— Ход вещей на нашей стороне, — говорил мистиф из тех, лучших времен. — Природный инстинкт велит каждой сломанной вещи искать воссоединения. А Имаджика сломана и может быть починена только Примирением.
— Тогда почему же было столько неудач? — спросил его Миляга.
— Не так уж и много их было, — ответил Пай. — Кроне того, все предыдущие попытки терпели неудачу по вине внешних сил. Христос пал жертвой вражеских происков. Пинео был уничтожен Ватиканом. Каждый раз какие-то посторонние люди губили лучшие намерения Маэстро. У нас таких врагов нет.
Какой горькой иронией прозвучали эти слова! На этот раз он не может позволить себе такого благодушия. Во всяком случае, до тех пор, пока еще жив Сартори и леденящее душу воспоминание о последнем, неистовом явлении Пая по-прежнему стоит у него перед глазами.
Но хватит об этом думать! Он постарался прогнать видение и устремил взгляд на Целестину. Ему трудно было думать о ней, как о своей матери. Возможно, среди тех бесчисленных воспоминаний, которые ожидали его в этом доме, и были какие-то смутные картины того, как грудным ребенком он лежал у нее на руках, как сжимал своим беззубым ртом ее грудь и сосал молоко, но ему они не встретились. Возможно, просто слишком много лет, жизней и женщин миновало со времени его младенчества. Он ощущал в себе благодарность за то, что она подарила ему жизнь, но трудно было отыскать в душе нечто большее.
Через некоторое время пребывание у ее ложа стало угнетать его. Слишком уж она была похожа на труп, а он — на добросовестного, но равнодушного плакальщика. Он поднялся на ноги, но, перед тем как выйти из комнаты, помедлил у изголовья ее ложа и наклонился, чтобы прикоснуться к ее щеке. Их тела не соприкасались уже в течение двадцати трех, а то и двадцати четырех десятилетий, и, вполне возможно, после этого момента уже не соприкоснутся снова. Плоть ее оказалась вовсе не холодной, как он предполагал, а теплой, и он задержал руку у нее на щеке дольше, чем намеревался. Где-то в слепых недрах своего сна она ощутила его прикосновение и, похоже, поднялась чуть-чуть повыше — до уровня сновидения о нем. Суровость ее черт смягчилась, а ее бледные губы прошептали:
— Дитя?
Он не знал, отвечать или нет, но в момент его колебаний она вновь произнесла то же самое слово, и на этот раз он ответил:
— Да, мама?
— Ты будешь помнить о том, что я тебе рассказала?
Что бы это могло быть? — подумал он про себя.
— Я…не уверен. Постараюсь, конечно.
— Может быть, я расскажу тебе еще раз? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Да, мама, — сказал он. — Расскажи мне, пожалуйста, еще раз.
Она улыбнулась едва уловимой улыбкой и начала рассказывать историю — судя по всему, далеко не в первый раз.
— Давным-давно жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана…
Но не успела она начать, как сновидение утратило над ней свою силу, и она начала соскальзывать все глубже и глубже, а голос ее стал стихать.
— Не останавливайся, мама, — попросил Миляга. — Я хочу слушать. Жила-была женщина…
— …да…
— …и звали ее Низи Нирвана.
— …да. И отправилась она в город злодейств и беззаконий, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело — целым. И там ее очень-очень сильно обидели…
Голос ее вновь окреп, но улыбка исчезла с лица.
— Как ее обидели, мама?
— Тебе не обязательно об этом знать, дитя мое. Когда подрастешь, сам об этом узнаешь, а узнав, захочешь забыть, но не сможешь. Запомни только, что обидеть так может только мужчина женщину.
— И кто ее так обидел? — спросил Миляга.
— Я же сказала тебе, дитя мое, — мужчина
— Но какой мужчина?
— Имя его не имеет значения. Важно другое — ей удалось убежать от него и вернуться в свой родной город. И там она решила, что должна обратить во благо то зло, что ей причинили. И знаешь, что было этим благом?
— Нет, мама.
— Это был маленький ребеночек. Прекрасный маленький ребеночек. Она его безумно любила, а через какое-то время он подрос, и она знала, что скоро он должен будет покинуть ее, и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю. И знаешь, что это была за история? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Скажи.
— Жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана. И отправилась она в город злодейств и беззаконий…
— Но это та же самая история, мама.
— …где ни один дух не был добрым…
— Ты не дорассказала первую сказку, мама. Ты просто начала все сначала.
— …и ни одно тело — целым…
— Остановись, мама, — сказал Миляга. — Остановись.
— …и там ее очень-очень сильно обидели…
Обескураженный этим повтором, Миляга отнял руку от щеки матери. Она, однако, не прекратила своего рассказа. История повторялась без изменений: побег из города, обращение зла во благо, ребеночек, прекрасный маленький ребеночек…Но не ощущая больше его прикосновения, Целестина вновь начала соскальзывать в слепые глубины сна без сновидений, и голос ее становился все менее разборчивым. Миляга встал и попятился к двери, а она тем временем шепотом завершила очередной круг.
— …и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю.
Не отрывая взгляда от лица матери, Миляга нашарил у себя за спиной ручку и открыл дверь.
— И знаешь, что это была за история? — почти совсем невнятно пробормотала она. — Я хочу…чтобы ты…запомнил…дитя мое.
Продолжая смотреть на нее, он выскользнул в холл. Последние услышанные им звуки показались бы бессмыслицей для любого уха, кроме его собственного, но он-то сумел угадать, что прошептали ее губы, пока она падала в черную яму сна без сновидений.
— Давным-давно жила-была женщина…
В этот момент он закрыл дверь. По какой-то необъяснимой причине с ног до головы его охватила дрожь, и, лишь помедлив несколько секунд на пороге, он сумел частично взять себя в руки. Повернувшись, он увидел у подножия лестницы Клема, который копался в коробке со свечами.
— Она еще спит? — спросил он у приближающегося Миляги.
— Да. А она говорила с тобой, Клем?
— Очень мало. Почему ты спрашиваешь?
— Просто я только что слышал, как во сне она рассказала целую историю. Про женщину по имени Низи Нирвана. Ты знаешь, что это значит?
— Низи Нирвана? Ей Богу, нет. Это чье-то имя?
— Ну да. И по какой-то причине оно очень многое для нее значит. Когда она посылала Юдит привести меня, она велела ей передать мне его.
— А что за история?
— Чертовски странная, — сказал Миляга.
— Может быть, когда ты был малышом, она тебе такой не казалась.
— Может быть…
— Позвать тебя, если я услышу, что она снова заговорила?
— Наверное, не стоит, — ответил Миляга. — Я уже выучил все наизусть.
Он двинулся вверх по лестнице.
— Тебе наверху нужны свечи и спички, — сказал Клем.
— Точно, — ответил Миляга, поворачивая назад.
Клем вручил ему полдюжины свечей — белых, толстых, коротких. Миляга протянул одну из них обратно.
— Пять — магическое число, — пояснил он и вновь направился вверх.
— Я там наверху у лестницы оставил кое-какую еду, — сказал Клем Миляге вслед. Конечно, это не шедевр поварского искусства, но ведь надо чем-то поддержать силы. И если ты не возьмешь ее сейчас, считай, что ее не было — скоро возвращается Понедельник.
Миляга поблагодарил Клема, подхватил хлеб, тарелку клубники и бутылку пива и вернулся в Комнату Медитации, тщательно закрыв за собой дверь. Воспоминания о Пае не ждали его у порога — возможно, потому, что мысли его до сих пор были заняты тем, что он услышал от своей матери. И лишь когда он расставил свечи на каминной полке и стал зажигать одну из них, за спиной у него раздался мягкий голос Пая.
— Ну вот, я тебя расстроил, — сказал он.
Миляга обернулся и увидел Пая у окна на его привычном месте. Вид у него был озабоченный и смущенный.
— Я не должен был спрашивать об этом, — продолжал он. — Просто праздное любопытство. Я слышал, как Эбилав спрашивал у Люциуса пару дней назад, и был очень удивлен.
— Что же ответил Люциус.
— Он сказал, что помнит, как его кормили грудью. Его первое воспоминание. Сосок во рту.
Только теперь Миляга понял, о чем шла речь. И вновь память отыскала среди его разговоров с мистифом такой фрагмент, который имел прямое отношение к его теперешним заботам. Вот в этой самой комнате они говорили о первых воспоминаниях детства, и Маэстро овладела та же самая боль, которую он чувствовал в себе сейчас, по той же самой причине.
— Но запомнить сказку? — говорил Пай. — Особенно, такую, которая тебе не нравится…
— Я не могу сказать, что она мне не нравилась, — сказал Маэстро. — Во всяком случае, она не пугала меня, как какая-нибудь история о привидениях. Все было гораздо хуже…
— Ну что ж, не стоит об этом говорить, — сказал Пай, и на мгновение Миляга подумал, что разговор на этом и оборвется, причем он не был уверен, что это не соответствует его тайному желанию. Но, похоже, одно из неписаных правил этого дома состояло в том, что ни один из вопросов, заданных прошлому, не оставался без исчерпывающего ответа, пусть даже и самого неприятного.
— Нет, я хочу объяснить, если только смогу, — сказал Маэстро. — Хотя иногда бывает трудно определить, чего боится ребенок.
— Если только нам не удастся выслушать эту сказку, обзаведясь на время сердцем ребенка, — сказал Пай.
— Это еще труднее.
— Но мы ведь можем попробовать? Расскажи мне.
— Ну…это всегда начиналось одинаково. Мама говорила: Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое, — и я уже знал, что за этим последует. — Жила-была женщина, звали ее Низи Нирвана, и отправилась она в город злодейств и беззаконий…
Миляге пришлось прослушать историю снова, на этот раз — из своих собственных уст. Женщина, город, преступление, ребенок, а потом, с тошнотворной неизбежностью, история начиналась снова, и вновь была женщина, и вновь — город, и вновь — преступление…
— Изнасилование — не слишком-то подходящая тема для детской сказки, — заметил Пай.
— Она никогда не произносила этого слова.
— Но ведь преступление состоит именно в этом, верно?
— Да, — сказал он тихо, с какой-то странной неохотой признавая это. Ведь это была тайна его матери, боль его матери. Ну, конечно, чья же еще? Низи Нирвана была Целестиной, а город злодейств и беззаконий — Первым Доминионом. Она рассказывала ребенку историю своей собственной жизни, зашифрованной в коротенькой мрачной сказке. Но, что еще более странно, она включала и слушателя в ткань этой сказки, а вместе с ним — и сам акт рассказывания, создавая круг, за пределы которого невозможно выйти, потому что все его составляющие элементы пойманы в ловушку и заперты внутри. Может быть, именно эта безвыходность угнетала его, когда он был ребенком? Однако у Пая была другая теория, и он высказал ее из далекого прошлого.
— Ничего удивительного, что ты пугался, — сказал мистиф. — Ведь ты не знал, в чем заключается преступление, но знал, что оно ужасно. Твое воображение, наверное, просто подняло бунт.
Миляга не ответил — вернее, не смог. Впервые за эти разговоры с Паем он знал больше, чем знало прошлое, и от этого несоответствия стекло, в которое он наблюдал за ним, треснуло. К тому ощущению боли, которое он принес с собой в эту комнату, добавилось горькое чувство потери. Сказка о Низи Нирване словно стала границей между тем человеком, который жил в этих комнатах двести лет назад, не подозревая о своем божественном происхождении, и тем, кем он был сейчас — человеком, который знал, что сказка эта была историей его собственной матери, а преступление, о котором в ней шла речь, и было тем событием, в результате которого он появился на свет. На этом свой флирт с прошлым пора было кончать. Он узнал все необходимое о Примирении, и дальнейшим блужданиям просто нет оправдания. Настало время распрощаться с убежищем воспоминаний, а вместе с ним — и с Паем.
Он взял с пола бутылку и открыл ее. Возможно, было не столь уж благоразумно пить алкоголь в такой момент, но ему хотелось выпить за свое прошлое, прежде чем оно окончательно скроется из виду. Ему пришло в голову, что, наверное, перед Примирением им с Паем доводилось пить за скорое наступление Золотого века. Интересно, сможет ли он вызвать этот момент в памяти и присоединить свое сегодняшнее желание к желаниям прошлого — еще один, самый последний раз? Он поднес бутылку к губам и, отхлебнув пива, услышал в противоположном конце комнаты смех Пая. Он посмотрел туда и увидел образ своего возлюбленного, таящий на глазах, — даже не со стаканом, а с целым графином в руке мистиф поднимал тост за будущее. Он протянул вперед руку с бутылкой, но мистиф таял слишком быстро. Прежде чем прошлое и будущее успели чокнуться, видение исчезло. Настало время действовать.
Возвратившийся Понедельник что-то возбужденно рассказывал внизу. Поставив бутылку на каминную полку, Миляга вышел на площадку, чтобы выяснить, по какому поводу стоит такой гвалт. Мальчик стоял в дверях и описывал Клему и Юдит загадочное состояние города. Он заявил, что никогда еще не видел такой странной субботней ночи. Улицы практически пусты; единственная штука, которая движется, — это светофоры.
— Во всяком случае, поездка будет легкой, — сказала Юдит.
— А мы куда-то едем?
Она объяснила ему, и он пришел в полный восторг.
— Мне нравится ездить за город, — сказал он. — Полная свобода, и никого не трахает, чем ты занят!
— Для начала, давай постараемся вернуться живыми, — сказала она. — Он на нас рассчитывает.
— Никаких проблем, — весело воскликнул Понедельник и обратился к Клему. — Слушай, присматривай за нашим Боссом, о'кей? Если что не так, всегда можно позвать Ирландца и остальных.
— А ты сказал им, где мы? — спросил Клем.
— Не бойся, они не завалятся сюда дрыхнуть, сказал Понедельник. — Но я лично так понимаю: чем больше друзей, тем лучше. — Он повернулся к Юдит. — Я тебя жду, — сказал он и вышел на улицу.
— Мы не должны задержаться больше чем на два-три часа, — сказала Юдит Клему. — Береги себя. И его.
Она бросила взгляд наверх, но свечи внизу отбрасывали слишком слабый свет, и ей не удалось разглядеть Милягу. Только когда она вышла за дверь, и на улице раздался рев мотора, он обнаружил свое присутствие.
— Понедельник возвращался, — сказал Клем.
— Я слышал.
— Он побеспокоил тебя? Извини, пожалуйста.
— Нет-нет. Так и так я уже закончил.
— Такая жаркая ночь, — сказал Клем, глядя через открытую дверь на небо.
— Почему бы тебе немного не поспать? Я могу постоять на страже.
— Где эта твоя проклятая тварь?
— Его зовут Отдохни Немного, Клем, и он несет свою службу на втором этаже.
— Я не доверяю ему, Миляга.
— Он не причинит нам никакого вреда. Ступай ложись.
— Ты уже закончил с Паем?
— По-моему, я узнал все, что мог. Теперь я должен проверить остальной Синод.
— Как тебе это удастся?
— Я оставлю свое тело в комнате наверху и отправлюсь в путешествие.
— А это не опасно.
— У меня уже есть опыт. Но, конечно, пока я буду отсутствовать, тело мое будет уязвимо.
— Как только решишь отправиться, разбуди меня. Я буду караулить тебя, как ястреб.
— Сначала вздремни часок.
Клем взял одну из свечей и отправился в поисках, где бы прилечь, а Миляга занял его пост у парадной двери; Он сел на пороге, прислонившись к косяку, и стал наслаждаться еле уловимым ночным ветерком. Фонари на улице не работали. Лишь свет луны и звезд выхватывали из темноты отдельные фрагменты дома напротив и бледную изнанку колышущихся листьев. Убаюканный этим зрелищем, он задремал и пропустил целый дождь падающих звезд.
— Ой, как красиво, — сказала девушка. Ей было не больше шестнадцати, а когда она смеялась (этой ночью кавалер часто смешил ее), ей можно было дать еще меньше. Но в настоящий момент на лице ее не было улыбки. Она стояла в темноте и смотрела на метеоритный дождь, в то время как Сартори восхищенно наблюдал за ее лицом.
Он нашел ее три часа назад, разгуливая по ярмарке, которую каждый год проводят накануне летнего солнцестояния на Хэмстедской пустоши, и с легкостью очаровал ее. Дела на ярмарке шли довольно худо — народа почти не было, и когда закрыли карусели, а произошло это при первом же приближении сумерек, он убедил ее отправиться вместе с ним в город — выпить вина, побродить и найти место, где можно поговорить и посмотреть на звезды. Прошло уже много лет с тех пор, как он в последний раз занимался ремеслом соблазнителя — с Юдит был совсем другой случай, — но подобные навыки восстанавливаются быстро, и удовлетворение, которое он испытал, видя, как она уступает его напору, вкупе с приличной дозой вина почти успокоили боль недавних поражений.
Девушка — ее звали Моника — была очаровательной и сговорчивой. Лишь поначалу она встречала его взгляд с застенчивостью, но это входило в правила игры, и он нисколько не возражал против того, чтобы немного поиграть в нее, ненадолго отвлекшись от предстоящей трагедии. При всей своей застенчивости она не отказалась, когда он предложил прогуляться по кварталу снесенных зданий на задворках Шиверик-сквер, хотя и заметила, что ей хотелось бы, чтобы он обращался с ней как можно более нежно. Так он и сделал. В темноте они набрели на небольшую уютную рощицу. Небо над головой было ясным, и ей представилась прекрасная возможность полюбоваться головокружительным зрелищем метеоритного дождя.
— Знаешь, всегда бывает маленько страшновато, — сообщила она ему на грубоватом кокни (Кокни — так называют уроженцев Ист-Энда — восточной (не аристократической) части Лондона и тот жаргон, на котором они изъясняются — прим. перев.). — Я имею в виду, глядеть на звезды.
— Почему?
— Ну…мы же такие крохотульки, верно?
Некоторое время назад он попросил ее рассказать о своей жизни, и она изложила ему несколько обрывков своей биографии: сначала о парне по имени Тревор, который говорил, что любит ее, но потом сбежал с ее лучшей подругой, потом о принадлежащей ее матери коллекции фарфоровых лягушек и о том; как хорошо жить в Испании, потому что все там гораздо счастливее. Но потом, без дополнительных вопросов с его стороны, она сообщила ему, что ей плевать и на Испанию, и на Тревора, и на фарфоровых лягушек. Она сказала, что счастлива, и звезды, которые обычно пугали ее, теперь вызывают в ней желание летать, на что он ответил, что они могут действительно вдвоем немного полетать, стоит ей сказать лишь слово.
После этих слов она оторвала взгляд от звезд и опустила голову со смиренным вздохом.
— Я знаю, чего тебе надо, — сказала она. — Все вы одинаковые. Полетать, хм? Это что, так у тебя называется?
Он сказал, что она совершенно не поняла его. Он привел ее сюда вовсе не для того, чтобы мять ее и лапать. Это унизило бы их обоих!
— А для чего ж тогда? — спросила она.
Он ответил ей своей рукой, слишком быстрой, чтоб она успела ей помешать. Второй по важности акт в жизни человека — после того, что был у нее на уме. Сопротивление ее было почти таким же смиренным, как и вздох, и меньше, чем через минуту, ее труп уже лежал на траве. Звезды в небе продолжали падать с изобилием, знакомым ему по воспоминаниям двухсотлетней давности. Неожиданный дождь небесных светил — дурное предзнаменование того, что должно произойти завтрашней ночью.
Он расчленил и выпотрошил ее с самой заботливой тщательностью, а потом разложил куски по рощице — в освященном веками порядке. Торопиться было некуда. Это заклинание лучше всего совершать в унылое предрассветное время, так что в запасе у него еще несколько часов. Когда же время придет, и ритуал свершится, должны оправдаться его самые смелые надежды. Когда он использовал тело Годольфина, оно было уже остывшим, да и человека, которому оно принадлежало, трудно было назвать невинным. Как он и предполагал, на такую неаппетитную наживку клюнули лишь самые примитивные обитатели Ин Ово. Что же касается Моники, то она, во-первых, была теплой, а во-вторых, прожила еще слишком мало, чтобы успеть стать великой грешницей. Ее смерть откроет в Ин Ово куда более широкую трещину, чем смерть Годольфина, а уж он постарается привлечь сквозь нее такие разновидности Овиатов, которые как нельзя лучше подходят для завтрашней работенки. Это будут длинные, лоснящиеся твари с ядовитой слюной, которые помогут ему показать, на что способен рожденный для разрушения.
Глава 53
После всех рассказов Понедельника Юдит ожидала найти город абсолютно пустынным, но это оказалось не так. За время, прошедшее с его возвращения с Южного Берега и до начала их поездки в Поместье, лондонские улицы, на которых, в соответствии с утверждениями Понедельника, действительно не было видно ни романтически настроенных туристов, ни идущих на вечеринки гостей, превратились во владение третьего и куда более странного племени. Это были мужчины и женщины, которые просто, ни с того ни с сего, встали со своих постелей и отправились бродить по городу. Почти все они бродили в одиночку, словно та тревога, что вывела их этой ночью на улицы, была слишком болезненна, чтобы ей можно было поделиться с близкими. Некоторые были одеты так, словно направлялись в контору на работу: костюмы и галстуки, юбки и туфли на низком каблуке. Одежда других с трудом укладывалась в рамки приличий: многие были босыми, а еще больше людей разгуливало обнаженными по пояс. У всех была одинаковая вялая походка; все глаза были устремлены на небо.
Насколько могла видеть Юдит, небеса не угрожали им никакими дурными предзнаменованиями. Несколько раз краем глаза она заметила падающие звезды, но для ясной летней ночи в этом зрелище не было ничего необычного. Ей оставалось только предположить, что эти люди вбили себе в головы идею, что откровение должно прийти сверху, и, проснувшись среди ночи с необъяснимым подозрением, что это откровение вот-вот должно произойти, отправились на улицы на его поиски.
В предместьях их ожидала та же самая картина. Обычные мужчины и женщины в пижамах и ночных рубашках стояли на углах улиц или на лужайках перед домом и наблюдали за небом. Чем дальше от центра Лондона — возможно, от Клеркенуэлла в частности — они отъезжали, тем менее выраженным становилось это загадочное явление, чтобы вновь проявиться во всем своем блеске в деревушке Йоук, где, промокнув до нитки, они с Милягой стояли на почте всего лишь несколько дней назад. Проезжая по тем же самым улочкам, где они плелись под дождем, она вспомнила о той наивной мысли, с которой она вернулась в Пятый Доминион, — это была мысль о возможности воссоединения между ней и Милягой. Теперь она ехала обратно тем же маршрутом, и все ее надежды на подобное воссоединение были перечеркнуты, а в животе она вынашивала ребенка его злейшего врага. Ее двухсотлетний роман с Милягой подошел к неизбежному и необратимому концу
Кусты вокруг Поместья чудовищно разрослись, и, чтобы пробраться к воротам, уже недостаточно было бы того прутика, которым Эстабрук некогда расчищал здесь путь. Несмотря на свой пышный вид, растительность воняла разложением, словно процесс распада шел в ней с такой же скоростью, как и процесс роста, и набухшие бутоны были обречены сгнить, так никогда и не превратившись в цветы. Размахивая налево и направо своим ножом, Понедельник расчистил путь к воротам, и сквозь дыру в проржавевшем железе они проникли в парк. Несмотря на то что был час сов и мотыльков, парк кишел всеми формами дневной жизни. Птицы кружили в воздухе, словно внезапное смещение магнитных полюсов сбило их с толку и не давало найти дорогу к родным гнездам. Комары, пчелы, стрекозы и все прочие дневные насекомые в отчаянном смятении носились в освещенной лунным светом траве. Подобно ночным наблюдателям на тех улицах, которые они проезжали, природа ощущала приближение какого-то сверхъестественного события и не могла оставаться безучастной.
Но Юдит чувство направления не изменило. Хотя рассыпанные по парку рощицы почти ничем не отличались друг от друга в серо-синем свете ночи, она уверенно выбрала путь к Убежищу, и они потащились вперед, увязая во влажной почве и путаясь в густой траве. Понедельник насвистывал по дороге — с тем же блаженным безразличием к мелодии, по поводу которого несколько часов назад прошелся Миляга.
— Ты знаешь, что должно произойти завтра? — спросила у него Юдит, почти завидуя этой странной безмятежности.
— Ну, типа того, — сказал он. — Вон Небеса, видишь? А Босс сделает так, что мы сможем туда попасть. Классно погуляем.
— А ты не боишься? — сказала она.
— Чего?
— Все изменится.
— Это хорошо, — сказал он. — Лично меня этот мир уже затрахал.
Потом он снова принялся свистеть и продолжал этим заниматься на протяжении следующих ста ярдов, до тех пор пока звук, более настойчивый, чем его свист, не заставил его замолчать.
— Послушай-ка.
Чем ближе они приближались к роще, тем гуще кишела жизнь в воздухе и траве, но так как ветер дул в противоположном направлении, то гул, исходящий от этого скопления живых существ, они услышали только сейчас.
— Птицы и пчелы, — заметил Понедельник. — Охренеть, сколько…
С каждым шагом масштабы собравшегося впереди парламента становились все более очевидными. Хотя лунный свет не слишком глубоко проникал сквозь листву, было ясно, что на каждой ветке каждого дерева вокруг Убежища — вплоть до самого крохотного сучка — сидят, прижавшись друг к другу, птицы. Их запах ударил им в ноздри; их крики — в уши.
— Ну и насрут же они на наши головы, — сказал Понедельник. — А то и просто задохнемся.
Насекомые превратились в живой занавес между ними и рощей — такой плотный, что через несколько шагов они отказались от попыток отмахнуться от них и, неся трупы погибших на лбах и щеках и чувствуя, как в волосах у них трепыхаются бесчисленные застрявшие создания, пустились бегом к цели своего путешествия. Теперь стали попадаться птицы и в траве — очевидно, члены нижней палаты парламента, которым не нашлось места на ветках. Вопящими стаями они вылетали из-под ног бегущих, и их тревога передалась верхней палате. Начался оглушительный подъем такого огромного числа птиц, что их яростное неистовство вызвало настоящий листопад. Когда Юдит и Понедельник достигли рощи, им пришлось бежать через двойной дождь: один — зеленый — падал вниз, другой — покрытый перьями — вверх.
Ускорив бег, Юдит обогнала Понедельника и ринулась вокруг Убежища (стены его были черны от насекомых) по направлению к двери. На пороге она замерла. Внутри, неподалеку от края мозаики, горел небольшой костер.
— Какой-то пидор нас опередил, — заметил Понедельник.
— Я никого не вижу.
Он указал на бесформенную груду, лежащую на полу по другую сторону костра. Его глаза, более привычные к виду существ в лохмотьях, первыми обнаружили того, кто развел костер. Она шагнула в Убежище, уже зная, кто это существо, хотя оно пока не поднимало головы. Да и как она могла этого не знать? Уже трижды — один раз здесь, второй раз в Изорддеррексе и третий раз, совсем недавно, в Башне Tabula Rasa — этот человек вторгался в ее жизнь самым неожиданным образом, словно для того чтобы доказать свои собственные, не так уж давно произнесенные слова о том, что судьбы их переплетены, потому что они — два сапога пара.
— Дауд?
Он не пошевелился.
— Нож, — сказала она Понедельнику.
Он передал его ей, и, вооружившись, она двинулась через Убежище по направлению к бесформенной груде. Руки Дауда были скрещены у него на груди, словно он предполагал скончаться на этом самом месте. Глаза его были закрыты, но это была единственная часть его лица, к которой было применимо это слово. Все остальное было обнажено до кости, и несмотря на свои баснословные способности к выздоровлению, он так и не смог оправиться от нанесенного Целестиной ущерба. И все же он дышал, хотя и слабо, а также время от времени постанывал себе под нос, словно видя сны о праведной мести. Ею чуть было не овладело искушение убить его во сне, чтобы здесь и сейчас положить конец этой плачевной истории. Но ей было интересно узнать, как он оказался здесь. Совершил ли он неудачную попытку возвращения в Изорддеррекс или он ожидал кого-то, кто должен вернуться оттуда? Все могло обрести значение в эти изменчивые времена, и хотя в ее нынешнем безжалостном настроении она вполне могла его прикончить, он всегда был подручным в делах более великих душ и, возможно, еще способен принести некоторую пользу в роли вестника. Она опустилась перед ним на корточки и вновь произнесла его имя, едва не заглушенное криками возвращающихся на крышу птиц. Он медленно открыл глаза, и их блеск слился с влажным сверканием освежеванных черт.
— Ты только посмотри на себя, — сказал он. — Ты вся сияешь, дорогуша. — Это была реплика из бульварной комедии, и несмотря на свое плачевное состояние он произнес ее с посылом. — Я, конечно, выгляжу просто непристойно. Не придвинешься ли ты ко мне поближе? Боюсь, во мне осталось не слишком много громкости.
Она заколебалась. Несмотря на то что он был на грани жизни и смерти, его склонность к злу была безгранична, а осколки Оси, по-прежнему остававшиеся в его теле, могли придать ему силу, достаточную для того, чтобы причинить ей вред.
— Мне тебя и отсюда прекрасно слышно, — сказала она.
— Так громко я смогу произнести только сто слов, — продолжал торговаться он. — А шепотом — в два раза больше.
— Разве нам что-то осталось сказать друг другу?
— Ах, — сказал он. — Так много. Ты ведь думаешь, что обо всех все знаешь, верно? Обо мне, Сартори, Годольфине. А теперь даже и о Примирителе. Но одна история тебе неизвестна.
— Вот как? — сказала она, не особенно заинтригованная. — И чья же?
— Ближе.
— Я буду слушать тебя только с того места, где стою.
Он посмотрел на нее злобно.
— Слушай, ну и сука же ты, в самом деле.
— А ты зря тратишь слова. Если у тебя есть, что сказать, скажи. Чьей истории я не знаю?
Перед ответом он выдержал паузу, стараясь выжать из ситуации все то немногое драматическое напряжение, которое в ней имелось. Наконец он сказал: