне, – будешь работать за харчи. – Это было в моем положении не так уж и плохо.
Мы поднялись на лодке вверх по течению реки Сожь, добрались до леса и построили себе жилище. И тут началась настоящая работа. Артель работала в три смены. Каждый день мы должны были выполнять определенную норму. Сначала у нас уходило на это по десять часов. К концу смены наши руки были в кровавых мозолях. Постепенно мы привыкли к тяжелой работе и укладывались с выполнением норм уже в шесть часов.
Деревья с массивными кронами падали под ударами наших топоров с шумом, напоминающим морской прибой, их густая листва была пропитана запахом сока. После окончания смены я часто гулял по окрестностям со своим другом, а молодые рабочие ходили в соседнюю деревню к девушкам, нередко они возвращались с исцарапанными лицами или с синяками под глазами.
Мой друг постоянно звал меня поехать с ним в Киев. Он предлагал пробраться зайцем на какой-нибудь пароход и таким образом добраться в этот замечательный город. Так мы и поступили, но в пути совершили глупость, сойдя с пассажирами на одной из промежуточных остановок. Попасть снова на пароход мы уже не смогли. К счастью, у нас там не осталось никаких вещей.
И вот в Лоеве, где Сожь впадает в Днепр, мы нашли баржу, команда которой готова была взять нас собой. Капитаном баржи был веселый старый крестьянин, который постоянно подшучивал над нашей молодостью и худобой.
– Возьму вас грузчиками, – проворчал он в свою густую бороду.
– Хорошо, вот только доедем до места, там увидите, на что мы способны, – заверили мы.
Прибыв в Киев, мы стали разгружать мешки с мукой. Какими же дьявольски тяжелыми они были! Покрытые от головы до пят мукой, мы походили на привидений, к тому же чуть не надорвались. Я никогда до этого не испытывал такой усталости. Сначала другие грузчики встретили нас враждебно, но наше дружелюбие постепенно расположило их.
В юные годы мне приходилось делать всякую работу. Из портового грузчика я превратился в портного, ремонтировал старые грязные гимнастерки, потом выполнял мелкую конторскую работу в муниципалитете. И все это время я не прекращал учебы. Я постоянно готовил себя к занятиям в школе, мои знания соответствовали программам, но повезло мне с неожиданной для меня стороны. Так как мой отец был учителем, меня бесплатно приняли в киевскую гимназию.
После свержения царя движение украинских националистов, которое раньше подвергалось преследованиям, открыто вышло на политическую сцену. Входившие в это движение партии стали формировать по всей Украине комитеты, которые захватывали власть. Постепенно Москва утратила здесь всякий контроль за обстановкой. К осени 1917 года Украина образовала свое националистическое правительство, что фактически означало независимость. Оно было известно под названием Рада, и ее первым президентом был писатель Винченко. Позже его заменил Симон Петлюра, бывший одним из помощников Винченко.
Рада определила Киев столицей Украины. Но благодаря колониальной политике прежнего режима в Киеве, как и в любом крупном городе на Украине, подавляющее большинство составляло русское население. Рабочие симпатизировали большевикам и отвергали Раду. Чиновники, богатые русские купцы и промышленники надеялись, что контрреволюция восстановит «единую и неделимую Россию» и разделается с сепаратистскими республиками. Значительная часть средних слоев общества и русской интеллигенции выступала против Рады, поскольку ее политика «украинизации» ставила их в неустойчивое положение – людей с урезанными правами.
На нас снова накатила революционная волна. Как-то в один из дней ноября 1917 года, когда мы сидели в классе, вдруг послышалось гудение самолета и звуки выстрелов. Нам эти звуки еще были недостаточно знакомы. После уроков мы увидели, что возбужденные люди собираются на улицах группами. Новости распространялись по городу подобно электрическим импульсам.
«Большевики подняли восстание с целью установления в Киеве советской власти. Они захватили Арсенал… Войска Украинской Рады окружают их… В Петрограде два немецких агента Ленин и Троцкий попытались поднять мятеж и создать какое-то правительство… Керенский подтягивает в пригороды войска… Через несколько дней порядок будет восстановлен…»
Такие слухи доходили до Киева в дни, когда большевики захватили власть в Петрограде. Попытка же местных большевиков захватить Арсенал не удалась, но обстановка оставалась напряженной. Муниципальные служащие, к которым я принадлежал, объявили забастовку, и это движение «белых воротничков» было предметом многих шуток. Рада отчаянно пыталась создать армию гайдамаков (украинские казаки). Была придумана им даже импровизированная военная форма, в основе которой была традиционная сельская одежда – широкие казацкие шаровары и папаха, украшенная желто-голубыми лентами. Нам, мальчишкам, очень нравился этот военный маскарад. Но один из моих друзей постоянно отпускал саркастические замечания по поводу этой новой формы. Это был серьезный юноша с густой шевелюрой. Он охотно и, надо сказать, без особого сопротивления с моей стороны стал просвещать меня в политическом плане. Фамилия его была Левин, и тогда я еще не знал, что он был членом большевистской организации.
6. НАШЕСТВИЕ
С наступлением зимы жить стало труднее. В России большевики уже три месяца были у власти. Со дня на день мы ожидали сообщения о их свержении. Троцкий вел переговоры в Брест-Литовске. Мы, молодежь, заинтересованно обсуждали эту ситуацию. Она казалась нам очень странной. Русская революция сильно осложнила положение правительства Рады на Украине, где, особенно в восточных индустриальных районах, сильно было влияние большевиков. Большевики-шахтеры Донбасса подняли восстание и стали создавать свои вооруженные отряды. В Киеве рабочие открыто говорили о свержении Рады и создании советского правительства.
В городе постоянно бастовала какая-нибудь из фабрик, однако в середине января 1918 года неожиданно замер весь город. Рада опубликовала сообщение о том, что гайдамаки успешно сдержали натиск красных частей. Но были и прямо противоположные слухи о том, что они вовсю пятятся под натиском красных, которые быстро наступают из Донбасса. И снова киевские большевики подняли мятеж в Арсенале. Восстание быстро распространилось на весь город. Из некоторых замечаний Левина я понял, что большевики пытаются расчистить путь для наступающей Красной Армии.
Заслышав стрельбу, мы сразу же высыпали на улицу. Визг пуль и их барабанная дробь по кирпичной кладке заставляла нас вжиматься в стены. Неожиданно на улице мне встретилась моя квартирная хозяйка. Она плакала:
– Где же Василий Петрович? – причитала она, ища у меня утешения.
Ее муж работал на заводе «Арсенал», и он, как обычно вечером, не пришел домой. Не придет он и завтра и послезавтра, и вообще она его больше, как я узнаю, никогда не увидит…
Между тем всему ученые киевские домохозяйки начали наклеивать на стекла в окнах своих домов бумажные полоски, чтобы они не разлетелись от залпов орудий. Кругом свистели пули, хотя никто не знал, откуда они прилетали и кто их посылал. Это не мешало людям собираться толпами перед булочными. Прошел слух, что на соседней улице вооруженные люди грабят дома. В ту ночь все свои двери забаррикадировали. Была установлена система караулов. Прежде чем впустить человека в дом, его внимательнейшим образом рассматривали через глазок. Лишь только после этого, к примеру, пара пожилых людей из нашего дома, вооруженных старинными револьверами, производивших смешное зрелище, чуть-чуть приоткрывали дверь, лишь настолько, чтобы человек мог протиснуться в образовавшуюся щель, и пускали его в дом.
На пятый день стрельба в городе как по мановению волшебной палочки прекратилась. Неожиданная тишина была странной и пугающей. Я слышал, как кто-то сказал:
– Большевиков разбили!
Мы снова вышли на разведку в город. На ближайшем перекрестке лежало несколько лошадей с распоротыми животами. На тротуаре мы увидели первый труп человека. Это был молодой солдат с позеленевшим лицом и размозженной головой, мозги его разлетелись по асфальту. Кто-то стащил с него сапоги, и его босые посиневшие ступни были ужасны. Мы, испытывая дрожь, стороной обошли его.
Около вокзала увидели несколько брошенных грузовиков. Дети карабкались на них в поисках патронов и малокалиберных снарядов, из которых они добывали порох для фейерверков. Устройство самодельных фейерверков было одной из любимых забав мальчишек, которые стаями бродили с раннего утра и до позднего вечера по улицам города.
Моя домохозяйка вернулась с лицом, опухшим от слез. На «Арсенале» было убито полторы тысячи рабочих. Рабочие кварталы были в трауре. Через несколько дней на противоположном берегу Днепра снова заговорили пушки. Части Красной Армии под командованием Муравьева неотвратимо приближались к Киеву. Рабочие «Арсенала», как вскоре стало всем ясно, поспешили с восстанием на одну неделю. Через шесть дней они могли бы взять город без кровопролития. Я помню, как одна женщина зашла к нам в дом и сказала:
– Петлюровцы бежали!
Мы знали, что учитель Симон Петлюра, ярый националист, возглавлял Украинскую Раду. Его правительство с остатками войск бежало к австрийской границе. Им пришлось так много и часто перемещаться, что они заслужили прозвище «правительства на колесах».
– Пойдем посмотрим, пришли ли красные, – предложил я Левину.
На Крещатике, главной улице Киева, толпа, состоявшая главным образом из рабочих, бурлила в неясном ожидании чего-то, что вот-вот должно было бы случиться. И вот вдали послышался стук копыт. Вскоре появился эскадрон кавалеристов без каких-то знаков различия, в обычных серых шинелях, в которых ходили солдаты всех армий. Они въехали на главную площадь, а затем неожиданно отступили. За ними последовал броневик с двумя пулеметами. Он остановился посреди площади, и из него выскочили два загорелых парня с красными нарукавными повязками.
– Красные! Красные!.. – Их окружила толпа. Какая-то женщина причитала:
– Вы знаете, что случилось в «Арсенале»? Расстрелять их всех надо!
Прискакали еще конники, и вокруг пьедестала статуи возник импровизированный митинг. Бородатый мужчина без головного убора, с мужественным лицом взобрался на пьедестал и начал выкрикивать фразы, которые находили живой отклик в сердцах собравшихся.
– Товарищи, Киев освобожден Красной Армией и отрядами восставших рабочих и крестьян. Товарищи, советская власть несет вам… Если мы хотим избавиться от бедности, несправедливости и войны, – продолжал он – нам нужно только сделать одну вещь – ликвидировать частную собственность.
«В таком случае, – подумалось мне, – я с большевиками». Меня охватило чувство триумфа, что я понял главную идею. Все выглядело так просто. Нам нужно было только бороться с теми, кто не хотел, чтобы трудящиеся переделали мир.
Но народная власть в Киеве простояла недолго. Снова в городе хозяйничали немцы. Однажды ночью мы были разбужены ударами приклада в дверь. Мы с Левиным застыли в напряженном ожидании.
– Открывай! – послышался приказ.
Левин быстро засунул свои брошюры под кровать. Я открыл дверь, и в комнату вломился украинский жандарм с двумя немецкими солдатами.
– Что вам надо?
– Молчать! Вы арестованы.
Нас привели в лукьяновские казармы, где временно содержались «неблагонадежные». Когда шел рядом с Левиным между двумя солдатами, я был взволнован. Меня охватило чувство товарищеской солидарности со всеми, кто поднялся вместе с нами на борьбу за лучший и счастливый мир.
Нам никто не сказал, почему нас арестовали, но, очевидно, это был чей-то донос. Нас бросили в концлагерь, охраняемый немецкими солдатами, и мы получали в немецкой полевой кухне свой ежедневный рацион из куска черного хлеба и кружки суррогатного кофе. Целые дни мы валялись на соломенных матрасах и не имели ни малейшего представления о том, сколько времени нам придется тут провести.
Левин рассказывал мне о ссыльных революционерах и как они бежали из сибирской ссылки.
– Даже тысячекилометровые расстояния не могли остановить их, – рассказывал он с огромным воодушевлением.
Но в нашей небольшой «сибири» нам надо было только перелезть через стену, пробежать по нескольким грядкам – и мы были бы недосягаемы. Я обратил на это внимание Левина, но он не проявил энтузиазма.
– Нет, – ответил он. – У нас есть шанс, что нас скоро выпустят, а если мы попытаемся бежать, то можем только попасть из огня в полымя.
Мне уже надоело наше монотонное существование. Только беседы с Левиным как-то его скрашивали. Однажды я заметил, что во время раздачи кофе все часовые собирались в одном углу двора, а другая сторона оставалась без охраны. И так повторялось изо дня в день. Я решил рискнуть. Поделился своим планом с Левиным, но он опять проявил нерешительность.
– Давай подождем еще немного и посмотрим, что будет.
– Нет, – ответил я. – С меня плена довольно. Я бегу. Пусть будет, что будет…
В тот же день, около семи часов вечера, когда охранники пошли за кофе, я сумел встать в самом начале очереди. Протянув свою кружку, я дождался, когда охранник плеснет в нее немного грязноватой жидкости. Затем не спеша пошел на другую сторону караульного помещения. Зайдя за угол, я бросил кружку и пустился бежать. Дорога была свободной. Я быстро добежал до стены, окружавшей казарму. Раньше я приметил место, где кирпичи были сколоты и по ним можно было, упираясь на выбоины, перелезть через стену. Оглянуться я не решался. Как только я вставил ногу в расщелину и сделал первый шаг, как за спиной у меня раздался оглушительный выстрел. В ужасе я оглянулся и увидел толстого немецкого солдата, вышедшего из-за угла караулки. Но я уже крепко ухватился за забор и не собирался отступать. Я подтянулся вверх, кирпичи крошились у меня под ногами. Продолжая карабкаться на стену, я слышал, как немец перезарядил свою винтовку. Мои ногти были сорваны до крови, но я уже взобрался наверх. Через мгновение буду за стеной, но я не решался посмотреть в сторону солдата. И у меня уже не было времени для прощального оскорбления, которое я так предвкушал. Неожиданно прогремел еще один выстрел, и в тот же самый момент я свалился в кусты по другую сторону стены, полагая, что убит. Но я даже не был ранен. Вскочив, как угорелый побежал через огороды, перепрыгивая через заборы, и вскоре оказался на улице. Только тут я почувствовал себя в безопасности.
К ночи я укрылся в пригородном доме у своего товарища и старался не высовываться на улицу. Но, по всей видимости, мой побег не слишком обеспокоил тюремщиков – у них были более важные дела. На следующий день отпустили Левина. Он был очень напуган и за себя и за меня.
– Когда я услышал выстрел, – сказал он, – я подумал, что тебе конец.
– Мне тоже так подумалось, – ответил я, и оба мы рассмеялись.
7. СКИТАНИЯ
Я не испытывал никакого желания снова попасть под арест и, поскольку у меня не было особых причин оставаться в Киеве, решил уехать из города. Последующие события не сохранились в моей памяти. Я намеревался добраться до города Черкассы, где жил мой дядя. К несчастью, еще находясь в товарном вагоне, я заболел, и у меня начался горячечный бред. Высокая температура совершенно истощила меня; я то дрожал от холода, то задыхался от жары. Какой-то добрый крестьянин сумел понять из моего бреда, куда я направлялся; когда мы подъехали к станции, он высадил меня, погрузил на телегу и отвез в дом дяди Петра.
Когда ко мне вернулось сознание, я подумал, что я в раю. На самом деле это была больница в маленьком неприметном городке. Палата, в которой я лежал, была покрашена в белый цвет. Открытое окно выходило в сад на цветник. Пожилая медсестра в белом халате всегда была поблизости с чашкой киселя. Я узнал, что у меня был приступ «испанки», от которой в 1918 году умерло очень много людей.
Тем временем педантичные по своей натуре немцы ввели повсеместно беспощадную, методичную систему реквизиций. Трагический случай произошел в деревне Виски, где жил дядя Петр. Несколько немецких солдат, проводивших реквизицию, были разоружены и избиты. Немецкий комендант приказал арестовать десять крестьян и наложил большой штраф на всю деревню. На следующий день был убит немецкий часовой. Немцы провели повальные обыски и в нескольких сараях нашли обрезы; немедленно они арестовали еще десяток молодых парней и всех расстреляли. Группа молодых крестьян напала на именье баронессы Вранницкой, которое немцы возвратили ей, подожгли дом коменданта, а затем в упор расстреляли выскакивавших из горящего дома немцев. Было убито два десятка солдат и один офицер.
Я не принимал в этом участия, но оставаться в деревне становилось опасно. Ко мне тут давно относились с подозрением, а я уже знал, что это такое – оказаться бельмом на глазу у властей. Пару недель назад дядя послал меня на сахарный завод за сахаром. Завод стоял недалеко от железной дороги в нескольких километрах от деревни Виски. Я был в зале ожидания, когда станционный колокол зазвонил, объявляя отправление поезда. Одна женщина, сгибаясь под тяжестью узлов и таща за руку маленькую девочку, побежала на платформу. Но выход на нее охранялся жандармом, который грубо оттолкнул женщину. Девочка упала и расплакалась, а женщина пыталась уговорить жандарма пропустить ее к поезду, который уже начал медленно двигаться. Я поднял с пола девочку и сказал матери:
– Ну что с ним говорить, видите, какой это хам.
Едва я успел произнести эти слова, как получил страшный удар плоской поверхностью шашки по голове и сам упал на пол. А жандарм, грубо выругавшись, вышел на платформу. Я как сейчас вижу себя, ползающим по полу и собирающим голубоватые куски сахара, испачканные кровью, капавшей из моей разбитой головы.
Старый крестьянин, ждавший меня у вокзала с подводой, спросил, что случилось, но я ничего ему не ответил. Несмотря на боль и обиду, я старался сохранять спокойствие. Я знал, что мне надо помалкивать, если я не хочу угодить в тюрьму.
Этот инцидент вместе с тем, что произошло в Киеве, делал меня «опасным элементом». Теперь, когда мы жили практически в состоянии осады, это могло мне вылезти боком. Однажды дядя Петр сказал:
– Тебе лучше сматываться отсюда. Я боюсь, что немцы могут расстрелять всех, кто им не нравится.
В ту же ночь вместе с двумя соседскими ребятами я покинул деревню Виски. Пройдя пешком через лес, мы вышли на берег Днепра и там расстались. Мои спутники собирались присоединиться к атаману Мазуренко, который поднимал крестьян на борьбу с гетманом, а я решил вернуться в Киев. Я шел пешком вдоль берега Днепра, ночуя на бахчах и питаясь арбузами и дынями. Через десять дней я был в Киеве.
В городе было намного спокойнее, хотя периодически на улицах происходили вооруженные стычки. Я сумел найти себе работу репетитора у дочери одного доктора с монархическими убеждениями. Его надежды рассыпались в прах, когда он узнал из газет, в которых публиковались сообщения из Германии, о развале всех фронтов, о заключении перемирия, о бегстве Кайзера и о революции. Украину захлестнула волна крестьянских волнений. Разрозненные банды под командованием местных атаманов приближались к Киеву. Перед лицом крестьянского восстания немцы начали отступать. С запада приближалась армия Рады.
К декабрю 1918 года под властью гетмана оставалось лишь нескольких деревень в окрестностях осажденного Киева. Именно в это время я второй раз в своей жизни увидел гетмана. Как-то я проходил мимо собора Святого Владимира. Перед ним стояло около полутора десятков гробов, покрытых флагами Российской империи. Был выставлен почетный караул из офицеров, одетых в форму царской армии. Верхом на лошади подъехал гетман, одетый в такую же форму офицера царской армии. В то время националистические желто-голубые символы абсолютно исчезли.
«Вот и закончился весь этот украинский балаган», – подумал я, увидев такие разительные перемены в облике военных. Несколько зевак наблюдали за церемонией издалека, но никто не приветствовал гетмана. Войска были малочисленны и выглядели устало – не очень внушительное зрелище.
Была сделана попытка поднять боевой дух этого воинства, состоявшего наполовину из студентов и офицеров, когда пришло сообщение о высадке французов в Одессе. Реакция, цепляясь за соломинку, спешно переориентировала свои симпатии с охваченной революцией Германии на победоносных союзников.
Немецкие солдаты стали создавать советы и требовать немедленного возвращения домой. Их хваленая дисциплина бесследно испарилась. Немецкое верховное командование стало спешно эвакуировать недовольные части. В последний день эвакуации гетман Скоропадский, переодетый в женское платье, был на носилках вынесен из дворца. Ему удалось бежать из Киева с последним эшелоном.
Гул орудийной канонады, который стал привычным за последние недели, наконец стих. Остатки гетмановских войск отошли к центру города, побросали свои винтовки и разбежались. В городе не осталось ни одного немецкого солдата, и на этом гетмановское государство приказало долго жить. На следующий день в город вернулся Петлюра, и снова Рада стала контролировать положение в Киеве.
Рано утром в мою комнату ворвался Левин:
– Они идут!
– Кто? – сонно спросил я.
– Идем, увидишь.
Я наспех оделся, и мы выбежали на пригорок, с которого открывался вид на Бабиковский бульвар. Я ожидал увидеть кавалерийские эскадроны в украинской форме, но с удивлением увидел тысячи саней и подвод, на которых двигались взбунтовавшиеся крестьяне. Толпа крестьян смешалась с солдатами без каких-либо знаков различия. Многие были опоясаны крест-накрест пулеметными лентами, за поясом у многих были гранаты. Эта толпа была вооружена самым невообразимым оружием от мушкетов до примитивных пик. На некоторых крестьянских повозках были установлены пулеметы. В толпе было немало женщин и детей, они маршировали под звуки аккордеона и пели песни. Среди флагов, которые несла толпа, было намного больше красных флагов, чем желто-голубых. Наблюдая, как этот людской поток разливался по улицам Киева, мы поняли, что это было не просто возвращение Петлюры. Это шла крестьянская революция. Левин сообщил мне:
– На левом берегу Днепра Пятаков[9] создал большевистское правительство. Надо пробраться к ним. Там наше место. Ты идешь?..
– Еще бы! – ответил я решительно.
На следующий день мы вместе с толпой сели на поезд, который, казалось, ехал, не имея какого-то определенного пункта назначения. Мы с трудом втиснулись в товарный вагон. Был сильный мороз, но если бы мы развели на полу костер, то могли задохнуться от дыма, а без огня – окоченеть от холода. Неожиданно поезд остановился. Самозваные делегаты побежали вдоль поезда с призывами:
– Граждане, машинист не поведет дальше поезд, если мы не дадим ему две бутылки водки – давайте все, что можете!
Для того чтобы пройти через петлюровские кордоны, нужно было иметь какой-то предлог. Мы, школьники, предъявили свои школьные табели и объяснили, что едем к родителям, которые ждут нас по ту сторону приближающегося фронта. Последние сорок километров мы ехали на паровозе, который двигался в сторону фронта, как раз туда, куда все хотели ехать. Некоторые предусмотрительные люди договорились с машинистом за взятку и ехали на подножках, но я и Левин ехали на паровозном котле, одинаково страдая от холодного ветра и от жара паровоза. Наши ноги были полуотморожены, грудь исхлестана ледяным ветром, а спины обожжены паровозным котлом. Кругом простиралась бескрайная снежная равнина. Это было ужасное путешествие.
На последней станции нас всех остановил петлюровский офицер.
– Все к чертовой матери назад, – приказал он. Нам пришлось искать другой путь по проселочным дорогам, проходящим вдали от передовой. Нам удалось присоединиться к группе мелких торговцев, которые тоже пытались пересечь линию фронта и возвратиться в свою деревню. Мы ехали с ними на санях по безлюдным дорогам. На пятый день мы проехали Чернигов и оказались совсем близко от расположения красных. Все были очень напряжены, и вдруг кто-то крикн: «Солдаты!»
К нам галопом приближалась группа молодых парней, вооруженных, но в гражданской одежде.
– Сдавай оружие! – закричал один из них. – Все, у кого будет найдено оружие, будут расстреляны.
Оружия у нас не было. Они быстро осмотрели наш багаж, но обыскивать никого не стали.
– Кто вы? – спросил один из нас.
– Красные партизаны.
Части регулярной Красной Армии были еще далеко. Встретились мы с ними лишь 31 декабря в хорошо знакомом мне Гомеле. Молодой парень в кожаной тужурке долго изучал мои документы, и они, похоже, его ни в чем не убедили. Вдруг он взглянул на меня:
– Александр!
Это был мой старый школьный друг Модель, который когда-то так добивался, чтобы в нашей библиотеке была газета «Правда».
«Боже мой, – подумал я, – а ведь с тех пор прошло только полтора года!… А сколько перемен, сколько всего видено-перевидено».
Модель, надо сказать, быстро продвигался в среде большевиков, но когда я однажды лет через пятнадцать встретил его на московской улице, выглядел он усталым и испуганным.
– Чем ты теперь занимаешься? – спросил я его.
– Просто стараюсь выжить, – ответил он. – Меня исключили из партии за то, что я принадлежал к оппозиции, лишили работы. Заходи ко мне, и я все тебе расскажу.
Он дал мне свой адрес, но когда я через несколько дней зашел к нему, мне открыла дверь насмерть перепуганная женщина, которая сказала, что она ничего не знает и ничем не может помочь. Я больше не стал задавать ей вопросов. Шел 1935 год.
8. ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
По прибытии в Гомель я побежал прямо к матери домой, надеясь встретить с ней Новый год, но мне открыл дверь незнакомый человек. Мать уехала и оставила для меня письмо. Из письма я узнал, что теперь она работала в госпитале в ста пятидесяти километрах к северу. Узнал я и то, что летом умер мой отец. Я поехал навестить свою мачеху, которая сильно постарела и была в состоянии подавленности. Дом разваливался, крыльцо сломано, потолок в потеках, на когда-то безукоризненной кухне там и тут валялась неубранная посуда. Как всегда, мачеха старалась шутить со мной, но смех ее был вымученным. Мне нечем было ее утешить. Побыв с ней совсем немного, я ушел в тоскливом настроении.
С этого момента начались для меня годы беспорядочных скитаний, войны и всякого рода приключений. Советский военком поручил мне отвезти через линию фронта сообщение в Киев. Поскольку я хорошо знал этот район и говорил по-украински, это не было связано с большим риском. Линию фронта я пересек, спрятавшись в поезде, забитом репатриировавшимися немецкими военнопленными. Если бы не их печка, я бы тогда совсем окоченел.
В Киев я попал за две недели до его взятия большевиками, когда Петлюра со своей Радой снова бежал. Небольшая армия под командованием Антонова-Овсеенко, состоявшая из донецких шахтеров и харьковских рабочих, в феврале 1919 года захватила город и установила власть всеукраинского советского правительства во главе с Г. Л. Пятаковым. Но советская власть пока существовала только в городах, в то время как банды крестьян под водительством своих атаманов контролировали сельские районы. Петлюровцы подняли восстание на Подоле, а поляки в Коростене, находящемся в сотне километров от Киева. Атаманы Струг, Зеленый, Соколовский и другие убивали в деревнях евреев; Махно и Григорьев собирали войско анархистов; генерал Деникин начинал наступление на юге. Таково было положение советской власти на Украине, когда сюда приехал Христиан Раковский, чтобы взять все в свои руки.
В этой сложной обстановке я рассуждал просто. Пока советская власть находится в опасности и на нашу страну со всех сторон идут враги, я не могу продолжать свою учебу. Значит, я должен защищать эту власть с винтовкой в руках. Я решил записаться добровольцем в Красную Армию и обратился с заявлением к коменданту Киева. Он отнесся ко мне с симпатией и приказал своему секретарю принять меня.
– Ты член партии? – спросил он меня перед уходом. – Надо вступить в партию. Красной Армии нужны сознательные борцы. Как член партии ты будешь вдвойне полезен.
Вечером я рассказал Левину, что вступил в Красную Армию, и повторил ему слова комиссара, сказанные мне на прощанье.
– Комиссар абсолютно прав, – ответил Левин. – Тебе надо немедленно вступать в партию большевиков. Ты уже работал на советскую власть, а теперь будешь драться за нее на фронте. Во время кризиса никто не может оставаться в стороне. Ты должен идти с нами до конца. Я буду рекомендовать тебя Киевскому партийному комитету.
В этот период процедура вступления в партию большевиков была довольно сложной. Сначала надо было пройти две предварительные стадии, каждая продолжительностью шесть месяцев. На первой стадии человек считался «сочувствующим», а на второй «кандидатом». Только успешно пройдя эти стадии, человек мог стать полноправным членом партии.
Левин привел меня к секретарю Киевской партийной организации Михаилу Черному. В комнате, заполненной клубами табачного дыма, я увидел веселого человека с высоким лбом и вьющимися волосами, одетого в вышитую сорочку. Несколько мгновений он смотрел на меня улыбаясь, а потом сказал:
– Поскольку ты дважды ходил через линию фронта с заданиями советской власти, я приму тебя без обычных формальностей. И помни, большевик – это прежде всего боец, потом он агитатор, и, в-третьих, он постоянно должен быть примером.
Так я стал большевиком![10] Я гордился оказанным мне доверием. Гордился тем, что был нужен революции. Я чувствовал, что был на пороге новой жизни, захватывающей и опасной.
Перед расставанием Черный крепко пожал мне руку. Больше я с ним не встречался. Когда армия генерала Деникина захватила город, Черный остался в городе для подпольной работы. Когда его схватили, он мужественно вел себя перед судом военного трибунала, приговорившего его к повешению.
В Красной Армии я был направлен в специальный учебный батальон. Нам сказали, что вскоре мы будем отправлены в полк, который должен будет подавлять крестьянские бунты. В моем сознании такие карательные акции плохо согласовывались с лозунгом, который был прибит на дверях военного комиссариата: «Мир хижинам, война дворцам». «Но мы должны быть реалистами, – сказал я себе. – Как мы можем позволить крестьянским контрреволюционерам убивать евреев, морить голодом города, терпеть разгул бандитизма и убийств, творимых полусотней разномастных банд?!»
Наш батальон располагался в пансионе благородных девиц. До нашего прихода революция как-то обходила этот приют стороной. Отрезанные от своих родителей, девочки по-прежнему жили под присмотром пожилых классных дам, как будто в мире ничего и не случилось. Наш комиссар в поисках жилья для нас наткнулся на этот маленький тихий островок, оставшийся от старого режима, и решил реквизировать его. Но аргументы директрисы, которая объяснила, что девочкам просто некуда пойти, возымели действие. Был достигнут компромисс: воспитанницы переберутся на два верхних этажа, а мы расположимся на первом. Во время наших строевых занятий, которые проходили во дворе, из раскрытых окон второго этажа нередко доносились звуки клавесина. Иногда мы видели, как девушки, одетые в пелеринки с кружевными воротничками, парами шли на прогулку. Сначала они с негодованием отворачивались от дружески подмигивавших им солдат. Немного привыкнув, они собирались небольшими группками и наблюдали за нами. Перед нашим отъездом некоторые из девушек уже решались разговаривать с нами, в том числе и о свиданиях. Природа без труда преодолевала дистанцию между молодыми солдатами революции в грубых ботинках и этими утонченными молодыми аристократками.
Члены партии были распределены в полки, состоявшие из обычных призывников. Наш партийный долг заключался в том, чтобы создать в них надежный костяк. В учебном батальоне я пробыл недолго и вместе с несколькими своими товарищами был направлен в полк, недавно сформированный из крестьян Поволжья. Их должны были направить к югу от Киева, для борьбы с бандами, но перспектива воевать у себя на Украине не вызывала у них особого энтузиазма.
Я получил боевое крещение в схватке с бандами атаманов Струга и Зеленого. Нашей операцией руководил большевик Скрыпник. Перед нами была поставлена задача взять в кольцо район Триполья. За два месяца до этого банда атамана Зеленого захватила здесь врасплох отряд молодых коммунистов и перебила всех. Молодые солдаты расположились группами на ночлег в хатках, когда тачанки Зеленого ворвались в село. Пленников выстроили на высоком берегу Днепра и скосили пулеметным огнем.
При нашем приближении Зеленый отступил к Днепру и перенес свою ставку из Василькова в Триполье. В брошенном штабе мы нашли некоторые документы и прокламации с его подписью. Листовки и прокламации призывали освободить «родную мать-Украину» и перерезать горло всем евреям и коммунистам.
Первый бой начался, когда я еще не видел противника, и это было не столько страшно, сколько трудно. Когда я услышал свист пуль вокруг, то меня больше всего заботило, чтобы кто-то не заподозрил меня в том, что я испугался. Нам приказали рыть окопы штыками и голыми руками. В окопах ночью мы страдали от холода, а днем от жары и жажды. Четыре дня мы были на передовой без какого-то систематического питания. Мы так оголодали, что, несмотря на разрозненный ружейный огонь, ползали кормиться на гороховое поле, лежавшее в нейтральной полосе. Нас можно было выгнать оттуда лишь градом пуль. Ничто, из того, что мне раньше довелось пробовать, не казалось таким вкусным, как этот недоступный горох.
На рассвете пятого дня был дан сигнал общего наступления, и мы побежали вперед, не встречая сопротивления. Очевидно, противник бежал. Неожиданно я увидел, как один из моих товарищей спрыгнул в глубокую канаву, шедшую вдоль дороги, и побежал назад. Тут же я услышал чей-то крик: «Смотрите! Конница!» В нашу сторону быстро двигалось облако пыли. В ожидании атаки пришлось залечь в канаве.
Присмотревшись к облаку пыли, я пришел к выводу, что это была не конница, а табун овец, двигавшийся в нашем направлении. В то время у меня еще не было ни одной нашивки, но вид солдат, бегущих от стада баранов, так возмутил меня, что я выскочил на дорогу и, размахивая руками, стал орать на солдат, словно был офицером. Пришлось даже сделать несколько выстрелов из винтовки поверх голов бегущих.
– Назад в строй, трусы! – орал я. – Всех перестреляю!
Мне удалось вытащить на дорогу моих друзей, коммунистов, и вместе мы остановили бегство солдат. Собрав около роты, я принял на себя командование и сумел восстановить боевой порядок. К тому времени, когда подошел наш командир, мы уже опять были похожи на боевой отряд.
Тогда я не понимал, что мне удалось сделать очень важную вещь, как и не понимал того, что едва не попал под расстрел.
Случилось так, что вскоре после этого инцидента на нас было совершено нападение неприятеля. Выглядели мы в этом «сражении» не очень здорово. По итогам боя было проведено расследование, в ходе которого комиссия установила, что некоторые подразделения, подвергшиеся нападению, позволили противнику прорвать окружение. В результате нарушения связи моя рота оказалась совсем не там, где ей надлежало быть. Скрыпник, который был импульсивен до иррациональности, отдал приказ: «Расстрелять коммунистов в назидание другим». На это мой командир ответил, что в нашей роте два коммуниста показали очень хороший пример и сумели выправить положение.
– Хорошо, – решил Скрыпник. – Мы их повысим, сделаем комиссарами.
Так случилось, что я стал комиссаром батальона![11]
Наконец мы заняли Триполье и нашли там только женщин, детей и несколько стариков. Все молодые попрятались. Нигде не осталось не только коров или кур, но даже куска хлеба. Все съедобное было искусно спрятано. Мы поняли, что нам надо убедить крестьян в том, что красные не мародеры, они в состоянии за все заплатить. С этой целью командование отдало приказ о расстреле мародеров. Несколько грабителей было расстреляно, один из них за то, что украл поросенка. Но больше всего крестьян успокоил наш вид. Моя способность говорить с ними по-украински убедила их дать нам хлеба и яиц из своих запасов. Появилось даже несколько кур, и мы поняли, что доверие к нам восстановлено.
Но это счастливое состояние было разрушено в один момент, когда командование отдало приказ под угрозой сурового наказания о мобилизации в трехдневный срок всех лиц призывного возраста. У штаба собралась толпа разъяренных женщин, которые кричали:
– Не дадим своих мужиков! Мы их никогда не увидим! Если хотите их пострелять, то сначала найдите их!
Женщины были готовы разорвать нас на куски, и командир батальона обещал сделать все возможное, чтобы отменить приказ о мобилизации.
Присутствуя как-то на совещании комиссаров в здании украинского ЦК партии в Киеве, я впервые увидел Христиана Раковского[12]. Это был еще совсем молодой человек с проницательными, улыбающимися глазами, энергичным лицом. Он, как я убедился, обладал удивительным ораторским даром. Как глава советского правительства, на Украине он был душой и сердцем всего региона, разрываемого внутренней борьбой, находящегося в состоянии, близком к хаосу и полному коллапсу.
В наших глазах X. Раковский пользовался авторитетом и как старый лидер румынского социалистического движения, который совершил побег из ясской тюрьмы и присоединился к нашей революции. Он говорил нам, что обстановка в мире внушает надежду. Во всех странах Европы нарастает революционное движение. Однако непосредственная обстановка вокруг нас была угрожающей. Петлюра и Деникин наступали на Киев во главе численно превосходящих войск, а сельская местность была под контролем атаманов.
На следующий день, когда я вернулся на фронт, наш полк уже отступал под натиском петлюровцев. Под командованием члена Киевского военного совета Павлова мы пытались закрепиться на южной окраине города. Но с востока приближался Деникин, и 30 августа 1919 года мы оставили Киев, чтобы не попасть в окружение. Нам пришлось укрыться в лесах к северу от города.
Павлов был хорошим солдатом, который никогда не терял присутствия духа, как ни плоха была бы ситуация. Он был тем человеком, который всегда спасал то, что можно спасти в обстановке, казалось бы, неизбежного поражения. Я вижу его стоящим на обочине и наблюдающим марш наших полков, от которых осталось всего несколько сотен человек.
– Надо перегруппироваться, – вот все, что можно было от него услышать.
В 1927 году Павлов был советником у Чан Кайши и утонул в реке во время тяжелого отступления на юге Китая. От сотрудников его штаба я узнал, что молодой командир 44-й дивизии Якир, попавший в окружение под Одессой, прорвал кольцо белых и с боями продвигался на север к нам на выручку.
Находясь в гуще этих событий, я приобрел такой богатый и разнообразный опыт, что если описывать его подробно, то эта глава заполнит всю мою книгу.
Сначала была одна очень деликатная миссия в деревне. Мой полк должен был выделить три команды для обеспечения реквизиций продовольствия у крестьян. Каждая команда состояла из комиссара и четырех солдат. Первой отправилась команда под командованием очень горячего грузина… и не вернулась. Очевидно, все были убиты. Вторая вернулась, но без оружия, получив серьезную трепку в деревне. Моя команда отправилась последней. Мы вошли в деревню ясной лунной ночью. Стройные силуэты двух церквей выделялись на фоне звездного неба. На стук в дверь одной из хат вышел глубокий старик.
– Какая у вас тут власть? – спросил я.
– Власть? Слава Богу, никакой власти, – ответил он с лукавством. – У нас хорошо и без власти.
Утром я объявил общее собрание жителей деревни. Пришли только женщины. Я сообщил им, что мы нуждаемся в продовольствии и крестьянам не стоит доводить до отчаяния полк численностью в восемьсот человек, расположившийся менее чем в сорока километрах от деревни. Я добавил, что если они подойдут к этому честно, то мы удовлетворимся очень малым и не будем заходить в дома. Каждая семья должна внести свою равную с другими долю. На все полученное будут выданы расписки. Принудительной реквизиции не будет…
Я напряженно ждал реакции на мое обращение. Деревня возбужденно загудела, я видел, как крестьянки уходили в лес, но возвращались оттуда ни с чем. Я подумал, что моя дипломатия не удалась, но решил подождать еще сутки. Наконец появилась старушка с мешком картошки, двумя буханками хлеба и маленьким мешочком муки. Я вытащил записную книжку, записал туда все принесенные продукты и спросил ее имя. От удивления она выпучила глаза, и когда шла домой, то как флаг несла перед собой мою расписку.
По деревне быстро распространилась новость о том, что я не собирался грабить деревню, как делали другие, и к обеду продукты стали поступать непрерывным потоком. Общая «добыча» превысила все мои ожидания. Одна за другой крестьянки приносили картофель, хлеб и муку. Одна из женщин сказала мне: «Старики хотят поговорить с вами. Сегодня они придут в мою хату на чашку чаю». Конечно, подумал я, это может быть ловушкой, но решил идти один и так, чтобы не было видно оружия. Наша беседа затянулась далеко за полночь, и я ушел, получив их благословение. Единственная моя заслуга заключалась в том, что, вместо того чтобы пугать их, я объяснял им нашу позицию.
В полку уже не надеялись увидеть меня живым и готовились к маршу, когда я появился с тридцатью подводами продовольствия. Встретили меня и моих товарищей восторженными криками, поскольку запасы продовольствия практически истощились. Командир полка рассматривал добычу уперев руки в бока; единственное, что он мог выговорить: «Будь я проклят!»
Вскоре после моего повышения у меня возникла проблема. Как батальонный комиссар, я, как и командир батальона, получал жалованье в 3000 рублей. Когда я получил эту сумму в первый раз, то, как молодой коммунист, почувствовал себя очень неловко. Как я могу пользоваться такой привилегией, когда рядовой боец получал 150 рублей? Я без труда убедил своих товарищей-коммунистов, что мы должны публично отказаться от такой привилегии. Комиссар бригады, однако, подверг нас критике за то, что мы поставили под сомнение политику партии в отношении специалистов.
– Подождите, – сказал он нам, – вот когда мы подготовим кадры офицеров-коммунистов и поставим социализм на прочную основу, тогда мы введем равенство.
– Увы!
Это маленькое недоразумение, – которое быстро сгладилось, поскольку одного только упоминания «партийной дисциплины» было достаточно для того, чтобы преодолеть наши сомнения, – не помешало моему повышению до комиссара полка. Это был новый полк, сформированный из остатков трех полков, расформированных после оставления Киева. Некоторые бойцы были из частей Якира, который присоединился к нам, – но в каком состоянии! Два из каждых трех бойцов были без сапог и одеты в лохмотья. Несмотря на то, что на мою долю выпали меньшие испытания, я тоже, хотя имел высокий служебный ранг, выглядел не лучше. Мои сапоги почти развалились, сквозь дыры в брюках выглядывали колени, а гимнастерка совсем потеряла свой цвет, если он когда-то у нее был. Я выглядел под стать своему полку.
В ходе многомесячных боев и отступления по лесам к северу от Киева наша дивизия потеряла половину своего состава, и командование отдало приказ о нашей передислокации в Центральную Россию для переформирования.
К этому времени служба комиссаром в боевой части показала, что в чисто военных вопросах я был полным профаном. Как раз в это время верховный главнокомандующий Красной Армии Троцкий дал указание о подборе кандидатов для подготовки их в качестве офицеров-коммунистов. Таким способом он пытался преодолеть недостатки системы «двойного командования» и разделения власти между комиссарами и «старыми» офицерами. Эта двойственность, как я уже говорил, возникла в силу необходимости осуществления партийного контроля за бывшими офицерами царской армии, а с другой стороны, для оказания им поддержки со стороны лиц, обличенных доверием партии. Троцкий считал, что, когда в Красной Армии появятся свои хорошо подготовленные офицеры, институт комиссаров отомрет и будет восстановлено единоначалие, столь необходимое для эффективного управления войсками[13].
Призыв Троцкого нашел у меня положительный отклик. Я имел достаточный опыт комиссарской работы, чтобы понять недостатки системы двойного командования. Я попросил освободить меня от обязанностей комиссара и направил рапорт в школу красных командиров. Армейский комиссар поддержал мою просьбу.
Теперь мне предстояло новое путешествие, на этот раз на барже вверх по Днепру. Мне в жизни пришлось испытать немало неудобств, но те ночи, которые я провел на барже, на мой взгляд, максимально приблизили меня к аду. Трюм баржи, где только и можно было укрыться от холода, был наполнен, как мешок горохом, вшами, клопами и блохами. Стоило лишь немного задремать, как ты сразу просыпался от нестерпимого зуда во всем теле, с головы до ног, причиняемого полчищами набросившихся насекомых. Как сумасшедший я выскакивал на палубу и видел, что вся моя одежда была буквально покрыта ползущими тварями.
В полночь баржа приставала к берегу. Разводился костер, и все, от повара до командира, раздевшись догола, прыгали вокруг костра и трясли над огнем свою одежду, чтобы избавиться от паразитов, которые, падая в костер, весело потрескивали. К концу путешествия я был практически болен.
По странному стечению обстоятельств моим пунктом назначения снова оказался Гомель, так как Минская пехотная школа, куда я был направлен, была перебазирована туда из-за приближения польских войск. Я ожидал встречи с матерью, но не особенно стремился к этому, потому что она написала мне на фронт очень плохое письмо. Вместо того чтобы гордиться сыном, который воевал в Красной Армии и уже стал комиссаром, она бранила меня.
– Перестань валять дурака, – писала она, – возвращайся домой. Оба твоих брата погибли. Разве этого не достаточно? Погибнешь ни за что, а я останусь совсем без поддержки. Ты должен хоть немного подумать обо мне…
Я горячо ответил ей, что оба моих брата погибли на службе империалистов, в несправедливой войне, а если я пролью свою кровь, то это будет в Красной Армии рабочих и крестьян, которая воюет за освобождение всех угнетенных в мире. Если меня настигнет смерть, моя жизнь будет отдана за светлое будущее. Я просил ее понять меня и перейти на сторону революции.
Мне было в то время всего девятнадцать лет.
9. КРАСНЫЕ КУРСАНТЫ
Сильно потрепанный военный эшелон еще не скрылся из виду, а я уже вышел на привокзальную площадь Гомеля. Я шел по площади в отличном настроении и весело насвистывал. У меня не было никакого багажа, даже рюкзака или смены белья. На мне была кожаная куртка, а на поясе револьвер. На фуражке была пятиконечная звезда; в кармане несколько керенок, которые стоили в два раза меньше номинала; в моем бумажнике был клочок бумаги с разрешением на поступление в Школу пехотных командиров рабоче-крестьянской Красной Армии. Это было все, чем я в тот момент располагал.
Но у меня было будущее – конечно, если меня не остановит какая-нибудь шальная пуля. Если это случится, то я отдам свою жизнь за дело революции. Как хорошо не быть во власти событий, а иметь в жизни единственную цель – завоевание мира для пролетариата. Многие молодые люди, как я, могут погибнуть, прежде чем будет достигнута эта победа, но каждый из нас должен отдать этому все свои силы.
По узкой грязной улице я подошел к дому, где жила моя мать. Я постучал в дверь, но никто не отозвался. Соседи рассказали мне, что мать работает медсестрой в военном госпитале, который недавно куда-то уехал. Таким образом, я ее не увидел, но у меня не было времени сожалеть об этом.
Школа пехотных командиров располагалась в просторном здании, которое раньше принадлежало духовной семинарии. Я был изумлен и восхищен чистотой и порядком. Настоящие кровати с настоящими простынями! Для меня это значило очень много, потому что я знал, что значит – год не менять белья. Стены классов были увешаны плакатами с изображением различного вооружения; в казарме стояли пирамиды с тщательно почищенным и смазанным оружием; часовые у входа были чисто одеты и подтянуты, они сильно отличались от тех солдат, к виду которых я привык.
После бани и стрижки наголо я, переодевшись в новую форму, с удовлетворением отметил изменения в своей внешности. Кроме того, я получил учебники по таким предметам, как тактика и топография, а также несколько воинских уставов.
Большинство моих воспоминаний об этой школе положительны. Несмотря на хаотическую обстановку, несмотря на то, что школа располагалась в маленьком, осажденном с трех сторон городе, который держался лишь потому, что в стане противника не было единства, несмотря не всеобщую нехватку предметов первой необходимости, она хорошо делала свое дело в обстановке спокойной уверенности.
Окруженный лесами Гомель находится в западной части России и имеет население около восьмидесяти тысяч человек. Значительную часть его составляли мелкие еврейские торговцы, а также ремесленники, которые почти ничего не производили. Большинство рабочих были заняты на деревообрабатывающих предприятиях, на спичечной фабрике или в железнодорожных мастерских. На карте Гомель выглядел как небольшое вкрапление между двумя фронтами – Деникина с востока и юга и польского генерала Халлера на западе.
Оборонительные позиции красных в этом регионе были редки и уязвимы. Верховное командование Красной Армии сосредоточило основные войска на направлениях, ведущих к Москве и Петрограду. Наши позиции удерживались небольшим количеством войск измотанной и деморализованной 12-й армии. Перед поляками было большое искушение – опрокинуть эти голодные и утратившие боевой дух части и взять Гомель. Нашим единственным утешением являлось то, что поляки были не заинтересованы в успехе царских генералов, которые воевали за «единую и неделимую Россию» и в силу этого стояли против независимости Польши. Именно поэтому Деникин направил свои ударные казацкие части на северо-восток к Москве и не оказывал необходимой поддержки Халлеру на западе. Зажатые между этими враждебными силами, мы, четыре сотни курсантов, получили таким образом передышку, которую использовали для изучения основ военного искусства и подготовки к боевым действиям с теми и другими.
Для успешного функционирования школы командованию необходимо было затрачивать огромную энергию, проявлять большой такт и изобретательность. Преподавательский состав состоял из офицеров старого режима, которые в глубине души, вероятно, осуждали большевиков и, естественно, обладали совсем другим менталитетом, чем слушатели, которых им приходилось учить. Лишь обращение к их профессиональной гордости и чувству долга побудило их пойти на эту службу. Троцкий при поддержке Ленина успешно реализовывал свою заветную мечту – создать с помощью профессиональных военных Красную Армию. Этот план в отдельных случаях был связан с предательством и тяжелыми поражениями, но их было не так много. Что действительно заслуживало внимания, так это храбрость и преданность, проявленные представителями старого офицерского корпуса.
Очень медленно, но царские офицеры переходили на сторону Красной Армии. Легче всего этот процесс объединения с большевиками шел у тех, кто происходил из среднего сословия и выдвинулся в годы мировой войны. Вначале эти офицеры скептически наблюдали за попытками Троцкого реорганизовать российскую армию. Но теперь они были убеждены в решимости красных. Троцкий показал им, что если они будут помогать ему, то он поддержит их авторитет в глазах солдатской массы. И если эти офицеры, можно сказать, не горели желанием воевать бок о бок с большевиками, то, по меньшей мере, они были уже готовы защищать свою страну, красную или белую, от поляков.
Начальником нашей школы был офицер императорской гвардии Ряжский, который гордился нашим бравым видом, хотя довольно скептически относился к поставленной перед ним задаче, которая заключалась в том, чтобы за шесть месяцев превратить молодых рабочих и крестьян в командиров. Со своими закрученными вверх усами, с горящим взглядом, в русской гимнастерке и сапогах, он выглядел почти карикатурой на императорского гвардейца. Он совсем не кичился своим прошлым, но и не скрывал иронии по поводу новой власти. Но в работе он был великолепен и, похоже, был счастлив, поскольку ему удавалось командовать своими курсантами более четко, чем народные комиссары командовали республикой.
Ему было придано в помощники двое коммунистов. Оба были очень полезными людьми, один в силу своего ума, а другой в силу широкого политического кругозора.
Политической подготовкой курсантов занимался Гайстер, впоследствии он занимал много ответственных постов и в конце концов стал заместителем директора Центрального статистического управления[14]. Его напарником был комиссар Михаил Иванович Блухов, который являл собой яркий пример человека твердых революционных убеждений.
Блухов был высокого роста, но его успехи на военном поприще никоим образом не связывались с его ростом, тут большую роль играл его курносый нос. В силу этого пикантного обстоятельства он был призван в Павловский императорский гвардейский полк, названный в честь императора Павла I и укомплектованный исключительно солдатами и офицерами с курносыми, как у покойного императора, носами. В революционные дни 1917 года Павловский полк оказался в Петрограде, и курносому Блухову посчастливилось услышать знаменитое выступление Ленина с балкона, которое раз и навсегда сделало его сторонником большевиков.
Большие классные комнаты были заполнены курсантами. Среди них было несколько коммунистов, но большую часть составляли выходцы из окрестных деревень. Это были здоровые и крепкие крестьянские парни, которые ничего не знали о военной тактике и еще меньше о большевизме. Но большевики обещали сделать из них офицеров – неслыханное дело для крестьян, выросших в рамках сословной империи. Они с удовольствием пошли учиться, хотя будущее представлялось им довольно туманным.
Было также несколько молодых рабочих, направленных на учебу партийными организациями гомельских фабрик. В политическом плане они были лучше подкованы, чем крестьяне. Учились и рядовые солдаты, отобранные в частях Красной Армии на фронте. Наконец, среди курсантов затесались несколько гимназистов из среднего класса и интеллигенции, которые выбрали этот путь вопреки воле родителей. В ходе учебы эта разномастная публика превращалась в сплоченный, энергичный и сознательный коллектив. Крестьяне привносили свое здоровье и силу, рабочие – сообразительность и сознательность, солдаты – военный опыт, а интеллигенты помогали всем другим в новом для них деле – учебе.
Мы жили в больших и чистых спальнях, где все содержалось в идеальном порядке. Зима в этих краях очень сурова и температура по нескольку дней подряд могла быть пятнадцать градусов ниже ноля. В наших комнатах вода замерзала в ведрах. Дров не хватало. С большим трудом нам удавалось доставлять дрова по заснеженной дороге из леса. Но иногда мы находили где-нибудь на окраине заброшенный дом и тут же разбирали его на дрова. К счастью, командование позаботилось о нашей одежде. У нас были шинели, сапоги и шерстяное белье. Часто мы спали одетыми, даже в меховых шапках. Если кто-то из товарищей был на дежурстве, то мы укрывались еще и их матрасами.
Наш рацион – лучшее, чем можно было обеспечить в то время, – состоял из черного хлеба, тошнотворно сладкой мерзлой картошки и через день тарелки селедочного супа. Жиров в нашей диете не было, так как все, что имелось, шло в госпитали и детские дома. Время от времени крестьянских сыновей навещали их отцы или братья. Растроганные сердечным приемом начальства, которое не считало для себя зазорным встретиться с ними, они после этого возвращались с подарками «для ребят» в виде масла и яиц. Гостеприимство себя оправдывало! В этих случаях мы специально топили печь и устраивали пир. Мороженая картошка сдабривалась маслом, тонкими полосками соленого сала или колечками из яиц. Ни один французский повар, наверное, не проявлял столько изобретательности в украшении блюд, как это делали мы со своими жалкими кусочками.
Наш день начинался в пять часов утра и длился до поздней ночи. Первые недели были по-настоящему трудными и для курсантов и для преподавателей. Крестьянские парни едва умели читать и писать и с недоумением смотрели на диаграммы и математические формулы на классной доске. Преподаватель начинал объяснять какой-то вопрос из области артиллерии и обнаруживал, что ему надо сначала научить своих слушателей элементарным правилам арифметики. Прежде чем они начнут разбираться в азах топографии, им нужно было познакомится с элементарной географией и черчением. Преподаватель, который объяснял действие оружейных механизмов, сначала должен был научить слушателей аккуратности, чтобы они не потеряли мелкие детали.
Я помню то рвение, с которым молодые крестьянские и рабочие парни старались постичь основы военной тактики. Эта готовность служила хорошим стимулятором для перегруженных и часто скептически настроенных преподавателей: их настроение постепенно менялось от равнодушия к активной заинтересованности. Вскоре учебный процесс медленно, но уверенно стал набирать темп.
После занятий в классах мы выходили во двор, где по два-три часа занимались на морозе. Городских жителей это удивляло, потому что настоящей строевой подготовкой после революции никто не занимался. Жители привыкли к виду апатичных солдат, возвращавшихся с фронта. Теперь же вид крепких, хорошо одетых солдат, которые лихо выполняли ружейные приемы или четко маршировали по улицам, поднимал настроение всему городу. В конце концов, все было не так уж плохо.
Иногда по утрам мы проводили стрельбы, и после утомительных строевых занятий это было почти приятным развлечением. Наши инструктора выработали отличную систему: если курсант хорошо стрелял, то ему разрешалось раньше вернуться в казарму, пока суп еще был горячим. С учетом такого поощрения я быстро стал таким же хорошим стрелком, как и курсантом, что, впрочем, было не так уж трудно при моем среднем образовании. Когда в конце дня, после занятий на воздухе, мы строем и с песней возвращались в казарму, жители города приветствовали нас. Они считали нас своими и гордились нашей выправкой.
Помимо чисто военных дисциплин мы занимались и политическим образованием. Для проведения политзанятий местный комитет партии посылал к нам своих наиболее грамотных пропагандистов. Доморощенные марксисты помогали нам изучать программу партии, принципы организации советской власти и некоторые элементарные положения марксистской теории. Обладая некоторым опытом политработы, я часто помогал преподавателям. В то время нам не хватало всего, но книг было в избытке. Типографии в Москве и Петрограде работали без остановки, и вслед за Красной Армией шли вагоны с партийной литературой. Курсанты очень быстро усваивали идеи большевиков. В конце концов они сами были прекрасной иллюстрацией того, как Ленин и Троцкий строили мир, который принадлежал трудящимся. Если прежде их ждала только тяжелая скучная работа, то теперь они готовились стать командирами.
Однажды в комнату, где я чистил винтовку, вошел комиссар Блухов.
– Александр, – сказал он, – сегодня ты будешь обвинителем Ленина и Троцкого.
– Обвинять Ленина и Троцкого! – воскликнул я, вскочив от негодования. – Что вы имеете в виду?
– Это то, чего от нас хочет Москва, – сказал он с хитрецой в глазах. – Это новый метод обучения. Мы все говорим и говорим на занятиях, и курсанты к этому привыкают. Но мы должны научить их спорить и отстаивать свою точку зрения. Мы должны сделать из них политических бойцов партии и армии. Сегодня ты будешь нападать на Ленина и Троцкого, как если бы ты был одновременно монархистом, меньшевиком и сторонником Керенского. Мы инсценируем суд и посмотрим, как курсанты будут защищать большевиков.
И вот в тот вечер я взял на себя роль прокурора. Комиссар выступал в качестве судьи, а курсанты в роли присяжных. Я повторил все хорошо знакомые обвинения в адрес большевиков. И прежде всего то, что они были платными немецкими агентами, направленными в Россию сеять смуту. Были они виноваты и в Гражданской войне, на их совести тысячи загубленных жизней, и в том, что не хватает продуктов, и во многих других грехах.
Сначала этот спектакль развеселил курсантов, но по мере того как я входил в роль обвинителя, курсанты забеспокоились. Один крестьянский паренек заерзал на месте, а потом вдруг вскочил и выкрикнул:
– Это ложь! Ленин и Троцкий за народ. Мы им верим. Во всем этом виноваты белые.
К нему присоединились другие студенты, которые, кажется, забыли, что это всего лишь инсценировка. Они вскочили с мест и стали выкрикивать свои доводы на мои обвинения. В какой-то момент мне показалось, что спектакль выходит из-под контроля, и я с беспокойством посмотрел на комиссара. Но он, забыв про свой судейский молоток, с восхищением наблюдал за курсантами, которые вдруг превратились в революционных агитаторов.
Мероприятие закончилось полным успехом. Все зрители единогласно признали Ленина и Троцкого невиновными, и я, с облегчением сложив себя бремя обвинителя, голосовал вместе со всеми. Мы тогда не могли предполагать, что однажды большевик по имени Сталин – нам в то время совершенно неизвестный – выдвинет обвинение в шпионаже в пользу Германии против всех лидеров революции и воспользуется нашим невинным учебным примером для массового убийства.
В то немногое свободное время, которое оставалось у нас от занятий, мы выполняли свой долг советских граждан. Как солдаты Красной Армии, мы имели все гражданские права и активно участвовали в политической жизни города. Городской Совет, несмотря на осадное положение Гомеля, не прекращал своей работы. Наша школа направила в Совет трех делегатов. Вместе с нашим комиссаром и еще одним беспартийным офицером курсанты избрали меня. В Совете я работал в составе мандатной комиссии.
Подавляющее большинство депутатов Совета было большевиками, но кроме них в Совете было несколько рабочих-меньшевиков и членов еврейского Бунда. На сессиях обсуждалось очень много вопросов. Мы обсуждали нехватку продовольствия и положение на фронтах. Большевики открыто критиковали недостатки; меньшевики поддерживали критику, но во всем винили советскую власть.
Вскоре руководители большевиков в Совете получили указание Москвы исключить меньшевиков из Совета как врагов революции. Эстер Фрумкина, которая в то время была лидером Бунда, выступила с резким протестом против этого покушения на демократию трудящихся[15]. В те дни я не совсем хорошо понимал происходящее. Мне казалось, что это было несправедливо по отношению к избравшим их рабочим. Но нам было сказано, что таково было решение партии. Меньшевики с достоинством удалились, не подозревая, что их партия была запрещена окончательно. Теперь я с сожалением думаю, как поздно человек начинает в полной мере понимать то, что делается в пылу политической борьбы.
Первоначально в нашей школе была небольшая коммунистическая ячейка, не более двенадцати человек. Партийный комитет Гомеля использовал нас для ведения пропагандистской работы на фабриках с целью поднятия морального духа рабочих. Мы и в школе должны были показывать пример. Мы прилагали много усилий, чтобы быть в числе лучших в учебе, а также помогать в политическом образовании беспартийных товарищей. Это была большая работа, поскольку в школе было около четырехсот человек, которым надо было разъяснить идеи большевизма. Однако лавинообразное развитие событий быстро увеличило численность нашей ячейки.
Зима 1919 года стала самым опасным периодом для молодой республики. Вооруженная английским оружием армия Юденича двигалась на Петроград. Добровольческая армия генерала Деникина, заняв Орел и большую часть Украины, продвигалась к Туле и Москве. Генерал Миллер с помощью англичан и американцев захватил Архангельск и пытался продвинуться к Вологде. Адмирал Колчак угрожал Уралу и Волге. Уинстон Черчилль провозгласил крестовый поход четырнадцати государств против большевизма, и блокада Антанты медленно затягивала петлю голода на шее России.
В этот тяжелый момент ЦК решил объявить призыв в партию. Это была хорошая идея. Тех, кто вступал в партию в момент, когда мог рассчитывать скорее на виселицу или пулю от белых, чем на правительственную должность от красных, можно было считать вполне искренними. Партийный комитет мобилизовал всех членов нашей ячейки на эту работу. Это был первый случай, когда мне пришлось выступать на большом собрании.
Собрание проводилось в кинотеатре. Когда мне предложили выйти на авансцену и обратиться к полному залу, внимательно смотревшему на меня сквозь клубы табачного дыма, я пришел в ужас. Я пытался овладеть собой, засунув руки в карманы. Красная Армия повсеместно отступала, но я сравнил ее с пружиной, которая развернется тем сильнее, чем больше ее сжать. Я говорил о нашей борьбе за победу. Мои усилия вначале были вознаграждены скромными аплодисментами, но мое смущение прошло, и в целом я выступил довольно хорошо.
Мы проводили эту кампанию везде: на фабриках, в конторах, госпиталях и школах. И везде мы говорили, по существу, одно и то же:
«Вступайте в партию, которая не предлагает вам никаких привилегий. Если мы победим, то построим новый мир, если потерпим поражение, то дорого отдадим свои жизни. Кто не нами, тот против нас!»
Только в нашем маленьком городе эти отчаянные усилия принесли партии пополнение в полторы тысячи человек. Наша пехотная школа стала полностью коммунистической. Наша ячейка выросла с пятнадцати до трехсот семидесяти человек. Коммунистами стали и некоторые преподаватели, бывшие офицеры императорской гвардии. В результате этой кампании, проводившейся по всей России, была создана партия бойцов, насчитывавшая сотни тысяч, готовых победить или умереть за советскую власть. Именно тех, кто уцелел из этого поколения коммунистов, Сталин и его подручные уничтожили в 1937 и 1938 годах.
В нашем маленьком городе свирепствовали холод, голод и тиф. Местные власти принимали отчаянные усилия для поддержания жизни города, хотя иногда это казалось невозможным. Все лица призывного возраста были уже мобилизованы. Самые молодые и самые старые не получали достаточно пищи, чтобы быть в состоянии выполнять тяжелую работу, и в массовом порядке уходили в деревни. Коммунальные службы практически перестали существовать. Наша школа осталась единственной организацией, которая могла действовать в чрезвычайной обстановке.
И вот нас в любое время дня и ночи привлекали к выполнению специальных задач. Нас могли поднять ночью и в лютую стужу направить на тушение пожара в отдаленном районе города. Поскольку лошадей не было, пожарную технику приходилось тащить на руках. В других случаях нас вызывали в госпитали. Мы ничего не могли сделать для сотен умиравших из-за отсутствия питания и медикаментов, но мы могли отправиться в лес и нарубить дров, чтобы спасти их от замерзания. В этой работе мы пытались заручиться помощью крестьян; сырые дрова, которые мы заготавливали в лесу, смешивали с сухими бревнами из покинутых домов, которые они нам находили, а мы их тут же разбирали.
Иногда мы выставляли почетный караул на похоронах командира, погибшего на фронте, сопровождали тело с железнодорожной станции в помещение Совета, а затем на кладбище. Когда возникала необходимость мобилизации оставшихся жителей на разгрузку вагонов или на выполнение других работ, это тоже поручалось нам. Иногда после снегопадов железная дорога покрывалась сплошной коркой льда, и нас вызывали скалывать его, чтобы движение могло продолжаться.
Каждый день можно было видеть, как несколько оставшихся в городке лошадей совершали скорбный рейс на кладбище с останками тех, кто умер накануне. Мертвые тела лежали в ледяную стужу на ярком солнце, одетые или в нижние рубахи, или в лохмотья, – не хватало полотна, не хватало всего, и мертвых вместо гробов порой хоронили в простых ящиках. Было слишком много трупов, и осталось слишком мало живых, которые могли их похоронить. В любой момент могла наступить оттепель, а это означало угрозу эпидемий. Периодически вся школа работала на кладбище. Мы рыли траншеи в мерзлой земле и укладывали в них останки людей, многих со следами ран, а некоторых, на удивление, сохранивших даже в смерти какую-то внешнюю чистоту.
Несмотря на эти тягостные дополнительные обязанности и нищету истощенного города, мы не падали духом и медленно, но уверенно продвигались в учебе. Мы имели дело не просто с учебным противником на классных досках. В нашей подготовке не было ничего академического. Учеба была так тесно связана с практикой, что около одной трети курсантов не дожили до окончания курса, а погибли в боях и были похоронены с воинскими почестями под тонким слоем земли. Благодаря нашей высокой организованности и дисциплине мы выполняли роль ударного подразделения, которое направлялось на самые критические участки фронта. Такова была участь курсантов по всей Советской России.
К середине Гражданской войны Троцкий сумел организовать более шестидесяти таких школ – в пять раз больше, чем существовало в царской России. Он знал цену курсантам как наиболее подготовленной и самой храброй части Красной Армии. Это были крепкие люди, они мужественно шли в контрнаступление против английских танков Юденича под Петроградом и остановили паническое бегство частей Красной Армии. Они бросались на танки, как в штыковую, и хотя сотни из них погибали, другим удавалось вспарывать тонкую броню как консервную банку и добираться до экипажей. Именно курсантов бросили навстречу Врангелю, когда тот пытался прорваться к Каховке на юге Украины. За две недели кровопролитнейших боев курсанты смогли остановить и сорвать его наступление. И в 1921 году были снова курсанты, которых бросили на кронштадтский лед под огонь крепостной артиллерии с приказом прорваться любой ценой.
Нам тоже довелось хлебнуть этого. За шесть месяцев, проведенных в школе, мы четыре раза принимали участие в боевых действиях.
10. УРОКИ ПОД ОГНЕМ
Из четырехсот наших курсантов, как я уже выше говорил, сто пятьдесят погибли на «боевой практике». Из тридцати человек моего класса пятнадцать погибли за четыре месяца. Первое наше задание было особенно неприятным. Одно из подразделений на Южном фронте взбунтовалось и отказалось занять боевые позиции. Послали за нами. Мы окружили их, завязали бой, арестовали командира, комиссара и разоружили солдат. Командир, комиссар и еще несколько зачинщиков были немедленно преданы суду военного трибунала и расстреляны. Мы вернулись из этой экспедиции обозленные и без особой славы, но мы сами узнали кое-что очень важное о солдатском долге.
В другом случае возникла угроза польского наступления на город. Со стороны Речицы, лежавшей в сорока километрах к западу от Гомеля, надвигался генерал Халлер. Нас послали навстречу с задачей преградить путь полякам, но на этот раз обошлось без большой драки. Они просто проверяли нашу готовность. Мое главное воспоминание об этом эпизоде связано с тяжелейшим пешим маршем по промерзшей пустынной дороге, окаймленной по обочинам белыми березами. Меня, как бывавшего уже в боях, направили в соседнее подразделение для установления взаимодействия на левом фланге. Задача эта была сложная, к тому ж я был так измучен переходом, что засыпал на ходу. Оставшись совершенно один, я брел, что называется, механически, в надежде поскорее добраться хотя бы до первого занесенного снегом поста. Этот свой поход я надолго запомнил. На этом участке, помнится, мы пробыли около десяти дней и вернулись в свое расположение лишь с небольшими потерями, так как через несколько дней польское наступление выдохлось.
В декабре 1919 года наша школа вместе с армией Якира пошла в наступление на Киев. Это было уже более серьезным делом. Якир хотел воспользоваться неудачами Деникина на московском направлении и нанести внезапный удар по Киеву, который был слабо укреплен. Он обратился за помощью к командиру 12-й армии, в составе которой мы находились. И снова понадобились курсанты. Так мы оказались под началом Якира. В ходе мощного наступления нам удалось прорвать оборону противника и достичь центра города.
На Крещатике мы получили первый опыт уличных боев. Здесь гражданская гвардия и враждебно настроенное население помогали белым, ведя огонь из окон и бросая нам на головы все, что попадалось под руки, – камни, куски металла, предметы мебели, обливали кипятком. После ожесточенных боев мы были вынуждены отступить.
Через пару дней в районе деревни, где мы располагались, в пятнадцати километрах к западу от Киева, неожиданно появились броневики белых. Со всех сторон был открыт ружейный огонь. Пришлось отступать к небольшой речке, надеясь переправиться по льду, но он оказался слишком тонким и ломался. С большим трудом нам удалось выбраться на берег. Я пробыл в воде всего несколько минут, но мои ноги окоченели, а шинель настолько заледенела, что от нее можно было отламывать куски. Дважды я был ранен в ногу. После ранения я в полной мере ощутил отрицательный эффект нашего скудного рациона, в котором полностью отсутствовали жиры. Мои раны сами по себе не были тяжелыми, но они не заживали, и меня пришлось положить в госпиталь. Тут я увидел то, что можно было бы назвать одним из уголков ада, куда не заглядывал Данте.
Я никогда не забуду операционной с ее невыносимым запахом гниющей плоти, где на операционных столах обнаженные раненые, часто с гангреной, «демонстрировали» всевозможные увечья, которые война может нанести человеческому телу. Госпиталь был переполнен, в нем не хватало медицинского оборудования и самых элементарных медикаментов, в том числе для анестезии и дезинфекции. Вид всего этого черно-зеленого гниения произвел на меня такое страшное впечатление, что я забыл о своей боли.
В марте 1920 года Халлер неожиданным броском сумел захватить Речицу и переправиться через Днепр. Гомель был на грани падения. Уже колонны беженцев с их жалкими пожитками на тележках потянулись на восток в направлении Новозыбкова; уже местные власти двинулись вслед за ними на автомашинах. На железнодорожной станции осталась последняя надежда – бронепоезд, командиром которого был бывший матрос – фанатик революции. Неожиданно все переменилось. Прибытие в Гомель Троцкого означало, что город не будет оставлен. С ним прибыл большой штат организаторов, агитаторов и специалистов – все преисполненные решительности и готовые к бою. Но утром из окон школы мы увидели подразделения 58-й дивизии, которые отступали через город под натиском поляков. Надо сказать, что от всей дивизии осталось всего лишь несколько сотен штыков. Мы не верили своим глазам, что перед нами остатки одного из крупных соединений Красной Армии. Спустя час начальник школы подтвердил это.
– Наша линия фронта прорвана, – сказал он, собрав курсантов. Поляки продвигаются, но они пока еще не знают действительного состояния нашей обороны. У нас есть несколько часов, чтобы закрыть брешь. Мы единственные, кто может это сделать. Подготовить роты к выступлению сегодня вечером. На рассвете мы пойдем в контратаку.
Мы спешно стали готовиться к выступлению. Осмотрели оружие, запаслись патронами. Выкатили походные кухни, на двуколки погрузили все, что могло нам понадобиться. За пару часов мы выполнили все необходимые приготовления и построились поротно в ожидании приказа. Нас напутствовал председатель Гомельского Совета. Он говорил по-солдатски сурово о том, что наш долг продержаться несколько дней любой ценой, что республика доверила нам этот самый тяжелый участок фронта.
Наш комиссар от имени курсантов заверил, что школа удержит фронт или погибнет, но не отступит. Глядя на спокойные лица курсантов, можно было подумать, что они относятся к этим речам как к какой-то формальности. Однако то, как они дрались в течение следующей недели, показало, как серьезно они все это воспринимали. Многие из тех, кто спокойно выслушал это напутствие, из боя не вернулись.
Наша школа прибыла в назначенный район на рассвете и заняла плацдарм на Днепре на окраине Речицы. Последовавший затем бой был самым тяжелым из тех, в которых мне довелось участвовать. Мы пошли в штыковую и перебили снайперов, укрывавшихся за живой изгородью и наносивших нам ощутимые потери.
Один из старых офицеров, Казимир Томашевский, по национальности поляк, с револьвером в руке с невероятным хладнокровием повел нас в атаку, он первым перемахнул через изгородь. Это был немногословный командир. В отличие от некоторых других царских офицеров он не старался завоевать наше расположение употреблением большевистской фразеологии, и мы относились к нему с некоторым подозрением. Несколько неожиданно и без лишних слов он во время массовой кампании вступил в партию. Но он оставался таким же строгим и замкнутым офицером. Через несколько месяцев он покинул школу и отправился на фронт, где погиб под Варшавой.
В этом бою мы последовали за Томашевским через изгородь, и началась рукопашная схватка. Эта самая примитивная форма ведения войны. В каждый штыковой выпад мы вкладывали все, чему научились за несколько месяцев. Мы дрались отчаянно, но более выгодная позиция и превосходящие силы давали преимущество противнику. Наш левый фланг увяз в болоте, и под огнем мы вынуждены были отступить.
На этот раз мы сражались с ветеранами мировой войны, которые получили боевой опыт на полях Франции и Германии. Это был наш самый тяжелый бой. Из двухсот сорока курсантов полегло более сотни. И хотя наша атака захлебнулась, войска генерала Халлера не прошли. Нам говорили, что он поклялся войти в Москву, но те из нас, кто остался в живых после первого боя, говорили, что им не видать даже Гомеля. И они его не увидели.
В этом бою был убит брат комиссара Блухова. Он тоже был нашим курсантом. Я принес эту печальную весть Михаилу Ивановичу. Его серое лицо стало еще суровее.
– Прощай, братик. Ты отдал жизнь за революцию, – все, что он мог сказать. Помолчав с минуту, он продолжал обсуждать операцию.
На фронт приехал Троцкий и произнес перед нами речь. Он заражал всех своей энергией, которая особенно проявлялась у него в критических ситуациях. Положение, которое еще сутки назад было катастрофическим, с его появлением изменилось в лучшую сторону как по волшебству. На самом деле все это волшебство было естественным результатом хорошей организации, мужества и стойкости бойцов и командиров.
Долгое время я хранил среди своих бумаг копию выступления Троцкого, посвященного нашей школе и героической битве за Гомель, отпечатанного в его поезде. Эти несколько листков серой бумаги были для меня драгоценным напоминанием о моей боевой юности и школе, которая выковала из меня настоящего солдата. Интересно, нашло ли эти листки ОГПУ спустя двадцать лет среди моих вещей в Москве, и если да, то использовало ли их в качестве подтверждения моей причастности к измене Троцкого. Почему бы нет? Сейчас всякий здравый смысл выброшен за борт, вместе с исторической правдой…
Среди тех, кто, одетый в черные кожаные куртки, сопровождал Троцкого в его поездке на передовую, был молодой парнишка, на которого я тогда не обратил особого внимания. Это был сын Троцкого, впоследствии приобретший известность как Лев Седов. Тогда ему было пятнадцать лет. Я уже упоминал о нашей встрече в Париже, когда он, как и я, для Москвы был вне закона. Незадолго до его смерти мы вновь пережили с ним эти воспоминания о битве за Гомель.
Наш шестимесячный курс, который из-за участия в боях растянулся на восемь месяцев, наконец подошел к концу. За этот период неотесанные крестьянские парни, которые до этого не держали оружия в руках, стали неплохими солдатами и овладели основами тактики. Мальчишки, которые в начале обучения едва могли держать в руках карандаш, познали тайны компаса и геометрии.
Они могли разобрать, собрать и применять пулемет, разбирались в элементарной артиллерии и фортификации. Они также научились кое-чему в области организации и командования людьми.
Несмотря на необычные условия нашего обучения, а может быть как раз благодаря им, они стали хорошими командирами. Это беспрецедентное начинание Троцкого увенчалось успехом. Наш класс сдал выпускные экзамены, и мы получили назначения на фронт. Когда я уезжал из школы в новой военной форме, на груди у меня были красные нашивки, а на боку короткая офицерская сабля – символ военной власти.
С небольшим чемоданчиком я сел в вагон, забронированный для военнослужащих, – один из тех вагонов «с удобствами», где пассажиры спали на соломе вокруг буржуйки. Мой путь лежал в Могилев, где я должен был поступить в распоряжение 6-й армии, которой командовал Август Иванович Корк[16].
Случилось так, что наш поезд остановился на маленькой станции. Было солнечное майское утро. Я вышел из вагона, чтобы купить себе кое-что из продуктов у крестьянки, которая бегала вдоль поезда, предлагая по неимоверно высокой цене молоко, картофельные оладьи на подсолнечном масле, даже маленькие булочки с поджаренной корочкой, выпеченные в деревне, чудом избежавшей ужасов Гражданской войны и голода. И тут я столкнулся с какой-то медсестрой в накрахмаленном чепце. Оба мы замерли на месте. Это была моя мать. Чувства переполняли нас. Она торопилась к своему эшелону, который вот-вот должен был отправиться в противоположном направлении. У нас было время только сказать друг другу несколько слов и обняться. Наша встреча была столь же счастливой, сколь и неожиданной, но она все же состоялась.
11. МЫ НЕ ВЗЯЛИ ВАРШАВУ
В штабе армии меня встретили с некоторым подозрением. Какую пользу мог принести командир с шестимесячной подготовкой, полученной от политкомиссаров? Такой вопрос задавали себе здесь старые офицеры, привлеченные Троцким в качестве спецов. Мне устроили экзамен, который я успешно выдержал. Еще один экзамен устроил мне комиссар. Он был более трудным, но комиссар признал, что, хотя мои познания марксизма были далеки от совершенства, не было никаких сомнений в правильности моих намерений.
Я был назначен в резервный пехотный полк под командованием бывшего унтер-офицера Ильюшенко. Ему пришлось взять двух выпускников нашей школы. Он был крупный, краснолицый человек, преисполненный чувства собственной важности. Чтобы подчеркнуть свою важность, он всегда ездил из своей квартиры в полковой и армейский штабы только на тачанке, хотя расстояние между ними не превышало нескольких сотен метров. Он с каким-то злорадным удовлетворением назначил меня последним командиром взвода последней роты, что в данном случае означало девятую роту третьего батальона. Поскольку наш полк был сформирован «по ранжиру», я обнаружил, что командую самыми низкорослыми солдатами в полку, хотя сам я был одним из самых рослых офицеров. Но если бы у меня были проблемы только с этими чисто внешними аспектами военной службы, я должен был бы считать себя вполне счастливым человеком.
Весной 1920 года Советская Россия предложила Польше мир, но Пилсудский стремился к завоеваниям «от моря до моря», то есть всех земель, которые принадлежали Польше до раздела 1772 года: Восточной Пруссии, Литвы, Белоруссии, части Украины и Латвии. В апреле он подписал соглашение с Петлюрой, которое делало последнего марионеткой в руках Польши; в течение двух недель Пилсудский разгромил две советские армейские группировки и захватил Киев.
И вот теперь командующий Западным фронтом Тухачевский планировал широкомасштабное наступление на Варшаву. Ленин рассматривал эту кампанию как начало похода Красной Армии в Европу. Троцкий, с другой стороны, возражал против выхода советских войск за национальные границы России и разгрома Польши.
Мы, разумеется, не знали о том, что происходило наверху, но чувствовали приближение каких-то событий. Каждый день к нам поступало пополнение призывников, то есть толпа людей, из которых в срочном порядке надо было сделать солдат, достойных могучей армии. Этой армии и предстояло освободить Польшу от оков капитализма, а Германию от пут Версальского договора. Среди призывников было много дезертиров, которые месяцами и даже годами скрывались в лесах и деревнях. В связи с этим было создано несколько Чрезвычайных комиссий. Они систематически отлавливали этих дезертиров; там, где считалось необходимым, приговаривали некоторых «условно к смертной казни»[17], а там, где было возможно, применяли амнистию. Некоторые из этих дезертиров были в бегах еще со времен мировой войны и никогда в Красной Армии не служили. В наш полк прибыло несколько сотен таких дезертиров, и это послужило поводом для моего повышения по службе. Меня назначили командиром роты, которая привела бы в восторг любого театрального режиссера, если бы он захотел внести в трагедию элемент комизма.
Пополнение представляло собой невероятное сборище оборванцев всех возрастов, одетых в самую различную крестьянскую одежду, похожую одна на другую только своей изношенностью. Они прибыли обвешанные мешками, настороженно озирались по сторонам, почесывались и, судя по всему, не горели желанием отличиться на солдатском поприще.
Я подошел к ним в своей новой форме, с саблей на боку. В первый момент я с отчаянием подумал, что у меня из них никогда и ничего не получится. Однако я приказал им построиться, и они сразу же перестали быть толпой. Эта маленькая дисциплинарная мера сразу дает ощущение контроля над людьми, придает уверенности командиру. Затем я произнес краткую речь:
– Товарищи, с этого момента вы солдаты Красной Армии. Вы должны проявлять старание и соблюдать дисциплину. Я ваш командир, и мне нужны сержанты. Кто из вас имел нашивки в старой армии?
Ответом было недоверчивое молчание.
– Бывшие унтер-офицеры, два шага вперед, марш! – скомандовал тогда я.
Никто снова не шелохнулся, и я почувствовал, что мой авторитет тает на глазах. Я пошел вдоль строя, внимательно вглядываясь в лица и задавая вопросы тем, кто выглядел более «военным», чем остальные.
– Вот вы! Вы были сержантом, я вижу. Шаг вперед!
Человек вышел из строя. Я отдал ему несколько строевых команд, следя за его реакцией. Он попытался сделать вид, что не понимает, и двигался с нарочитой неуклюжестью. Я приказал ему встать в строй и попробовал еще несколько человек. Двести пар глаз внимательно наблюдали за происходящим, не упуская ничего. Наконец я обратился к низкорослому рекруту в жалких лохмотьях. И он спас положение, признавшись, что был сержантом.
– Назначаю вас сержантом. Действуйте!
Он помог мне найти других бывших унтер-офицеров. Вскоре этот энергичный и сообразительный человек стал одним из самых ценных моих помощников.
Следующий шаг, который мне предстояло сделать, был намного труднее. Мне предстояло помыть и обмундировать моих подчиненных. На следующую среду я заказал для них городскую баню, достал нижнее белье, мыло, дезинфицирующие средства и даже новые ботинки с обмотками. Но новые гимнастерки и брюки должны были подвезти только в четверг. Не мог же я позволить им после бани снова напялить на себя завшивленные лохмотья. На войне как на войне! Когда они вышли после бани, все их лохмотья уже исчезли и им пришлось пока довольствоваться одним нижним бельем.
Одетые таким образом, они построились в колонну по четыре и с песней промаршировали по городу, стараясь быть похожими на солдат. Двести бедолаг в нижних рубахах и кальсонах во главе с офицером Красной Армии – это был для Могилева незабываемый марш. Город, где раньше находилась ставка императорской армии, отличавшийся некоторой элегантностью и в те дни, делал все возможное, чтобы сохранить прежний свой облик, но наше демонстративное шествие на виду горожан просто ошеломило всех. Самое же прескверное для меня, красного командира, было в том, что, как это бывает в подобных случаях, мои солдаты могли петь вместе только одну песню, причем не самую целомудренную. Однако поскольку эта песня воскрешала боевой дух дореволюционного периода, было бы глупо запрещать ее. И вот две сотни моих бесштанных воинов орали во весь голос слова песни, которые заставили бы покраснеть даже негра. За нами бежала толпа восхищенных беспризорников, которые старались нам подпевать, что еще больше усугубляло ситуацию.
Помимо военной подготовки я должен был дать этим экс-дезертирам элементарные политические знания и все то, что полагалось знать каждому гражданину. Свои аргументы я черпал из «Политического наставления» Крыленко [В конце первой мировой войны большевик, младший лейтенант Крыленко, был назначен Лениным и Троцким на пост верховного главнокомандующего вооруженными силами республики, поставив перед ним задачу сломить сопротивление старого Генерального штаба. Позже он стал Генеральным прокурором республики и, наконец, занял пост министра юстиции, на котором находился до 1937 года. Каждое лето Крыленко занимался альпинизмом, и во время одного из восхождений он поднял бюст Сталина на самую высокую гору Памира. Но это не спасло его. Удостоенный многих правительственных наград за успешное проведение громких политических процессов, в 1937 году он исчез. Его преемник писал о нем в «Правде» как о презренном предателе.
Положение для него сильно осложнилось с приездом его жены. Как член партии она была командирована куда-то на Дальний Восток. И вот теперь она возвратилась. Любил ли он ее, сказать было трудно, но уважал, это точно. Ее твердый характер, целеустремленность, говорил он мне почти искренне, сделали из меня человека, сумевшего понять подлинный смысл революции. Она была невысокого роста, с короткой стрижкой, ходила в мужской кепке, гимнастерке и с портфелем под мышкой – типичный облик женщины-активистки того времени.], которое выдавалось каждому командиру. Написанное страстно, с большим подъемом, оно являлось своего рода энциклопедией большевизма.
Я подготовил несколько лекций для своих бойцов. Однажды во время такой лекции ко мне зашел коллега, пожилой капитан, который в свободное от строевой подготовки время обычно бывал пьян.
– Кажется, очень занят? – довольно бестактно заметил он с кривой ухмылкой.
– Нет, – ответил я. – Просто вы зашли в неудачный момент.
Неудачных моментов, кстати, было у меня предостаточно. Бойцы обычно слушали меня молча, и на лицах у них была написана смертельная скука; к моему красноречию они относились так, как относятся к затяжному моросящему дождю. Приход коллеги был, честно говоря, не очень-то для меня и приятен, но я ему обрадовался. Это был прекрасный случай побыстрее завершить нудную лекцию.
В полку я близко сошелся с одним офицером, бывшим моряком, который состоял членом партии с 1918 года. По национальности он был татарин, но это не мешало нам общаться. Он был нетороплив, рассудителен, добродушен и производил впечатление человека, которому можно довериться. Последнее обстоятельство мне очень импонировало, мы даже договорились с ним найти на двоих подходящее жилье. Поселившись вместе с ним, я обнаружил, что он живет с двумя молодыми девушками, почти девочками, и все трое спят в одной постели. Доносившийся по ночам смех свидетельствовал о том, что все они прекрасно между собой ладят.
– Я подобрал их во время отступления, – сказал мне моряк, как будто такое объяснение было вполне достаточным. – Они потеряли все. Я накормил их, и они как-то привязались ко мне. Что мне было делать? Не выгонять же их на улицу.
Ничего драматического в нашем доме не произошло. Сложнейшая для него проблема «четырехугольника» была разрешена мирными средствами. Две беспризорницы стали спать вместе на полу в уголке одной из комнат, отказавшись от всяких поползновений на брачное ложе в пользу официальной жены.
Прошло уже много лет, но я до сих пор ясно вижу этот маленький «коллектив», слышу, как шушукаются две девочки, одна стройненькая, с тонкими чертами лица, а другая пухленькая, с румянцем на щеках. В то время я относился к этой ситуации со смешанным чувством. Воспитанный скорее на Диккенсе, чем на Мопассане, я относился к любви как к чему-то тайному и сокровенному. Тогда я не мог себе представить, что делает с этим Гражданская война, которая страшно упрощает все человеческие потребности.
Моим ординарцем в то время был молодой семнадцатилетний солдат по фамилии Прозоровский. Это был умный парнишка с наклонностями к искусству. Сейчас я уже не помню, почему он ушел от меня, но спустя несколько лет я встретился с ним в Москве на улице. Передо мной был элегантно одетый интересный молодой человек. Он учился в институте кинематографии и уже успел сделать себе имя, снявшись в двух фильмах: «Бэла» и «Княжна Мери». Ему хорошо удалось передать байроновский стиль героев Лермонтова. Через некоторое время я снова встретился с ним на Кавказе, где он отдыхал с женой в одном из санаториев ОГПУ. Похоже, что он делал двойную карьеру: как артист и как агент органов безопасности. Последний раз мы виделись с ним в 1935 году опять на Кавказе, в одном из курортных городов. Он был снова в компании сотрудников ОГПУ. Несколько месяцев спустя я узнал, что он покончил жизнь самоубийством. Шпиономания в стране уже набирала обороты, и ему с польской фамилией было нетрудно попасть под подозрение. Я не исключаю, что ему могли дать револьвер с одним патроном и сказать что-нибудь вроде этого:
– Сделай это сам, всем будет проще, и твои родственники не пострадают.
Жизнь в полку шла своим чередом, без особых новостей. И вот я вдруг узнаю, что к нам прибыл для прохождения дальнейшей службы мой старый знакомый, бывший павловец, комиссар Блухов. Как-то у меня с ним произошел один разговор, который определил все мое будущее, хотя тогда я об этом, разумеется, не догадывался. Мы прочли в газетах, что командующий Красным Флотом Раскольников появился у небольшого персидского порта Энзели. Он предъявил персидским властям ультиматум по поводу захвата ими двух застрявших в Персии российских канонерок и высадил небольшой морской десант, который, судя по статьям в газете «Правда», с энтузиазмом был встречен местным населением. Мы с комиссаром Блуховым взглянули друг на друга, и нам одновременно пришла в голову замечательная идея: Красная Армия должна освободить Персию! Начать социалистическую революцию в Азии! При нашем появлении все угнетенные народы Востока поднимутся!
Может быть, мне не удастся передать читателю всю наивность нашего оптимизма, но я могу довольно точно описать ход наших рассуждений. Как, спрашивали мы себя, надо бороться с империалистическими державами? Как можно поднять народы Востока? И отвечали себе: надо изучить восточные языки и в обличье купцов проникнуть в сердце Афганистана, в Индию и там готовить национальную революцию. Подобная идея, пришедшая в голову молодому офицеру во время войны, могла показаться пустой фантазией, но так случилось, что она засела у меня довольно прочно и, как увидит читатель, направила мою жизнь в новое русло.
Настал день, когда офицеры зачитали перед строем приказы командующего Западным фронтом Тухачевского и командующего 6-й армией Корка. Приказ Тухачевского заканчивался боевым кличем: «Вперед, на Вильно, Минск и Варшаву!» Корк добавил к этому: «За освобождение рабочих и крестьян Польши! 6-я армия, вперед!» Приказы были также подписаны комиссарами Уншлихтом и Смилгой[18].
В битве за Варшаву нашими войсками командовали блестящие командиры, смелые и творческие, имевшие на своем счету не одну крупную победу. Главнокомандующий Тухачевский до революции служил в императорской гвардии. Перейдя на сторону революции, он исключительно быстро продвигался в Красной Армии, оказывал помощь Троцкому в ее создании и укреплении. В своих мемуарах Троцкий писал, что этот молодой стратег «проявил исключительный талант». Маршал Пилсудский, противник Тухачевского в этой кампании, писал:
«Его великолепные качества лидера навсегда оставят его в истории как генерала с очень смелыми идеями и способностью реализовать их на практике».
Пилсудскому в его кампании помогал генерал Вейган, начальник французской военной миссии в Польше. Для поляков это было большой удачей, поскольку лучшего советника трудно было представить. Вейган сыграл очень важную роль в успехе Пилсудского. Намереваясь разгромить конницу Буденного, Пилсудский направил значительную часть своей армии на юг. Он рассчитывал быстро разгромить Буденного и перебросить свои войска к Варшаве до того, как Тухачевский начнет свое наступление. Однако 4 июля наши войска на Западном фронте пришли в движение. Польские части не выдержали натиска превосходящих сил, и Красная Армия заняла Вильно, Минск и Оссовец. Мы продвигались так быстро, что наши тылы отставали иногда на 100—120 километров. Первоначальное наступление имело такой успех, что в ряде случаев резервы начинали двигаться вперед, не дожидаясь приказа, что само по себе, конечно, было серьезным нарушением дисциплины, которое создавало путаницу.
Противник избегал соприкосновения. Население оккупированных нами территорий было настроено враждебно. Доставать продовольствие становилось все труднее. Начались перебои с подвозом снарядов. Поезда стояли в Вильно, а наши армии были растянуты вдоль дорог, ведущих к Варшаве. Возникала реальная опасность нарушения наших коммуникаций. Тем временем под Варшавой концентрировалась французская артиллерия.
Тухачевский предложил Москве приостановить наступление на рубеже Брест-Литовска для того, чтобы перегруппировать войска, подтянуть отставшие резервы и тылы. Это было очень умное предложение, но Ленин был готов рискнуть. Он надеялся, что падение Варшавы позволит сломить польское сопротивление и откроет Красной Армии путь в Европу, навстречу назревавшей в Германии революции. И в самом деле, Варшава, казалось, уже была в наших руках, мы были от нее на расстоянии 20 километров. В своих мемуарах Пилсудский писал:
«Безостановочное движение огромной армии создавало ощущение надвигающейся на нас огромной грозовой тучи, которую ничто не могло остановить».
И в этот момент Вейган нанес удар по нашим растянутым коммуникациям на левом фланге в направлении Бреста. Тухачевский рассчитывал, что Буденный, комиссаром у которого был Сталин, сможет прикрыть его оголенный фланг. Если бы это было сделано, то исход битвы за Варшаву мог быть иным. Но вместо того чтобы прийти на помощь Тухачевскому, Буденный продолжал двигаться на запад в направлении Львова. Это развязало Пилсудскому и Вейгану руки, и они смогли перейти в контрнаступление.
Почему кавалерия Буденного не пришла на помощь Тухачевскому? Ответ на этот вопрос проясняет многое. Сталин и Ворошилов были комиссарами в армии Буденного, когда он получил приказ верховного главнокомандующего Тухачевского двинуться на север в направлении Люблина. Но Сталин не собирался подчиняться этому приказу. Он считал, что самостоятельное наступление его армии и взятие Львова укрепит его престиж.
Психологически Сталина можно было понять. Его затмевали более способные и яркие личности, и ему хотелось как-то отличиться. Ему уже давно не нравилось, что в военных вопросах ему отводилась второстепенная роль. Он не мог смириться с тем, что ему приходилось подчиняться Троцкому или новичкам в партии вроде Тухачевского. Поэтому он хотел одержать свою маленькую победу отдельно от главных сил армии. Результатом явились два поражения и проигранная война.
Поляки атаковали наш левый фланг 16 августа. Наши войска не были готовы оказать сопротивление. Даже после того, как стратегический замысел поляков стал всем ясен, Сталин приказал Буденному продолжать попытки взять Львов. Таким образом, пока армия Буденного бесполезно топталась на юге, поляки вышли к Брест-Литовску и Белостоку. В это же время поляки при поддержке французской артиллерии начали наступление на еще одном участке фронта.
Таким образом, Пилсудский крушил наш фронт сразу на двух направлениях. Концентрация французской артиллерии в районе Варшавы была сравнима по масштабам с тем, что имело место на главных направлениях во время мировой войны. Мы несли тысячные потери. У стен Варшавы наше наступление было остановлено, и Тухачевский отдал приказ об отступлении. Мы отступали тем же путем, каким пришли, в постоянном страхе, что наши коммуникации будут перерезаны.
Что можно сказать об этом отступлении? Я видел эту кампанию во многом, как солдат Стендаль видел битву при Ватерлоо, сначала как форсированный марш к Варшаве, а затем от нее. Отступление было хаотическим. Боевые части, штабы, госпитали, тылы – все перемешалось. Ставшая бесполезной артиллерия только загромождала дороги. Временами отступление превращалось в бегство. Мы шли, не зная своего места назначения, теряли направление – особенно с наступлением темноты – шли через леса и болота голодные и истощенные. Со всех сторон отдавались взаимоисключающие приказы. Насколько я помню, половину пути я был в полусне от изнеможения. Иногда на опушке леса, при свете факелов мы обнаруживали кучу автомашин и повозок, которые сбились с пути. Местность была пустынной и безжизненной.
В Бобруйске, где находился штаб так и не созданной польской красной армии, я познакомился с двумя молодыми польскими офицерами. Следующей зимой я снова встретился с ними, но уже в военной академии, где все мы учились. Один из них, Логановский, впоследствии перешел на дипломатическую службу и был секретарем советского посольства в Варшаве. Там он руководил тайной деятельностью нашей разведки и отделением Коминтерна. Впоследствии он перебазировался в Вену, где я встречал его в 1924 году. Умный и одаренный, с сильным характером, он знал самые сокровенные тайны, связанные с деятельностью органов за границей. Некоторое время он работал в центральном аппарате ОГПУ, а затем стал помощником народного комиссара внешней торговли Розенгольца. Он был арестован на следующий день после расстрела Тухачевского. Некоторые идиоты или мелкие политические мошенники клятвенно утверждали, что в течение двадцати лет он был польским шпионом. И это говорили о человеке, который многие годы водил за нос польскую полицию. Впоследствии Логановский был расстрелян в подвалах своего родного ведомства. Таков был его бесславный конец.
Во время варшавского похода я познакомился с комиссаром нашей дивизии Радиным. Он был известен своим хладнокровием в моменты опасности. В 1936 году я встретил его имя в списке «врагов народа» вместе с Зиновьевым.
Наша армия в результате польской кампании потеряла почти все территории, отвоеванные у Польши. Сталин, несомненно, получил удовлетворение от того поражения, которое потерпели его старые соперники Троцкий и Тухачевский. В последовавшей же партийной дискуссии вина за поражение была все-таки возложена на Сталина, и тот уже никогда не мог простить этого Троцкому и Тухачевскому. Семена чистки, которую Сталин провел в Красной Армии в 1937 году, были посеяны между ним и нашими лучшими военачальниками как раз в этих ранних конфликтах. Сталин знал, что, пока они живы, он не сможет вытравить из истории свою собственную неблаговидную роль в войне с Польшей.
Двенадцатого октября 1920 года Советская Россия и Польша заключили перемирие, а 18 марта 1921 года был подписан мирный договор. Война на западе окончилась.
12. КРАСНОЗНАМЕННАЯ ВОЕННАЯ АКАДЕМИЯ
По заключении мирного перемирия с Польшей военный совет 6-й армии направил меня на учебу в Москву в Академию Генерального штаба. Теперь уже вместо маленькой лейтенантской шпалы, которую я носил в начале армейской службы, у меня на рукаве было четыре золотых кубика командира полка.
Осенью 1920 года Москва выглядела так, как будто она потеряла половину своего населения. Город был пуст, беден и уныл. На улицах редко можно было увидеть автомашину. В городе оставалось лишь несколько извозчиков, которые ухитрялись как-то зарабатывать себе на жизнь; их дрожки тащили исхудавшие костлявые лошади, с животами, раздувшимися от голода. В то время как жизнь на фронтах была очень напряженной, здесь она шла вяло, словно в полусне. И только Ленин в Кремле – этот мозг революции – работал безостановочно, с хладнокровием и мужеством, которое иногда отражало фанатическую страсть, а иногда отчаяние.
Красная площадь была пустынна и плохо замощена. Из-за Кремлевской стены виднелись купола церквей, многие из которых впоследствии были разрушены. Вход в Кремль был через Иверские ворота, которых уже нет, как нет и стоявшей рядом небольшой часовни с чудотворной иконой Девы Марии.
Но настоящий центр Москвы в то время был на Сухаревском рынке, что нам, коммунистам, было совершенно непонятно. Он всегда был заполнен народом, хотя торговля там была запрещена. Везде ходили люди в серых шинелях. Площадь была заполнена женщинами; крестьянки с мешками обменивали продукты на то, что им могли предложить городские жители. Часто предметами такого обмена были семейные реликвии, оставшиеся от прошлой жизни. Курс обмена был таким, каким он бывает в стране, находящейся на грани голода Тот, кто мог предложить на блюдечке два кусочка сахару, мог считать себя просто счастливым. Должен сказать, что меня больше волновали именно эти жалкие крохи, чем продававшиеся за бесценок коралловые ожерелья или переплетенные в кожу многотомные романы писательницы Вербицкой, которые заставляли плакать не одно поколение молодых женщин.
Окружной комендант выдал мне карточку, которая позволяла поселиться в военной гостинице, расположенной на бульварном кольце около Никитских ворот. Эта небольшая площадь, на которой сегодня стоит грубый памятник Тимирязеву, в то время была довольно живописна. В центре площади возвышалась груда камней от зданий, разрушенных артиллерийским огнем во время Октябрьского восстания. Большой дом, стоявший на бульваре, сгорел, и от него остался один скелет. На фасадах некоторых домов еще виднелись следы уличных боев.
Гостиница имела два этажа и никогда не считалась первоклассной, но для меня главное было иметь крышу над головой и стол, за которым я мог готовиться к вступительным экзаменам. Моя комната больше подходила для мимолетных свиданий, чем для военной учебы. Тем не менее я с жаром принялся за учебу. В государственных магазинах я не смог найти нужных учебников, и мне пришлось заниматься геометрией, алгеброй и историей по размноженным на ротаторе лекциям. Но я был рад и этому.
Комендант, надо сказать, снабдил меня как духовной, так и телесной пищей. Физическая часть была в виде черного хлеба, которого, правда, было вдоволь. Мои продуктовые карточки обеспечивали меня жидким супом и мясной тушенкой примерно на одну пятую от того, что требовалось моему организму. Духовная пища была в виде билетов в театр.
В соседней комнате поселился мой давний товарищ, еще со школьных дней в Гомеле, и он предложил познакомить меня с городом. Это было странное создание. Я помнил его рыжеволосым, веснушчатым и косоглазым, слегка прихрамывающим и всегда занятым какими-то мелкими сделками, всегда меняющим одно на другое. Теперь же, когда я встретил его в столице революции, это был довольно модный человек, всегда во фраке, накрахмаленной сорочке и тщательно отутюженных брюках. В этом наряде он резко контрастировал на улицах со всей остальной массой. Он семенил по улице с тросточкой среди людей, одетых в военные сапоги и кожаные куртки, с револьверами на поясе, среди женщин, которые тянули за собой маленькие санки с продуктами. Он не замечая, проходил мимо стаи собак, которая грызла замерзшие внутренности павшей от голода лошади.
Его звали Шура Ришевич, и он был секретарем какой-то комиссии по искусству. Думаю, что он по-прежнему занимался спекуляцией, но уже в более крупном масштабе, соответствовавшем его новому положению. Поскольку деньги практически обесценились, артисты получали за свои выступления натурой в виде муки, сахара, картошки или масла, и Шура как раз занимался распределением всего этого добра. За это он сам получал для себя некие комиссионные и был неплохо устроен. У него был запас сахарина, и он угощал меня сладким «чаем» (крутым кипятком, заваренным сушеной морковью), что по тем временам было немалой роскошью.
С окончанием польской кампании для военных людей мало что изменилось. Одни наши дивизии возвращались из Польши, другие – преследовали Врангеля и добивали атаманов на Украине. В Кремле Ленин отчаянно пытался избежать надвигающегося голода. Троцкий в своем бронепоезде метался с одного фронта на другой. Каждую ночь ЧК расстреливала очередную партию контрреволюционеров, а также тех несчастных и невинных людей, которые попадались под горячую руку. Но в театрах по-прежнему шли «Корневильские колокола» и «Гейша». В этих музыкальных спектаклях элегантные морские офицеры, в форме и сверкающих фуражках, не известных ни на одном флоте мира, выделывали пируэты и посещали чайные домики гейш. Те, встречая офицеров, низко кланялись им, прикрываясь веерами, и пели при этом совершенно идиотские куплеты, которые не имели ничего общего с реальной жизнью. В нетопленном театральном зале пар, выходивший изо рта артиста, нелепо контрастировал с декорациями в виде цветущих вишен в теплой Японии. Но публику это не беспокоило, ни солдат, еще не остывших от вчерашних боев и готовых через несколько часов опять отправиться на фронт, ни их девушек. Сперва я аплодировал вместе о всеми очаровательным гейшам и уже не думал ни о трупах лошадей на дорогах, по которым мы отступали из Польши, ни о санитарных машинах, застрявших в болотах. Но через некоторое время эти шоу стали меня раздражать.
Между тем приближались экзамены, и мне приходилось засиживаться над книгами до поздней ночи. Академия Генерального штаба была расположена на Воздвиженке в доме, где раньше был Охотничий клуб. По сторонам огромной центральной лестницы стояли два медвежьих чучела с подносами для визитных карточек. Стены были украшены оленьими рогами и другими охотничьими трофеями. Именно в этой экзотической обстановке нас встретил начальник академии, пожилой генерал Андрей Евгеньевич Снесарев, в прошлом исследователь Центральной Азии. Встретил он нас с безукоризненной вежливостью и, как мне показалось, с большим любопытством.
В академии не было ни одного преподавателя, отличившегося во время революции. Весь штат состоял из бывших генералов императорской армии, знаменитых, награжденных, нередко известных за пределами своего профессионального круга. В их числе были братья Новицкие, автор нескольких крупных работ по стратегии Незнамов, бывший министр Временного правительства Верховский, ветеран русско-японской войны Мартынов, создатель фортификационных сооружений Порт-Артура Величко, известный как «злой гений Куропаткина», видный специалист по тактике кавалерии Гатовский, блестящий теоретик и историк военного искусства Свечин.
В водовороте чрезвычайных и иногда непостижимых событий эти люди воспринимали свою судьбу со стойкостью профессиональных солдат. Они были готовы работать на любое правительство, которое могло возродить разрушенную Россию. Многие из них не верили в способность Советов достичь этой цели, но они откликнулись на призыв Ленина и Троцкого создать новую армию и готовы были отдать этому все свои силы. Они очень много сделали для создания Генерального штаба Красной Армии и подготовки старшего командного состава. В этом надо отдать им должное.
Слушатели академии были явным контрастом преподавателям. Все они прошли Гражданскую войну, на своем опыте знали, что такое кровь и смерть, многие из них отличились как способные тактики и стратеги, хотя не имели ни малейшего представления о теоретической стороне военного дела. Некоторые были почти неграмотны, но это не опровергало того факта, что как командиры-кавалеристы они творили чудеса, наносили поражения умудренным знаниями и опытом генералам, разбиравшимся в военных теориях Клаузевица и Наполеона не хуже преподавателей академии.
Что касается слушателей, они были не совсем обычными учениками. Все они были готовы по первому сигналу прямо со школьной скамьи отправиться на фронт, защищать республику на поле боя. У профессоров тоже случались перерывы в занятиях, когда их раза два-три за год арестовывала ЧК как заложников или как подозреваемых. Каждый раз, когда внутреннее положение республики ухудшалось, они оказывались за решеткой. Подобные перипетии их уже не удивляли. Рассказывали, что почти все они имели наготове собранные саквояжи.
Жизнь в академии была очень примитивной. Мы были лишены какого-либо комфорта, к которому привыкли в Оксфорде или Сорбонне. Конечно, республика заботилась о нас, но то, что она нам давала, было одновременно и мало и много: питание, жилье и форму. Последняя, отличалась известным шиком. Многие из нас носили темно-красные кавалерийские галифе с желтыми лампасами. Рослые, загорелые парни ходили из класса в класс во всем этом великолепии с орденами на защитных или голубых гимнастерках, в сапогах, со стопками книг и буханками хлеба под мышкой. Вместе со своими учителями, бывшими генералами императорской армии, они терпеливо стояли в очереди за талонами на питание. К двум часам дня мы, как правило, уже съедали свою дневную норму хлеба, получали жидкий суп, и, чтобы заглушить чувство голода, нам оставалось только пить несладкий чай.
Гостиница «Левада», в которой мы жили, не отапливалась. В своих комнатах, где бесполезные радиаторы будили воспоминания о цивилизованной жизни, мы сооружали из кирпичей печи, выводя дымовую трубу через окно. Кирпичи собирали на улице у разрушенных домов, которых в Москве было великое множество. Каждый строил печь по своему вкусу. Но постройка печи сама по себе еще не решала вопроса, нужно было думать о топливе. В сильные морозы мы использовали все, что могло гореть, даже дорогую мебель. Мой друг Померанцев придумал способ добывания топлива, о котором стоит рассказать.
Комендант гостиницы старался поддерживать в гостинице порядок. Однажды, заглянув в комнату Померанцева, он остолбенел от удивления. Он увидел, что мебель, пол и в некоторых местах даже стены потеряли объем и превратились в двухмерные плоскости, как декорации в киностудии. От секретера сохранилась только передняя стенка, из гардероба исчезли полки и задняя стенка, там, где стояла мебель, исчезли куски паркета, из-под картин тоже исчезли куски деревянной обшивки. И такие вещи происходили не только в этой комнате.
Академия была поделена на три курса – младший, средний и старший. Всех слушателей было около шестисот человек. Мы занимались в группах по пять человек, каждая под руководством офицера бывшего царского Генерального штаба.
Однажды я был приятно удивлен, прочитав объявление о создании специального факультета восточных языков, который создавался академией вместе с Наркоматом иностранных дел и должен был обучать слушателей из обеих организаций. Оказалось, что моя давняя мечта – служить революции на Востоке – жива, хотя я уже не надеялся на ее воплощение. Я подал заявление на восточный факультет и в дополнение к освоению моей военной специальности стал одновременно изучать три иностранных языка: персидский, хинди и арабский.
Начальником восточного факультета был бывший морской офицер из дворян, блестящий лингвист Доливо-Добровольский. Комиссаром факультета стал заведующий отделом НКИДа Владимир Цукерман. (Он был расстрелян 16 декабря 1937 года вместе с послом Караханом и секретарем ЦИКа Енукидзе.)
На открытие факультета мы собрались в большом зале академии – около семидесяти слушателей, половина военных и половина гражданских из НКИДа. К нам обратился начальник академии генерал Снесарев, который большую часть своей сорокалетней службы в армии провел на Востоке как офицер Генерального штаба. Этот ветеран с воодушевлением очертил нам задачи работы в приграничных странах Среднего Востока, где встречаются Российская и Британская империи.
«Я прочту вам, – сказал он, – курс военной географии Синьцзяна, Тибета, Памира, Северо-Западной Индии, Белуджистана, Афганистана и Персии, по чьим дорогам я не раз прошел пешком. Я жил в этих странах среди местных жителей и говорил на их родном языке. Я научу вас всему, что вы должны знать об этих странах как офицеры Генерального штаба и дипломаты.
Со времен Петра Великого Россия неуклонно продвигалась к теплым морям и Индийскому океану. И на пути у русских всегда стояли англичане. В 1716 году Петр Великий направил войска под командованием князя Черкасского в Бухару и Хиву, надеясь проложить путь в Индию, но эта попытка не увенчалась успехом. Император Павел I в январе 1801 года приказал атаману донских казаков Орлову пересечь границу и напасть на англичан. Больше месяца в суровую зиму двадцать пять тысяч казаков совершали марш вместе с артиллерией. Они пересекли Волгу и углубились в Туркестанские степи, когда Павел был убит в Санкт-Петербурге в результате заговора, одним из инициаторов которого бьи британский посол при императорском дворе. Новый император Александр немедленно отозвал экспедицию.
В XIX веке путь к Персидскому заливу и теплым морям, имеющий для нас большое значение, снова постоянно преграждали англичане. Чтобы открыть этот путь, мы вели несколько войн в Персии и Центральной Азии, но за нашими противниками всегда стояла Британская империя. Точно так же Британия старалась лишить нас плодов наших побед на Балканах.
Вы спросите меня, почему я говорю вам все это, когда советская революция отбросила идею империализма Это верно, что Советская Республика не имеет империалистических целей. Цель советской революции в мировом масштабе – освободить угнетенные народы от империалистической эксплуатации, и особенно принести свободу народам Востока. Но самым серьезным препятствием на этом пути остается британский империализм. Если мы хотим принести свободу народам Азии, мы должны подорвать власть британского империализма. Он по-прежнему остается смертельным врагом этих народов, так же как и нашим врагом. В этом заключается ваша задача, и вы должны учиться на нашем опыте, как ее решать.
Я лично рассмотрел результаты вступительных экзаменов каждого из вас, и я уверен, что мы отобрали лучших. С одной стороны, мы отобрали тех, кто сможет нести двойную нагрузку, совмещая учебу в военной академии с учебой на восточном факультете, с другой стороны, мы сделали такой же тщательный отбор в НКИДе. Отныне Генеральный штаб и Комиссариат иностранных дел будут внимательно следить за вашей учебой и решать, как вас лучше в дальнейшем использовать».
Пока Снесарев выступал, я рассматривал своих коллег-студентов. Большинство были молоды и уверены в своих силах. Предсказания генерала Снесарева новым слушателям в значительной мере сбылись. Учеба одновременно по двум программам некоторым оказалась не по силам, и они оставили факультет, чтобы успевать в академии, но каждый год новых слушателей набирали тем же порядком. Многие из этого первого набора достигли высокого положения как советские дипломаты или военачальники. Пять лет спустя, когда я завершал свою работу в Персии в качестве Генерального консула, более трех четвертей советского дипломатического корпуса в странах Ближнего и Среднего Востока, а также Китая и Японии составляли выпускники восточного факультета. И такое положение сохранялось еще много лет. Среди тех, кто присутствовал на открытии факультета, были будущие послы: Пастухов – в Персии и Славуцкий – в Японии; посланник в Саудовской Аравии Хаимов, Генеральные консулы Шарманов, Саркисбеков, Кассис, Батманов, Заславский, Мамаев, Мельзер, Левицкий и другие; а также немало молодых генералов, которые потом служили советниками у Чан Кайши и военными атташе в странах Азии. Большинство из них погибло в 30-х годах. О трагической гибели Кассиса и Блюмкина я уже писал.
Во время учебы в академии я познакомился с несколькими командующими Красной Армии. Среди них был Гай, бывший школьный учитель, талантливый кавалерийский генерал, соперник Буденного. Он только что вернулся из Германии, где был интернирован после отступления из Польши на немецкую территорию; бывший портной Щаденко, который потом стал начальником Политупра Красной Армии; бывшие рядовые казаки Зотов и Матузенко, помощники Буденного, чья храбрость была запечатлена в «Конармии» Бабеля и слава которых в то время затмевала славу комиссара Буденного, Ворошилова. Другим моим коллегой был Бубенец, выходец из бедной крестьянской семьи, бывший рядовым в царской армии, он изображен как помощник Чапаева в знаменитом романе Фурманова об этом командире. Чапаев сам проучился несколько месяцев в академии, но затем отправился на фронт вести героическую борьбу с белыми на Урале, где он и погиб. Там был бывший матрос Дыбенко, добродушный гигант, сыгравший, как лидер Балтийского флота, важную роль в революционных событиях 1917 года. Он только что женился на известной большевичке Александре Коллонтай, и это было предметом всеобщего обсуждения. (Дыбенко исчез в 1938 году.) Вместе с Дыбенко были его старые приятели Урицкий и Федько. В 1938 году Федько был назначен заместителем наркома обороны, после того как несколько его предшественников, занимавших этот рискованный пост, таинственно исчезли. До этого он вместе с Блюхером командовал Особой Дальневосточной армией. (Он тоже исчез.) Урицкий, брат убитого в 1918 году председателя Петроградской ЧК, стал начальником Разведуправления Красной Армии. (В 1937 году он исчез.) Другой наш слушатель, Стецкий, перешел на партийную работу, стал заведующим Отделом пропаганды и агитации ЦК и в 1935—1937 годах очень часто выступал по партийным вопросам. (Позже он был арестован.)
Еще один мой друг, Венцов, был военным атташе во Франции во время заключения франко-советского договора. (Позже он был отозван и исчез.) Другой – Алкснис – пришел в академию с должности комиссара дивизии и впоследствии сделал блестящую карьеру, став командующим советских ВВС. Он тоже исчез. Большинство слушателей Академии Генерального штаба со временем заняли высокие военные и советские посты, и многие из них погибли во время чисток.
Вместе со мной сдавали вступительные экзамены три замечательных человека: член Военного совета Украины Савицкий; герой кубанской кампании Ковтюх, так ярко изображенный в романе Серафимовича «Железный поток»; и пожалуй, самая яркая личность из этой тройки – Дмитрий Шмидт.
Впервые я встретился со Шмидтом на ступеньках академии в сентябре 1920 года. Его энергичное, тщательно выбритое лицо окаймляла аккуратная «флотская» бородка, такого типа, какую сейчас носит Радек. У него были тонкие губы и пронзительный взгляд. На голове его была папаха, лихо сдвинутая набекрень, как это принято у конников на юге. Голубую гимнастерку украшали два ордена Красного Знамени, по тем временам – очень редкое военное отличие – даже среди хорошо известных военачальников Красной Армии. Он был подпоясан кавказским ремешком, с которого свисали серебряные украшения. На поясе в ножнах висела большая инкрустированная кривая сабля. Он еще не вполне оправился от полученной раны и, прихрамывая, опирался на трость. Двигался медленно и чувствовал себя в Москве не совсем в своей тарелке. Это был типичный командир революционной эпохи, воплощение энергии, как туго натянутая тетива лука.
Как и многие, Шмидт был выдвинут революцией из деревенской безвестности в первые ряды революционной армии. Он был сыном бедного еврейского сапожника и, если бы не революция, вероятно, пошел бы по стопам отца, растрачивая всю свою огромную энергию на мелкие проказы и деревенские предприятия. Социальная буря раскрыла огромное число талантов, позволив тысячам людей проявить свои способности лидеров в национальном масштабе.
В начале революции Шмидт поступил на флот, но когда одна половина российского флота вмерзла в балтийский лед, а вторая была затоплена в Черном море, чтобы не попасть в руки немцев, матросы превратились в солдат. Шмидт стал командиром одного из ударных отрядов, который был грозой для белых. Обнаженные до пояса, опоясанные крест-накрест пулеметными лентами отважные красноармейцы шли во весь рост на врага под жестоким огнем, забрасывая его гранатами. Они наводили ужас на белых, которые прозвали их «красными дьяволами». В конце концов Шмидт решил превратить своих моряков в конников, и его отряд стал известен по всей Украине. Молодые крестьяне валили к нему валом, и вскоре его отряд вырос до размеров полка, а затем бригады.
На вступительных экзаменах Шмидт был трогательно-беспомощен. Экзаменационную комиссию из трех старых генералов возглавлял Мартынов, известный своей книгой о маньчжурской кампании 1905 года и склонностью к философствованию. Генералы относились к стоявшей перед ними задаче без особого энтузиазма, задавая молодым командармам и комбригам те же вопросы, которые они задавали бы в прежние времена молодым офицерам, еще ничего, кроме учебников, не видевшим. Например, нам предложили написать сочинение на тему о значении войны со Швецией и побед Петра Великого для Российской империи. К счастью, наши экзаменаторы были снисходительны.
На втором, устном, экзамене Шмидт был вызван первым. Прихрамывая, он со своей огромной саблей на боку медленно подошел к столу.
– Назовите годы правления Петра Второго, – попросили его.
– Не имею представления, – сухо ответил он с небольшим украинским акцентом, который придавал его речи оттенок пренебрежительности.
– Назовите войны Екатерины Второй.
Шмидт криво усмехнулся, как если бы он понимал, что экзаменаторы насмехаются над ним.
– Я их не знаю.
Генералы переглянулись между собой, и Мартынов повторил вопрос:
– Назовите нам годы правления Екатерины Великой и год ее смерти.
– Меня тогда не было на свете, и она меня не интересует.
Он нетерпеливо постукивал своей тростью, и это взорвало Мартынова:
– Господа, это недопустимо! Я отказываюсь экзаменовать дальше этого кандидата.
Тут вмешался комиссар академии, и этот замечательный кавалерист был принят при условии, что он пообещает сдать экзамен позже, когда у него будет больше времени на изучение истории, что практически означало – никогда. Шмидт проучился в академии два года, и это были годы упорных занятий. Мы стали большими друзьями. Он отличался беззаветной храбростью, был скромен, целеустремлен, любил шутки, был по-детски сентиментален. Его характер сложился в суровой военной обстановке, и таким он остался до конца своих дней.
Мы часто проводили вместе вечера в его маленькой комнатке на Тверской улице. Его очаровательная жена Валентина угощала нас чаем и тем, что в те дни могло сойти за пирожное. Дмитрий Шмидт рассказывал о героических делах тех, кто воевал рядом с ним, о моряках, ставших кавалеристами, чтобы драться с немцами, белыми, петлюровцами и всякого рода бандами, которые даже не знали, за кого или против кого они боролись.
Мне запомнился один из его рассказов.
– В тысяча девятьсот девятнадцатом году город Каменец-Подольский на границе с Австрией, – говорил он, – был окружен мародерствующими бандами. Население города буквально стонало от разбоя. Тогда я решил, – сказал Шмидт, – прорваться туда и оборонять город любой ценой. Трудно было навести порядок, но другого было нам не дано. Стены города мы обклеили прокламациями, в которых угрозы чередовались с обещаниями защитить город. И город мы удержали.
В Каменец-Подольске у Шмидта состоялась встреча с народным комиссаром обороны Советской Венгрии Тибором Самуэли, который самолетом направлялся в Москву. Возможно, это впоследствии и явилось существенным фактором в назначении его командующим ударной группировкой. Именно этой группировке предстояло через границы Польши и Румынии прийти на помощь венгерской революции. Как я тогда узнал, Шмидта нисколько не смущала перспектива прорыва через две границы. Я убежден, что он всегда жалел о том, что приказ о наступлении так и не был отдан. Красный Будапешт пал слишком быстро.
Или другой случай. Однажды на Украине Шмидт в сопровождении двух адъютантов нагрянул в лагерь одного из атаманов, с бандой которого он вел бой. Бандиты были застигнуты врасплох и не посмели арестовать его. Начались переговоры о капитуляции, а когда они зашли в тупик, Шмидт выхватил револьвер и застрелил своего оппонента. К этому времени его бригада уже окружила банду, и той ничего не оставалось делать, как сдаться.
Спустя несколько лет после окончания академии я снова услышал о Шмидте, который в это время служил в Минске. Один из старших офицеров оскорбил его жену, и Шмидт, всадив пулю в живот обидчику, спустил его с лестницы. Обидчик выжил, и скандал замяли.
В период 1925—1927 годов Шмидт присоединился к оппозиции. Он приехал в Москву на съезд партии как раз в тот момент, когда было объявлено об исключении из партии троцкистской оппозиции. Он был одет, как обычно, в форму своей дивизии: большая черная бурка, пояс с серебряными украшениями, огромная сабля и папаха набекрень. Выходя вместе с Радеком из Кремля, он столкнулся со Сталиным. Политические страсти в тот момент были накалены. Сталин активно интриговал в партийных делах, но ему еще не удалось подчинить себе партию.
Шмидт подошел к нему и начал полушутя-полусерьезно поносить его, как только может делать это настоящий солдат, то есть такими словами, которые надо слышать, чтобы поверить в это. А под конец сделал вид, что обнажает шашку, и пообещал Генеральному секретарю когда-нибудь отрубить ему уши.
Сталин выслушал обиду, не проронив ни слова, с бледным лицом и плотно сжатыми губами. В то время он решил проигнорировать оскорбление, нанесенное ему Шмидтом, но нет никакого сомнения в том, что десять лет спустя, с началом чисток в 1937 году, он все это вспомнил. Шмидт был одним из первых исчезнувших офицеров Красной Армии. Его обвинили в терроризме. Никаких признаний от него не добились, и он был расстрелян без суда.
Когда я думаю о Шмидте, я вспоминаю другого замечательного человека, огромного «медведя», с вьющимися волосами, горящим взором и голосом фанатика. Это был Савицкий, член Военного совета Украины. У него была жена и ребенок, в которых он не чаял души. Все, что он ни делал, он делал от чистого сердца. Три года мы жили с ним на одном этаже. Иногда нас видели вместе, тащивших по улицам санки, на которых лежали кульки с мукой и картошкой – скудным рационом будущих генералов Красной Армии. Вместе мы искали целые кирпичи в развалинах на том месте, где сейчас стоит здание Центрального телеграфа. Вместе сидели на одном стуле перед раскаленной печкой. Корпели над одними и теми же конспектами по тактике и учебником французской грамматики. Однажды он с триумфальным видом принес мне украинский перевод книги Бухарина и Преображенского «Азбука коммунизма». Старый член левого крыла Украинской социалистической партии, он был горд тем, что ему удалось добиться публикации этой книги на родном украинском языке. Десять лет спустя я снова встретил Савицкого в Москве, где он в звании генерал-лейтенанта возглавлял Управление кадров Наркомата обороны. Такой же массивный и энергичный, он нисколько не изменился. Мы вместе побывали в одном из старых поместий в Архангельском, где он организовал дом отдыха для старших офицеров Красной Армии. Он показал мне старый дворец, украшенный ценными произведениями искусства, стоявший среди заснеженных полей. Сюда наши генералы приезжали на несколько дней, чтобы отдохнуть в спокойной обстановке… пока в годы большой чистки Сталин не отправил девять десятых из них, включая Савицкого, к вечному успокоению.
13. АКАДЕМИЯ В ПЕРИОД КРИЗИСА
В 1920 году партийная организация академии – восемьдесят процентов всех слушателей – приняла участие в жаркой дискуссии о профсоюзах. Какова должна быть их роль в советском обществе? Ленин, Зиновьев и Рудзутак выступали за подчинение профсоюзов партии при сохранении у них некоторой степени независимости в вопросах защиты интересов рабочих. Троцкий считал необходимым включить профсоюзы в систему государства. Он утверждал, что государству трудящихся не нужны специальные органы для защиты экономических интересов рабочих. Бухарин пытался предложить компромиссное решение. И наконец, «Рабочая оппозиция» считала, что профсоюзы должны сами контролировать производство без вмешательства государства.
Дискуссия была очень острой. К нам в академию приходили разъяснять свою позицию представители всех этих группировок. Мы слышали пламенную речь Александры Коллонтай, отстаивавшей взгляды «Рабочей оппозиции». Она была очень красива, в черном костюме с высоким стоячим воротником, который придавал ей строгость и вместе с тем подчеркивал ее элегантность. Она выглядела молодо, казалось, годы обходили ее стороной, хорошо владела собой и в полной мере демонстрировала свой талант первоклассного оратора. Уже в те годы она осуждала засилье партийной бюрократии и требовала восстановления рабочей демократии. Она произвела на нас большое впечатление, и мы слушали ее с огромным вниманием. Тот факт, что она была женой одного из наших слушателей, Дыбенко, обеспечил ей особенно теплый прием[19].
Когда подошло время голосования, из трехсот слушателей-коммунистов тринадцать проголосовали за позицию Троцкого, тридцать два – за Ленина и двести пятьдесят – за Коллонтай и «Рабочую оппозицию». Так партия выражала свое мнение в условиях реальной свободы. Несмотря на то что авторитет Троцкого как главнокомандующего Вооруженными Силами был в наших глазах очень высок, я считал, что в этом вопросе он ошибается, и голосовал за платформу Ленина.
Во время учебы в академии я несколько раз видел Ленина на съездах партии и Советов. Он в самом прямом смысле был умом и сердцем революции. Невысокого роста, коренастый, он был прост без какой-либо претенциозности. Как любого другого делегата, его можно было увидеть сидящим на ступеньках и делающим пометки в свое предстоящее выступление. Когда приходила его очередь, он поднимался на трибуну и с некоторым раздражением ждал, когда стихнут аплодисменты. Делегаты, часто вконец запутавшись в сложной и претенциозной «диалектике» таких мастеров дискуссии, как Зиновьев, Каменев, Бухарин и Радек, появление на трибуне Ленина воспринимали с облегчением. Теперь мы услышим простой и прямой разговор, узнаем факты, и все станет ясно. Публика с нетерпением ждала выступления Ленина и, как только он начинал говорить, испытывала облегчение. Всем становилось ясно, куда мы идем.
Во время последнего выступления Ленина в конце 1922 года, на конференции Московской областной партийной организации, я стоял недалеко от трибуны. Он говорил с явным напряжением сил, но никто из нас не мог предположить, что это было его последним выступлением. Мы думали, что Ленин всегда будет с нами, готовый объяснить все, что угодно, в простых, коротких фразах. Но во время выступления мы заметили испарину у него на лбу, как если бы это выступление требовало от него огромных усилий. Возвратившись на свое место, он тяжело дышал, и было видно, что он испытывал какую-то боль. Мы восхищались другими лидерами партии и уважали их, но Ленина любили. Он, как никто другой, был далек от стремления к личной власти.
В то время как Сталин плел интриги, уже в то время стараясь добраться до рычагов власти, Ленин работал над тем, чтобы, по его собственному выражению, «каждая кухарка могла управлять государством». В ленинский период оппозиция вне партии не контролировалась так жестко, как это стали делать «в интересах революции» впоследствии, и деятельность фракций внутри партии проходила в демократической обстановке. Все вопросы обсуждались свободно и открыто. Никто еще не боялся репрессий, если в силу своих взглядов он окажется «не на той стороне».
В этой связи я хочу припомнить один эпизод, имевший место в 1919 году, в самый критический период Гражданской войны. Я с группой красноармейцев был направлен в Симферополь для установления связи со штабом Дыбенко, который командовал частями Красной Армии в этом районе. Одним из членов нашей делегации был Максим Штерн, являвшийся членом ЦК партии меньшевиков на Украине. Симферополь в то время был на осадном положении, армия белых под командованием Деникина контролировала положение на востоке Крымского полуострова и была в семидесяти километрах от Симферополя, но Штерн потребовал проведения митинга в городском театре. Театр ему дали, и он провел там массовый митинг солдат Красной Армии и гражданского населения, которым разъяснил принципиальное несогласие меньшевиков с большевистской идеей однопартийной диктатуры. Я и два других большевика выступили с противоположной точкой зрения. Дискуссия была острой, но никогда не выходила за рамки приличия. Штерн не был ограничен каким-либо регламентом и высказал все свои аргументы, но публика все-таки подавляющим большинством приняла резолюцию большевиков. Я рассказываю этот эпизод потому, что некоторые критики репрессивного сталинского режима утверждают, что такая же обстановка существовала при Ленине, в первые годы революции. Думаю, приведенный мною пример достаточно красноречив.
Троцкий был совсем не похож на Ленина и в чем-то дополнял его. Там, где Ленин был прост и сердечен, Троцкий был официален и сух. Я помню его первое выступление у нас в академии. Митинг был назначен на восемь вечера, но по чисто русской традиции он мог начаться не раньше девяти. Троцкий, однако, взошел на трибуну вместе с боем часов, ровно в восемь. Это было его правилом, что произвело на публику сильное впечатление. Несмотря на свою простую форму, без знаков различия, он выглядел очень эффектно. Его динамизм, подчеркнутый клиновидной бородкой и сверкающими глазами, еще более усиливался, когда он начинал говорить, сопровождая свою речь резкими жестами и придавая своему голосу металлический оттенок.
В отличие от Ленина, который редко прибегал к личным выпадам, Троцкий обрушивал поток брани на Черчилля, Пуанкаре и других империалистов, пытавшихся блокадой задушить революцию. Его сарказм и уверенность в своих силах вызывали нашу симпатию. Закончив свое выступление, он немедленно покидал зал, не вступая в неформальные контакты с аудиторией. Такая отчужденность, на мой взгляд, отчасти объясняла, почему он не смог приобрести себе сколько-нибудь значительное количество личных сторонников среди партийной массы. Интригам против него лидеров партии он мог противопоставить только то оружие, которое имел: свое перо и талант оратора. Но и к этому он прибег только тогда, когда уже было поздно. Абсолютно беспринципному и не гнушающемуся ничем Сталину было нетрудно переиграть Троцкого с его пассивностью и донкихотством.
В начале 1921 года разразился внутренний кризис, который в гораздо большей степени, чем любая внешняя интервенция, стал угрожать самому существованию советской власти. Причиной его была нехватка продовольствия, вызванная истощением резервов во время Гражданской войны и проводившейся в отношении крестьянства политикой реквизиций.
Крестьяне, не получившие ничего взамен за изъятое у них продовольствие, не хотели сеять сверх своих собственных потребностей. Они не видели никакого смысла поставлять в город продовольствие, пока им не начнут давать взамен промышленные товары. С другой стороны, городское население было на грани голода, и промышленное производство практически остановилось. Голодные и истощенные рабочие быстро теряли веру в обещания большевиков. Появились слухи о массовых проявлениях недовольства и даже о мятежах. Обстановка в Москве была очень напряженной. В некоторых воинских частях были отмечены случаи неподчинения командирам, а особенно политработникам.
Неожиданно слушателям было приказано круглосуточно оставаться в академии. Нам раздали винтовки, и мы стали спать в классах, которые на ночь превращались в казармы. По поручению ЦК у нас с докладом об обстановке выступил Карл Радек. Бледный и очень непривлекательный, он тем не менее быстро завладел вниманием аудитории, и в течение трех часов мы слушали его в полном молчании. Он говорил с ужасным польским акцентом, но минут через пятнадцать мы перестали это замечать, столь велико было впечатление от его серьезных и откровенных аргументов.
Он старался не скрывать от нас исключительную опасность ситуации. Наоборот, подтверждал ее примерами из повседневной жизни.
– Выступления Калинина на фабриках, – говорил он, – все чаще прерываются выкриками: «Дайте нам хлеба! Довольно разговоров!» В Председателя ЦИК на одном заводе летели гаечные ключи и гайки… Партия, – сказал Радек, – это политически сознательный авангард рабочего класса. Мы достигли такой точки, когда потерявшие терпение рабочие отказываются идти за авангардом, который зовет их к новым битвам и жертвам… Должны ли мы уступить требованиям рабочих, терпение которых достигло предела, но которые не понимают свои интересы так хорошо, как их понимаем мы? Их настроения в настоящий момент откровенно реакционны. Партия решила, что мы не должны уступать, что мы должны навязать свою волю к победе нашим отчаявшимся товарищам. Приближаются ответственные события. Вы должны быть готовы…
Это означало, что нам, возможно, придется применить оружие не против контрреволюции, а против масс, которые были опорой партии.
Именно это и случилось в Кронштадте через пару недель, в марте 1921 года. В Москве заседал X съезд партии, когда гарнизон и гражданское население этой главной крепости республики, от которой зависела безопасность Петрограда, подняли восстание. Возникла смертельная угроза республике как раз в тот момент, когда запасы продовольствия и народное терпение достигли своей нижней точки. Реакционные силы намеревались воспользоваться этим мятежом и возобновить Гражданскую войну.
В момент общего истощения это вполне могло стать серьезным плюсом для контрреволюции. Все антибольшевистские силы воспрянули духом. Монархисты, сторонники Врангеля и Деникина – все отправили эмиссаров в Кронштадт, чтобы привлечь восставших на свою сторону. Большевики опасались того, что, выступая под красным флагом и лозунгом: «Советы без коммунистов», Кронштадт скоро может сыграть роковую роль в судьбе революции и привести к реставрации капитализма в России. Если бы ситуация не была столь напряженная, может быть, появилась возможность вступить в переговоры с мятежниками, но острота момента вынудила советское правительство к немедленным действиям.
В этих условиях съезд партии принял решение прекратить внутреннюю дискуссию, и «Рабочая оппозиция» была распущена. Диссидентские группы и фракции были запрещены. Несколько сотен делегатов съезда отправились на Кронштадтский фронт. Одна из учебных групп нашей академии в полном составе была направлена на укрепление командования. Среди тех, кто поехал в Кронштадт, была неразлучная троица генералов – Дыбенко, Федько и Урицкий, а также Стецкий, Борщевский, Турчан и другие. Реввоенсовет Республики поручил командование операцией Тухачевскому. Туда же поспешил Троцкий. Одна из батарей Петроградского гарнизона поддержала восставших, и нескольких вожаков мятежников пришлось расстрелять.
Через две недели мои друзья вернулись с победой, но и с ощущением горечи. Первой бригадой курсантов военных училищ, которая пошла в атаку по льду залива, командовал Турчан. Продвигаясь с северного берега Финского залива, бригада попала под прицельный огонь крепостной артиллерии и была уничтожена. Взрывами был взломан лед, и сотни курсантов утонули в ледяной воде. Была спешно организована вторая атака, так как были опасения, что оттепель позволит мятежникам использовать флот. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|