Современная электронная библиотека ModernLib.Net

CITY

ModernLib.Net / Современная проза / Барикко Алессандро / CITY - Чтение (стр. 16)
Автор: Барикко Алессандро
Жанр: Современная проза

 

 


— …

— Неважно. Об уцелевших позаботился ты. Они не ждали от тебя такого, ведь ты был их другом. Пара-другая выстрелов в спину, пока они отрезали голову твоему брату, так, Матиас? Ты их тоже обезглавил, выжег всем глаза. Привязал головы к седлам. А к седлу своей лошади — голову Арни. Ловко придумано. Лошади вернулись в Клозинтаун вечером. Почти совсем стемнело. Головы обезображены. А последней шла твоя лошадь. И кроме того, люди видят то, что им хочется видеть. Брат, который всю жизнь уступал, — почему он должен одержать верх на этот раз? Они хотели видеть тебя убитым и увидели убитым. Даже если бы это повторилось сто раз, они сто раз увидели бы твою голову, привязанную к седлу. Но то была голова Арни.

Человек в черном не делает ни малейшего движения.

Фил Уиттачер смотрит в окно. Снаружи — одиннадцать всадников в желтых плащах и сто тридцать восемь ружей, что нацелены на них.

— Все прочее — месть длиной в тридцать четыре года, три месяца и одиннадцать дней. Полжизни притворяться Арни Дольфином и ежедневно наслаждаться мыслью, что его ненавидит целый город. Наконец-то! Бог, предавший этот город. Вор. Убийца своего невинного брата Матиаса. Обманщик, только и думавший, как обдурить всех жителей. Ублюдок, тратящий время на покер и часы, пока они медленно умирают на ветру. Великолепно, Матиас. Ты вынужден был отказаться от золота. Но зато получил месть, которую искал. Конец истории.

У Матиаса Дольфина тихий, глубокий голос.

— Кто знает об этом, не считая тебя?

— Никто. Но если хочешь расправиться со мной, то лучше не стоит. Толстяк там, в углу, мастер своего дела. Пятьдесят кило назад он был отличным стрелком. С первого раза перебивал позвоночник.

Матиас Дольфин сжимает кулаки.

— О'кей. Что тебе нужно в обмен на молчание?

— Твои серебряные часы, Матиас.

Матиас Дольфин невольно переводит взгляд на свой черный кожаный жилет. Затем вновь смотрит в упор на Фила Уиттачера.

— Раз ты так уверен в себе, часовщик, почему бы попросту не открыть сейф?

— Сейф меня не интересует. Меня интересует Старик. Чтобы запустить его, не поломав, я придумал этот план.

— Дурак.

— Нет. Я часовщик.

Матиас Дольфин опускает голову. На губах его появляется улыбка. Он медленно отгибает полу плаща, достает часы из внутреннего кармана и резким движением разрывает цепочку, прикрепляющую их к жилету. Кладет часы на стол.

Фил Уиттачер берет их. Приподнимает крышку.

— Они стоят, Матиас.

— Я не часовщик.

— Ну да.

Фил Уиттачер подносит часы к глазам. Читает надпись на внутренней стороне крышки. Кладет часы на стол, не закрыв ее.

— Четыре дамы и король бубен.

— Теперь можешь завести часы, если ты такой непростой.

— Теперь-то да.

— И впрямь, все изумятся до крайности, когда ты это сделаешь. Но меня там не будет. А сейчас прикажи толстому убрать ружье, мне надо идти.

Фил Уиттачер делает знак судье. Судья опускает ружье. Медленно. Матиас Дольфин встает.

— Прощай, часовщик.

Говорит он. Оборачивается. Смотрит судье в глаза.

— Я что-то путаю или мы уже виделись?

— Может быть.

— Тот юнец, который вечно опаздывал, на самую каплю. Это ты?

— Может быть.

— Занятно. Люди всю жизнь совершают одни и те же ошибки.

— Как так?

— Ты вечно опаздываешь на самую каплю.

Он выхватывает пистолет и стреляет. Судья едва успевает вскинуть ружье. Пуля входит ему в грудь. Он падает на пол у самой стены. Звук выстрела словно обрушивает снаружи лавину. Матиас набрасывается на Фила Уиттачера и, повалив его, приставляет пистолет к его виску.

— О'кей, часовщик, этот ход ты пропускаешь.

Снаружи — адская буря. Матиас поднимается, таща за собой, будто тряпку, Фила Уиттачера. Пересекает зал, держась прямо, стараясь остаться незамеченным снаружи. Оказывается перед судьей, распростертым на полу: грудь окровавлена, пальцы все еще сжимают ружье. Говорить ему трудно, но он говорит:

— Я предупреждал тебя, парень. Нельзя было давать ему ни секунды.

Матиас приканчивает его выстрелом в лицо.

— Падаль, — бросает Фил Уиттачер.

— Тихо. Веди себя тихо. Иди со мной. Спокойно.

Они приближаются к двери. Проходят мимо старого индейца, сидящего на земле. Матиас даже не глядит на него. Индеец пребывает в своем укрытии, возле дверного косяка.

Перестрелка затихает почти моментально, словно канув в пустоту.

Еще два— три одиноких выстрела.

Потом тишина.

Тишина.

Матиас проталкивает вперед Фила Уиттачера, уткнув пистолетное дуло ему в спину.

— Открой дверь, часовщик.

Фил Уиттачер открывает.

Главная улица Клозинтауна сейчас — кладбище лошадей и желтых плащей.

Только ветер, пыль и трупы. И десятки людей с оружием в руках, притаившиеся на крышах. В тишине.

Напряженно следящие.

— О'кей, часовщик, посмотрим, желают ли тебе добра в этих краях.

Он толкает его на улицу и выходит вслед за ним.

Солнце. Ветер. Пыль.

Все следят.

Матиас толкает Фила Уиттачера через ступеньки на улицу. Видит свою лошадь на прежнем месте. Единственная лошадь, которая все еще на ногах. Матиас озирается по сторонам. Все следят за ним. Не опуская ружей.

— Что за муха их укусила, часовщик? Не прошла охота убивать?

— Они считают, что ты — Арни.

— Что за хрень ты несешь?

— Они не убьют Арни.

— Что за хрень ты несешь?

— Они хотели бы, но не убьют. Предпочтут, чтобы это сделал вон тот.

Фил Уиттачер показывает рукой. Матиас наблюдает за тем, другим. Черные блестящие волосы, светлый плащ до самых пят, начищенные сапоги, два пистолета с серебряными рукоятками на поясе. Он двигается вперед, скрестив руки, дотрагиваясь кончиками пальцев до пистолетов. То ли узник, то ли полоумный. Птица, сложившая крылья.

— Что это за хрень?

— Человек, стреляющий быстрее тебя.

— Скажи, чтобы он остановился, а не то я вышибу ему мозги.

— Он не послушает.

— Скажи!

Фил Уиттачер думает: какой он замечательный, Берд. Затем кричит:

— БЕРД!

Берд медленно продвигается. Позади него Старик следит за сценой своими глазами из игральных карт.

— БЕРД, ПОСТОЙ. БЕРД!

Берд не останавливается.

Матиас приставляет дуло к затылку Фила Уиттачера.

— Еще три шага, парень, и я стреляю.

Берд делает три шага и останавливается. Он в двадцати метрах от тех двоих. Стоит неподвижно.

Фил Уиттачер думает: вот так история. Затем пытается заглушить ветер:

— Берд, оставь. Партия проиграна. Лучшие карты у него.

Пауза.

— Четыре дамы и король.

Берд расправляет крылья. Поворачивается вокруг себя, плащ распахивается на ветру.

Четыре молниеносных выстрела в лицо Старика.

Дама.

Дама.

Дама.

Дама.

Матиас целится в Берда и стреляет.

Две пули, прямо в позвоночник.

Берд падает, но продолжает стрелять.

Пятый выстрел.

Король.

ТИК— ТАК, -отзывается Старик.

В окне салуна Джулия Дольфин совмещает глаз, мушку и человека. Прощай, брат, — произносит она и нажимает на курок.

Голова Матиаса превращается в месиво из крови и мозгов.

Индеец в салуне тихо напевает что-то, разжимая кулак, из которого струится золотой песок.

Серебряные часы на столе принимаются тикать.

Стрелки Старика дрожат и трогаются с места.

12.38.

Фил Уиттачер стоит, забрызганный кровью.

Ей— богу, до чего же он устал.

Среди тишины Старик содрогается и что-то бурчит голосом, похожим на гром в центре земли.

Весь Клозинтаун наблюдает за ним.

Вперед, Старик, — подбадривает Фил Уиттачер.

Тишина.

Потом подобие взрыва.

Старик просыпается.

Поток воды ударяет в небо.

Она блестит под солнцем полудня и больше не прекращает изливаться, — светоносная река, пронзающая воздух.

Вода вместе с золотом.

Весь Клозинтаун задирает нос кверху.

Фил Уиттачер уставился в землю. Он наклоняется, берет горсть пыли. Выпрямляется. Разжимает пальцы.

Ну вот, ветер перестал, — думает он.

Берд закрывает глаза.

Последнее, что он говорит:

— Merci.


***

Берда похоронили с руками, скрещенными на груди: пальцы, даже в сверкающем гробу, касались пистолетов. Множество народу шло за гробом до вершины холма, считая это за честь для себя. Годы спустя они будут говорить: и я в тот день провожал Берда в мир иной. Вырыли отличную яму, широкую и глубокую. Сверху установили темно-серый камень с его именем. Гроб опустили в яму, а потом все сняли шляпы и повернулись к пастору. Пастор заметил, что никогда не хоронил бандитов и поэтому не может найти нужных слов. Он спросил, не совершил ли этот человек за свою жизнь чего-то доброго. Спросил, не знает ли кто-нибудь о таком. И тогда судья, у которого пули повредили позвоночник, но не задели член, заявил: Берд поразил четырех дам и одного короля с тридцати метров, пять попаданий из пяти. Достаточно ли этого? Боюсь, что нет, ответил пастор. Завязался спор, и все стали рыться в памяти, припоминая, что доброго совершил за свою жизнь. Он был забавный, да, но в мыслях держал одно: как бы сделать другому гадость. В конце концов всплыла история о том, как Берд учил французский. По крайней мере, что-то пристойное. Достаточно ли этого, спросили у пастора. Все равно, что ловить форель в стакане виски, вздохнул пастор. И тогда судья наставил на него пистолет и приказал:

— Лови.

Таким образом, пастор сообщил немало любопытного насчет возможности посмертного искупления для грешников, питающих склонность к изучению языков. Вышел из положения просто блестяще. Аминь, произнесли все под конец; речь возымела свое действие. Могилу засыпали землей, и народ разошелся по домам.

На деньги, найденные при Берде, из города привезли марьячи. Его доставили на вершину холма и спросили: сколько песен он может исполнить за эту сумму. Он произвел в уме два вычисления и ответил: тыщутристапятьдесят. И ему дали денег и велели начинать; и пусть он поет от души, потому что Берд никогда не торопился. Он взял гитару и начал. Пел он сплошь о непрухе, но народ необъяснимым образом был счастлив. И так семь часов без перерыва. После чего из города стали привозить первых жертв перестрелки. Он закончил куплет, вскочил на своего мула и порвал струну. Но все же то был честный марьячи, и он не прекращал петь, даже когда скрылся за горизонтом, и потом еще дни, и месяцы, и годы.

И вот почему, когда люди слышат пение марьячи, то поднимают стакан и говорят: Твое здоровье, Берд.


***

Ни дуновения. На горизонте — прозрачные полосы алого заката. Фил Уиттачер нахлобучивает шляпу и садится в седло. Оглядывает даль перед собой. Поворачивается к сестрам Дольфин: стоящим неподвижно, седые волосы уложены с геометрической безупречностью.

Тишина.

Лошадь пару раз опускает голову, задирает ее снова, принюхивается.

Глаза Джулии блестят слезами. Губы поджаты. Она делает жест рукой. Краткий. Но Филу Уиттачеру он кажется прекраснейшим из всех.

— Бодрость и заряженные пистолеты, парень, — напутствует его Мелисса. — Остальное — никому не нужная лирика.

Фил Уиттачер улыбается.

— Жизнь — это не поединок.

Мелисса широко раскрывает глаза.

— Конечно же, поединок, кретин.

Музыка.

THE END

Эпилог

— Нет, это совсем другая история.

— Ты считаешь, что это — вопрос опыта или… мудрости, если мы будем придерживаться такого определения?

— Мудрости?… Не знаю… думаю, скорее… скажем, так: боль можно чувствовать по-разному.

— В каком смысле?

— Я хотел сказать… в молодости боль поражает тебя, будто выстрел… это конец, кажется тебе, это конец… боль — как выстрел, ты взлетаешь в воздух, она — как взрыв… кажется, что нет средства против нее, это непоправимо, это навсегда… дело в том, что она тебя не ждет, вот что главное, в молодости боль тебя не ждет, а подкарауливает, заставляет остолбенеть, остолбенеть… Понимаешь?

— Да.

— В старости… ну да, в старости… больше нет той остолбенелости, боли не удается застать тебя врасплох… ты ощущаешь ее, конечно да, но это — лишь усталость прибавляется к усталости, больше нет взрыва, понимаешь?… Несколько лишних килограммов на плечах… как если ты идешь, а на башмаки налипает глина, и они все тяжелеют. Ты не взлетаешь в воздух, как в молодости, такого больше нет. Поэтому боксом можно заниматься всю жизнь. Если желаешь. Тебе больше не больно. По-моему, с какого-то момента тебе больше не больно. Однажды ты устаешь сильнее обычного и уходишь. Вот и все.

— Ты бросил бокс из-за усталости?

— Я верил, что устал. Вот и все.

— Устал от ударов?

— Нет… удары меня еще притягивали, нравилось наносить их и получать тоже, боксировать, одним словом… я не очень-то любил проигрывать, так, но я мог бы продолжать, продолжать побеждать по-прежнему… даже не знаю… в один момент я понял, что не желаю больше оставаться под… под взглядом толпы, и нет спасения, все смотрят на тебя, видно даже, если ты наложишь в штаны, видно все, ничего не скроешь, и я устал от этого… внезапно ко мне пришло зверское желание оказаться там, где меня никто не сможет увидеть. Я сделал свой выбор. Вот и все.

— Но ты ушел с шумом, в разгар борьбы за Кубок мира…

— Да, четвертая встреча с Батлером…

— Незабываемое впечатление, облетевшие мир снимки: ты внезапно прекращаешь бой и уходишь…

— Ненавижу эти снимки, я на них выгляжу дураком, или жалким трусом, а было иначе… ты не выбираешь тот миг, когда с тобой случается что-то важное, со мной это случилось там, в разгар боя, мне вдруг все стало ослепительно ясно… стало понятно, что надо тут же взять и уйти, и отыскать место, где не будет взглядов, неважно, в разгар боя или нет, совершенно неважно…

— …бой о котором говорили уже не один месяц…

— …да…

— …чемпионат мира…

— Все так, но… о'кей, чемпионат мира, что я могу сказать… я знал, что это чемпионат мира, я не такой кретин… Чемпионат мира засел у меня в голове с первого дня, когда я вышел на ринг… Смешно сказать, но бокс меня волновал не сильно, оказаться там, на самом верху — вот что волновало. Стать чемпионом мира. Потом все изменилось, но вначале… Боже, сколько честолюбия, подростком о чем только не мечтаешь… и крепко веришь в себя, люди часто тебя терпеть не могут, ты для них слишком самоуверен, или просто дурак с непомерными амбициями, и это все правда, но внутри… ей-богу, внутри тебя живет сила, прекрасная сила, жизнь в чистом виде… не как у тех, что уходят с головой в расчеты и прячут свои надежды под матрац, я знаю людей и легко вычисляю тех, которые маскируются, чтобы дойти до последнего раунда, пусть даже ценой нечестного приема… да, я был невыносим, но… Мондини ненавидел меня за это, всегда ненавидел… но… в те годы я научился оставаться в живых. А потом это становится болезнью, и она тебя не отпускает.

— А Мондини, что он значил для тебя?

— Не самая приятная тема.

— Ты скажешь о нем что-нибудь, Ларри?

— Не знаю. Это плохо обернулось, и, похоже, не могло обернуться иначе.

— Вы расстались после боя с Поредой.

— Ты помнишь тот бой, Дэн?

— Конечно.

— О'кей, тогда я кое-что тебе скажу. Перед четвертым раундом, вспоминаешь?

— Последним раундом…

— Да, перед последним, в углу ринга, в перерыве, Мондини уже не было со мной.

— Он не пошел в угол?

— Нет, не то, он был там и делал все необходимое, вода, соли и вся эта муть… но уже не было Мондини, не было моего Учителя, он бросил меня, улавливаешь?

— Пореда часто повторял, что Мондини дал ему денег, чтобы тот победил.

— Выкинь из головы все, что говорит Пореда.

— Однако он…

— Пореда болтает вздор.

— Но провели расследование…

— Вздор. Я поднялся с табуретки, и все, он ничего больше не способен сказать.

— Это был один из самых напряженных раундов, когда-либо мной виденных.

— Не знаю, я почти не помню, в тот момент это был уже не бокс, только жестокость и ненависть, и меня тоже не было, только тот, кто дрался на моем месте…

— Мондини прекратил бой за двадцать две секунды до конца раунда.

— Он не должен был так поступать.

— Потом он говорил, что не хотел видеть противника, разбитого на мелкие кусочки.

— Чушь собачья. Слушай меня хорошенько, я мог продолжать, и мог бы продолжать всю неделю, я был молод, а Пореда стар, и запомни как следует, я, наверно, забыл все, что происходило тогда, но одно я не забыл — лицо Пореды, лицо человека, у которого болит все, вплоть до дыры в жопе, он знал, что умрет прежде меня, святая правда, когда я увидел, как рефери прерывает бой и полотенце падает на ковер, мне казалось, это полотенце из угла Пореды, клянусь, наконец-то я понял его, так я подумал, и, кажется, вскинул руки кверху, в уверенности, что победил. Но на самом деле полотенце было моим. Полная чепуха.

— У Пореды тяжелый удар, и Мондини это знал.

— Мондини не должен был бросать полотенце.

— Зачем он сделал это?

— Спроси у него, Дэн.

— Он неизменно утверждал: чтобы спасти тебя.

— От чего?

— Он говорил, что…

— Спасти от чего?

— Он говорил…

— Давай сменим тему, ладно?

— …

— Ей-богу, столько лет прошло, а у меня все еще колотится сердце, когда прокручиваю в уме это… мне очень жаль, Дэн, но давай вырежем этот кусок, согласен?

— Нет проблем, не волнуйся… можно смонтировать интервью как угодно.

— …эта история, да… не знаю, я ничего не понял, то есть понял, но затем… нет, чушь собачья.

— Потом ты перешел в клан братьев Баттиста.

— Надо было куда-то идти, а у них были средства довести меня до первенства мира…

— Об этом клане ходило много слухов, будто бы…

— Знаешь историю о Мондини? Я расскажу тебе историю о Мондини, никому не говорил о ней, но тебе, для передачи, расскажу… да, четыре года спустя после того боя… мы не виделись, не звонили друг другу, вообще ничего… я оставался с братьями Баттиста, так? Это было, когда я готовился драться с Миллером, победитель должен был бороться с Батлером за Кубок мира, именно тогда… однажды мне дали в руки журнал с интервью Мондини. Не первое, я читал кое-какие до того, и все время он ухитрялся сказать какую-нибудь гадость про меня, одна реплика, иногда два-три слова; по-моему, он каждый раз стремился меня задеть. Ну вот, я принялся читать, журналист спрашивал у Мондини, какие шансы у меня против Миллера. И тот ответил: Конечно, если он с братьями Баттиста, то шансы есть. Журналист попросил повторить, так как плохо понимал. И Мондини сказал: Лоуэр — мыльный пузырь, в молодости он неплохо боксировал, но деньги ослепили его, теперь он — игрушка в руках братьев Баттиста, они творят из него что хотят, захотят — и доведут до первенства мира. Потом вся эта чушь насчет моей машины, насчет женщин, за которыми я бегаю… он не знал ничего обо мне, мы не виделись много лет, и он не знал ничего о женщинах, за которыми я бегал… хрен с ним, все равно он оставался моим Учителем, он знал, что я — великий боксер, знал, из какого теста я сделан, и не мог все забыть из-за одного журнального фото или вздора, где-то вычитанного, он наблюдал за моими встречами, он знал, что я могу обойтись без всех Баттист на свете, он разбирался в боксе, и я тоже, просто его распирало от злопамятства. Тогда я совершил страшную глупость, я пошел к его рингу, я приблизился к нему и прежде, чем успели меня остановить, сказал: Мондини, иди ты в жопу, — и начал избивать его, это было ужасно, но в общем-то он тоже боксер, он мог защищаться, что он и сделал, но я бил его, без перчаток, пока он не упал на пол, и я повторил: Иди ты в жопу, — и это последнее воспоминание о нем: Мондини лежит на ковре, подносит ладонь к лицу и разглядывает ее, всю в крови, и это последний раз, когда я видел его. С тех пор я лишь читал его интервью и больше не хочу ничего о нем знать. Ужасно, не правда ли?

— Ты больше не разговаривал с ним?

— Какого хрена. Он был моим Учителем. У тебя был Учитель, Дэн?

— У меня?

— Да.

— Наверно… наверно, да…

— Трудно быть Учителем, мало кому удается, так?

— Наверно.

— Трудно быть Учителем.

— …

— А были другие? Я имею в виду, другие учителя.

— Нет. После Мондини ни одного. Там, в этой дыре, у братьев Баттиста, тренеры были для меня кем-то вроде сантехников или страховых агентов. Я дрался в одиночестве все эти годы. В одиночестве.

— И тебя ничему новому не научили?

— Варить спагетти как полагается. И только.

— А встреча с Миллером?

— С Миллером?

— Да.

— Миллер был жадным к славе. Он бы понравился Мондини. Родом из бог знает какого захолустья. Достаточно было один раз показать ему дорогу, и после этого ничто его не страшило. Чушь собачья. Все в испуге.

— Все?

— Ну да, все…

— И ты?

— Я… странная вещь… вначале я и вправду не пугался, но потом все изменилось… хочу сказать кое-что, ты меня поймешь… перед каждым поединком… ты выходишь на ринг, так?… И в эти мгновения, до того, как окажешься перед противником, ты подпрыгиваешь, наносишь несколько ударов в пустоту… как раз перед встречей, так?… Ну вот, заметь, что многие Учителя в этот момент встают перед своими учениками, закрывая от них противника, не давая видеть его, понимаешь? Они встают и глядят прямо в глаза своим парням, и рычат им в лицо, что они не должны смотреть на противника, ни в коем случае не должны, не должны иметь время на размышления, — а иначе почувствуют страх, понимаешь? Ну вот, Мондини поступал как раз наоборот. Он вставал сбоку от тебя и созерцал противника, словно вид с балкона его дома. Ангельским взором. Распинался, отпускал шуточки. Вот, например, Собило… Собило брился наголо, череп покрывала татуировка… Мондини постоянно твердил: Смотри-ка, Ларри, да ему наклали на черепушку? — а я отвечал: Это татуировка, Учитель, — а он: Да неужели? — и принимался искать свои очки, не находил их, и… брр, до чего же непросто жить вот так, со страхом внутри. Потом все изменилось. Пришли другие бойцы, они по-настоящему внушали страх… Миллер уничтожил двоих таких, то есть когда я их повстречал, было тяжко смотреть, от людей осталась одна оболочка… тяжелый бокс, как мне всегда говорил Мондини, совсем другие приемы, необычные, можно умереть от удара… необычные… умереть… знаешь, что как-то раз мне сказал Пирсон, старик Пирсон? помнишь, чемпион в среднем весе…

— Билл Пирсон?

— Он самый. Он сказал дельную вещь. Что надо бояться противника: тогда нет больше времени бояться смерти. Так он сказал.

— Отлично.

— Да, отлично. И он был прав. В какой-то момент я научился бояться противника. Голова занята только этим. Лучшая часть тебя отбрасывается вон. Хорошая система.

— Бой с Миллером — это было очень страшно?

— Ну да, само собой, он… производил впечатление… он был лучше, чем казался, но… я вспоминаю странное чувство, когда я два-три раза валялся в углу, меня это поражало, в бою с ним этого быть не могло, но вот я сбит с ног и лежу… всего два или три раза, но я помню все до мелочей, мгновенно ощущаешь себя… конченым, разбитым. Если мне не удастся, думаешь ты какой-то частью мозга, то шкура твоя пропала… речь уже не о победе или поражении, главное — спасти шкуру… и вот в один прекрасный день тебе вдруг приходит на ум идея, как можно ускользнуть, слово даю, ты превращаешься в угря, клянусь…

— Но все-таки он сломился первым…

— Он был могучим, но медлительным. А в боксе нельзя позволять себе медлить. Он держался молодцом вплоть до четвертого, пятого раунда… потом ноги его как будто отяжелели, он едва двигался… против него надо было выстоять первые несколько раундов, затем становилось легко… если правильно так говорить — легко…

— Он выходил на ковер четырежды, пока рефери не остановил его.

— Да, мужества ему было не занимать, и гордости тоже… может быть, все из-за этой жадности к славе, да-да, из-за жадности к славе… впрочем, он был неплохим парнем… настоящий образец боксера, как его себе представляют, во всем и во всех случаях, нетерпеливый, буйный, злобный и… ребячливый, немного ребячливый… однажды, несколько лет назад, я зашел в бар и увидел его за стойкой со стаканом в руке, одетым с иголочки: серебристый пиджак, голубой галстук, что-то вроде того, просто помереть со смеху, но он считал себя очень элегантным… предложил выпить и начал бесконечные разговоры, о том, что собирается завязать с боксом, что ему предложили теплое местечко в Рено, в одном борделе… он был еще в форме, говорил неторопливо… знаешь, слегка растягивая слова… ну вот… в общем, по виду вполне в форме, жаловался, что беспокоит только левая рука, у него левая рука ломалась, стоило только повернуть дверную ручку, и я сказал ему: да плюнь ты на все это, достаточно правой… я всегда помнил о его правой, я вспоминал о ней каждый день, вставая с постели… он был доволен, смеялся, пил и смеялся. в какой-то момент он сообщил мне то, что врезалось в память, что он перед встречей должен прикоснуться рукой к голове ребенка, так, что-то вроде ласки, к голове ребенка, и это приносит ему удачу… и еще сказал, что в тот день, перед встречей со мной, он вышел из раздевалки, как обычно, и зашагал к рингу, рассекая толпу, и постоянно оглядывался вокруг, но не видел ни одного ребенка, и когда вошел на ринг, все аплодировали, кричали, но он думал об одном: нет ребенка, чтобы прикоснуться к его голове, и уже там, на ринге, в последние секунды перед ударом гонга, все еще искал ребенка в первом ряду. Но там сидели только взрослые. И старики. Никуда не годится, если ищешь ребенка и не находишь. Именно так он сказал. Никуда не годится, если ищешь ребенка и не находишь.

— Впоследствии он вернулся на ринг: десять встреч с Брэдфордом, грустное зрелище…

— Вы, зрители, называете это грустным зрелищем… но оно не грустное, совсем не грустное… все не так, слышишь, Дэн?… Не грустное, прекрасное… даже если бой выглядит жалко, ты видел боксеров чуть стройнее и чуть быстрее, и говоришь: как грустно… но подумай… они всего лишь хотят украсть у судьбы капельку счастья… они имеют на это право, как влюбленные, живущие вместе десятки лет, тридцать лет они живут и спят вместе, и по вечерам, в постели… представь, они тушат свет, не раздеваются до конца, но по вечерам хоть сколько-то времени занимаются любовью… это грустно, по-твоему?… Только потому, что они состарились и… мне кажется прекрасным любой бокс, всегда прекрасным, я наблюдал за той встречей… Боже, Миллер разжирел… но я подумал: о'кей, валяйте, ребята, вы настоящие бойцы, стыдиться тут нечего… если вы хотите драться, то поступаете правильно… надеюсь, им хорошо заплатили, они заслужили это…

— Но сам ты не вернулся на ринг.

— Нет. — А хотелось?

— Бог ты мой, по большому счету никогда… но все же… нет, всерьез я не помышлял о возвращении.

— После победы над Миллером… пять лет в большом боксе, абсолютный рекорд — тридцать пять побед и одно поражение… ты стал официальным соперником Батлера в борьбе за титул чемпиона мира. Что ты вспоминаешь о той встрече?

— Хорошее было время: ел от пуза, дни летели быстро. Знаешь, кто это сказал? Дринк, помощник Мондини… он занимался боксом два года, только два, в молодости, но для него это навсегда осталось раем… наверное, его каждый раз побивали, но молодость и… и не знаю что еще, в общем, те два года, пожалуй, были единственными в его жизни достойными упоминания, так что если Эйи Дринка спрашивали, как это было, он отвечал: Хорошее было время: ел от пуза, дни летели быстро. Такой вот тип, Дринк.

— Ты всегда признавался, что восхищаешься Батлером. До того, как вы впервые встретились в Цинциннати, он внушал тебе страх?

— Батлер был умен. Особый вид боксера. Он казался созданным скорее для… бильярда, чего-нибудь такого… что требует крепких нервов, точности, спокойствия… но не натиска… знаешь, что сказал Мондини, наблюдая за его боями? Мондини сказал: Учись, он сочиняет письмо в голове, а с помощью кулаков только отправляет его. Я смотрел и учился. Помню, многие в то время называли его манеру скучной, говорили, что с ним бокс сделался скучным, будто смотришь, как человек читает книгу. Но на самом деле он давал урок, каждый раз на ринге он давал урок. Единственный, кто был сильнее меня.

— В Цинциннати, в тот день, ты отнял у него чемпионский венок, отправив на ковер за тридцать две секунды до конца матча.

— Лучший из раундов в моей жизни. Зрители не дышали. Фантастика.

— Батлер утверждал, что в какие-то мгновения он предпочел бы сидеть среди публики и наслаждаться зрелищем.

— Он был аристократом, настоящим аристократом. Как-то в Мэдисоне, перед боем Кестнер — Авориас, встретились я, он, еще несколько бывших чемпионов, обыкновенный выход на ринг бывших чемпионов перед боем, все аплодируют, так? Ну вот, он продолжался и никак не мог закончиться, экс-чемпионы все идут и идут, и Батлер, стоявший рядом со мной, повернулся ко мне и шепнул: Знаешь, что приводит в ужас всех боксеров? Я ответил: Нет, не знаю… Шутит, подумал я, и ответил: Не знаю… Но все оказалось серьезнее. Это когда нет денег на твои похороны, объяснил он. Никакой насмешки, он говорил всерьез. Когда нет денег на твои похороны. Потом он отвернулся и замолчал. Может показаться глупым, но я возвращался к этой мысли, и поверишь, что это правда? Если взять всех боксеров, с которыми я говорил, рано или поздно заходила речь о похоронах, о месте погребения, и прочая хрень в таком роде, но все так, как сказал Батлер и… и это заставило меня задуматься, потому что… например, я, мне бы и в голову ничего подобного не пришло, по-моему, я в жизни не задумывался о том, как меня будут хоронить, такие вещи мне на ум не приходят… понимаешь?… Нет, не понимаешь… короче говоря, это не мой мир… ринг и все прочее, это как бы не мой мир… пожалуй, Мондини всегда имел в виду, что бокс и все с ним связанное — не мой мир, и неважно, есть у меня талант или нет, это не мой мир, и баста… думаю, поэтому-то он никогда не верил, не верил в меня, не верил по-настоящему, в конце концов, именно поэтому, это не мое дело, так он полагал, и не желал менять своего мнения по поводу меня, и… никогда… вот так.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17