К концу дня пронзительный свист пуль усилился. Свист этот хлестал, сверлил нас. Предосторожности, которые мы принимали, наблюдая за окрестностью, подстерегавшей нас, явно раздражали Маркасена. Он что-то замышлял. Вдруг он решился и победоносно крикнул:
- Смотрите!
Он взобрался на бруствер, выпрямился, в слепом безрассудстве, с простодушием апостола, который показывает людям пример и отдает им свое сердце; он погрозил кулаком в пространство и крикнул:
- Смерть бошам!
Он соскочил с насыпи, еще возбужденный порывом самопожертвования и веры.
- Это уж лишнее, - ворчали солдаты в траншее; они остолбенели: редкое зрелище - живой человек среди белого дня стоит, неизвестно зачем, на бруствере, на линии огня. И эта отвага была непонятна им, но восхищала.
- Лишнее? Так вот же!
Маркасен снова вскочил на насыпь, вытянулся, худой, длинный, как жердь, и, подняв руки, закричал:
- Я верю только в славу Франции!
Ничего другого для него уже не существовало: он весь был убеждение. Едва успев крикнуть эти слова в невидимый ураган, он раскинул руки, вычертив крест в синеве неба, перекувырнулся и грузно свалился в траншею. Он упал на живот. Мы окружили его. Он вздрогнул, перевернулся на спину; руки его вяло дергались, глаза закатились. Вокруг него расплывалось кровавое пятно, и мы отступили, чтобы наша грубая обувь не коснулась его крови.
- Он умер, как идиот, - сказал Марга сдавленным голосом. - А хорошо, черт возьми!
Он снял кепи, неуклюже поклонился и стоял с опущенной головой.
- На смерть пойти ради идеи... Это хорошо, - пробормотал Видам.
- Хорошо! Хорошо! - слышались голоса.
И слова эти падали, как лепестки, на тело убитого солдата.
- А где его кепи? Он дорожил им, - жалобно спросил его ординарец Обо, оглядываясь по сторонам.
- Наверху, понятно. Я поищу, - сказал Термит.
И чудак пошел на поиски реликвии. Он тоже спокойно поднялся на бруствер, но пригнулся. Мы видели, как он, щуплый, проворный, точно обезьяна, обшаривал землю на страшном гребне. Наконец нашел кепи, спрыгнул в траншею. Все его бородатое лицо, глаза светились улыбкой, и медная бляха позвякивала на мохнатой руке.
Тело подняли. Двое понесли его. Третий шел следом и нес кепи. Кто-то сказал: "Для него война кончилась!" И в то время, когда мертвого несли в тыл, нас снова собрали, и мы снова пустились в путь, к неизвестному. Но чем ближе мы подходили, тем дальше все отступало назад, даже события.
* * *
Блуждали по окопам пять дней, шесть дней, почти без сна. Стояли часами, ночью, днем, выжидая, когда освободятся где-то ходы сообщения. Без конца отступали, и снова нас гнали вперед. Охраняли траншеи, приткнувшись в каком-нибудь зловещем открытом углу, в черной тьме или под огнем. Мы были обречены созерцать одни и те же бездны.
Две ночи надрывались, восстанавливая старые окопы третьей линии, накладывали заплаты на заплаты; исправили длинный остов подгнивших и черных креплений; прочистили пересохшую канаву, забитую отбросами, объедками, обрывками истлевшей одежды и военной амуниции, обломками оружия, - нечто вроде свалки городского и лесного хлама - грязной, эпически грязной, грязной до бесконечности. Ночью работали, днем прятались. А когда нас будили, уже угасала мутная вечерняя заря: вечная ночь нависала над землей.
Но едва унылый рассвет начинал разгонять тьму, мы бросали работу и один за другим зарывались в поры. Лишь отголосок гула проникал в эти глубины, но земля содрогалась, как при землетрясении. Мы видели друг друга, только закуривая трубку. Все были в полном снаряжении, готовые выступить в любую минуту; запрещено было снимать тяжелую, гремящую цепь патронных сумок.
Я слышал, как кто-то сказал:
- В нашей стране поля, дороги, море, каких нет нигде.
И во мраке пещеры, похожей на пещеру первобытных людей, я видел руку, которая жила созерцанием этих полей и моря, пыталась изобразить их и удержать; или я видел в кольце мутного света четырех солдат, игравших в манилыо, и карты, казалось, приобщали их к частице прошлой жизни; или я видел, как Марга размахивал социалистической газетой, выпавшей из кармана Термита, и покатывался со смеху, глядя на испестрившие ее пробелы. А Мажора клял жизнь, то и дело прикладывался к фляге и тянул, пока дух не захватывало; с его усов стекали капли, а он говорил, что для него вино единственное средство вырваться из этой клетки. Затем сон убивал жесты, слова, мысли. Я твердил про себя одну и ту же фразу, стараясь вникнуть в ее смысл, а сон одолевал меня, первобытный сон, такой тягостный, такой глубокий, что казалось, кроме сна, на земле не существует ничего и что наши действия - лишь зыбь на поверхности сна, который неизменно возвращается, наполняя тело человеческое ночною тьмой.
Вперед! Эту тьму вырывают из нас по частям. Тела, одурманенные ласковым ядом сна, признаниями и призраками, вздрагивают, разгибаются. Выбравшись из норы, из спертого воздуха подземелья, спотыкаясь, выходишь в ледяное пространство, бескрайное пространство, где нет никаких запахов. Во время коротких остановок, таких коротких, что кажется, будто люди просто запнулись, опираешься на насыпь, бросаешься на нее. Обнимешь землю, - ведь только ее и можешь обнять!
Затем движение снова подхватывает нас. Ритмом мерных толчков, напряжением каждого шага, стесненным дыханием оно все больше сковывает нас и внедряется в нас. Оно принуждает отдаваться в голове, звучать во всем теле негромкое слово: "Вперед!" - дольше неумолчных воплей бомбардировки. Оно принуждает нас делать скачки к востоку и к северу, скачки протяжением в целые дни и ночи. Оно превращает нас в цепь, которая движется с лязгом стали - с механическим позвякиванием ружья, штыка, патронов и фляги, поблескивающей на почерневшей амуниции, как болт. Колеса, шестерни, машина. Видишь, как жизнь и реальность вещей колотятся друг о друга, изнашиваются и выковываются.
Мы знали, что идем к какой-то трагедии, известной начальникам; но главная трагедия была в том, чтобы дойти.
* * *
Нас перебрасывают на другой участок. Расстаемся с окопами, выходим на поверхность земли. Мы стоим на склоне высокой горы, она скрывает неприятеля и нас прячет от него.
В тот вечер, когда мы вышли из окопов, земля была океаном тумана, в котором плавали плоские равнины с призраками деревьев, и весь мир колыхался в этом тумане, и мы в нем плыли. Сырая мгла превращала холод в нечто материальное, и от его прикосновения нас бросало в леденящий озноб. Какое-то зловоние подкрадывалось к нам, окружало нас, и порой ряды белесых крестов на нашем долгом пути внятно говорили о смерти.
То была десятая ночь, и эта ночь, завершившая прежние ночи, казалась длиннее всех. Дали ухали, рычали, грохотали, внезапно обрисовывали в саванах тумана гребень холма, и при вспышках света я видел спину солдата, шагавшего впереди меня. Я не отрываясь смотрел в эту спину, видел овчинную куртку, пояс, ремни, которые врезались в тело, подсумки, набитые патронами, штык и кирку, сдвинутые назад, круглые сумки, винтовку в чехле, тяжелый, высоко подтянутый мешок, - чтобы легче было пробираться в узких ходах, одеяло, подстилку, полотнище палатки, сложенное гармоникой, и поверх всего этого - котелок, побрякивающий над головой, как заунывный колокол. Какую громоздкую, грузную и мощную массу представляет солдат в полном снаряжении, если смотреть на него вблизи и смотреть только на него!
Однажды - приказ ли был ошибочный, либо его не поняли - рота сбилась с шагу, ее оттеснили назад, ряды рассыпались, и люди бестолково топтались на склоне горы. Человек пятьдесят - все, как один, в овчинных куртках растерянно бегали взад и вперед, а вокруг этого сборища безвестных, темных, жалких существ метались унтеры и, ругаясь, выстраивали ряды. Порядок восстановился, и в дымчатых и голубоватых шлейфах, тянувшихся от ракет, я снова увидел, как под темным длинным телом роты закачались маятники шагов.
* * *
Ночью роздали водку.
При свете фонаря, поблескивая, задрожали, задвигались фляги. Возлияние это вызвало на минуту ощущение животной радости и подъема. Терпкая жидкость пробудила скрытые инстинкты, наделила нас воинственной выправкой и заставила сжать винтовку в победоносной жажде убийства.
Но все же ночь оказалась сильнее мечты. Богиня, разгорячившая наши головы и руки, вскоре покинула нас, и хмель славы ничему не послужил. И даже воспоминание об этом переполняло сердце горечью.
- Ты видел, здесь нет окопов? - ворчали люди.
- Почему же здесь нет окопов? - спросил какой-то придира. - Стало быть, шкуру солдата ни во что ставят?
- Болван! - крикнул капрал. - Зачем тебе окопы сзади, когда они есть впереди. Болван!
* * *
- Стой!
При свете прожектора перед нами проходил штаб дивизии. Казалось, по черной долине шла процессия принцев, покинувших свой подземный дворец. На обшлагах, на рукавах, вокруг шеи мерцало и фосфоресцировало золото галунов, значков и шитья; золотые нимбы украшали головы этих блистательных призраков.
Ослепительное видение подхлестнуло и властно разбудило нас, как разбудило ночь.
Солдат оттеснили на край оползавшей крутизны, чтобы освободить дорогу, и, столпившись, они смотрели из мрака. Важные особы одна за другой попадали под пыльное опахало солнца и загорались светом на протяжении нескольких шагов. В темноте человеческие тени несмело, полушепотом говорили о тех, что проходили, как факелы.
Первыми шли, расчищая дорогу штабу, ротные и батальонные офицеры. Этих знали. Из мрака раздавались простодушные замечания, похвалы и проклятия: одни офицеры - заботливые, смекалистые, другие - пьяницы либо негодяи.
- Этот подводил солдат под расстрел!
- За этого душу отдать не жалко.
- Пехотного офицера, если он делает все, что от него требуется, непременно ухлопают, - говорит Пеликан.
- А если нет, так это случайность.
- В ротных офицерах есть и черное и белое. В общем, вот что я тебе скажу: они тоже люди. А это уже твое счастье, - к хорошему попадешь в руки или к плохому. Ничего не поделаешь. Дело случая.
- Тем хуже для нас.
Солдат, сказавший это, бледно улыбнулся, попав в полосу света, падавшего от начальников. На его лице была написана покорность, и я вспомнил улыбку, подмеченную мною когда-то на лицах скромных ремесленников. Те, что меня окружают, думают: "Так приказано", - и не заглядывают в будущее; безликие, они притаились во мраке невидимой черной толпой.
Затем шли офицеры, о которых не говорили, потому что их не знали. Эти незнакомые начальники занимали солдат больше, чем знакомые. Проходили все более и более важные персоны, на кепи их красовались все более широкие галуны. И вот тени смолкли. Похвалы и порицания, адресованные тем, кого видели в деле, теряли здесь смысл, и все будничное отступало. Эти просто ослепляли.
Суеверное поклонение это вызвало у меня улыбку. Но вот появился дивизионный генерал; он шел один, как священная особа: аксельбанты, молнии, галуны его свиты поблескивали на почтительном расстоянии. И мне почудилось, что передо мной предстал рок: воля этого человека. Непроизвольный страх перед ним ослепил меня.
- Мешок на спину. Вперед!
Снова взвалили мешок, тяжестью и формой подобный ярму; с каждой минутой он все больнее давит на плечи. И снова пошли. Полчища наши покрыли огромное пространство, под нашими ногами дрожали каменистые склоны. Я низко опустил голову, но не слышал своих шагов - так сливались они с другими. И я упорно твердил, что надо преклоняться перед разумной силой, приводящей в движение всю эту несметную массу, перед силой, которая говорит или приказывает говорить: "Вперед!", или: "Так надо!", или: "Тебе этого не понять!" - перед силой, бросившей целый мир, который мы представляем, в такой головокружительный вихрь, что мы даже не замечаем, куда он нас несет, в какие бездны низвергает, невидимые нам, потому что это - бездны. Нам нужны руководители, которые знают то, чего мы не знаем.
* * *
Усталость росла, превышала наши силы, и казалось, что тела наши разбухают с каждым шагом! Затем перестали думать об усталости. Забыли о ней, как забыли число дней и даже названия дней. Еще один шаг, еще один шаг - и так все время.
Несчастный солдат-пехотинец, осужденный на вечную ходьбу. Вечный Жид! Вот идет он единицей математической четырехзначной шеренги или в цепи по окопам, квадратный, обвешанный железом, одинокий-одинокий. Вот идет он рядом с другими, сгорбившись, почти падая ничком, волоча ноги, натыкаясь на трупы. Медленно, изо дня в день, ранит его тягучесть времени, бесконечная повторность движений, огромность событий. Его давит тяжесть собственных костей и мышц, человеческий вес. Привал на десять минут - солдат валится на землю.
"Не успеешь поспать!" - "Не беда", - говорит он и блаженно засыпает.
* * *
И вдруг мы узнаем, что ничего не будет! Наша роль кончена, и мы возвратимся на отдых. Слух облетел всех. Однажды вечером сказали: "Мы идем назад", - хотя шли мы все прямо, и неизвестно было, идем мы вперед или назад.
В печи для обжигания извести, мимо которой мы проходим, горит огарок свечи, и при этом скудном свете видны четыре человека. Вблизи можно разглядеть, что здесь солдат стережет трех пленных. Эти неприятельские солдаты в зеленоватых и красных отрепьях вызывают в нас сознание нашей силы и уверенность в победе. Несколько голосов на ходу окликают их. Они испуганы, отупели, подпирают кулаками щеки, и от этого лица их принимают форму уродливых треугольников. Иногда под ударом резкого вопроса они как будто приподымают голову и неловко пытаются ответить.
- Что он сказал, вон тот? - спрашивают сержанта Мюллера.
- Говорит: война не по их вине, виновато начальство.
- Скотина! - бурчит Марга.
Мы поднялись на холм, спускаемся по другому его склону. Петляя, сползаем вниз к адским огням, вспыхивающим вдали. У подошвы холма останавливаемся. Час совсем не поздний, но кажется, что уже вечер: день ненастный, небо затянуто грязными облаками химических газов и все в каких-то черных точках. К войне присоединяется гроза. Я услышал, как, заглушая яростный рев снарядов, прокатились мирные раскаты грома.
Нас выстраивают в траншее. Перед нами от самого горизонта спускается отлого широкая ложбина; буря раскачивает кусты и деревья, треплет их темные космы. Порывами дует холодный ветер, набухший дождем, а по траектории снарядов - реки и лавины грохота. Тяжелое бурое небо мечет железо и дымное пламя; внизу, в желтом просвете, как виселицы, торчат остовы деревьев. Земля разрыта. Пласт почвы местами сорван: обнажены недра мира, красноватые и меловые. Всюду, куда ни взглянешь, - бойня.
Ничего не остается, как сесть и прислониться поудобнее. Можно передохнуть, пожить еще немного, посидеть спокойно; ведь мы наделены способностью не видеть ни прошлого, ни будущего.
XIII
КУДА ИДЕШЬ ТЫ?
Но скоро всех нас охватывает дрожь.
- Слышишь? Перестали... Слышишь?
Свист пуль прекратился, орудийные залпы смолкли. Затишье это фантастично. И чем дальше, тем сильнее оно переполняет нас какой-то животной тревогой. Мы жили в вечном шуме; затаившись, он встряхивает, пробуждает нас и может довести до сумасшествия.
И вот мы топчемся, всматриваемся и вдруг замечаем, что вся котловина шевелится.
- Что это?
Протираем веки, таращим глаза. Без всяких предосторожностей высовываем головы над обвалившейся насыпью. Спрашиваем: "Видишь?"
Сомнений нет: тень ползет всюду, куда ни взглянешь. В далях нет ни одной точки, где тень не ползет.
Кто-то говорит наконец:
- Ну, понятно, это боши!
Тогда замечаем на отлогом скате равнины необозримые географические контуры: армия движется на нас!
* * *
Внезапно обрушивается страшный треск - и позади и впереди - и замыкает нас, темных, на дне огненной долины. Огненный ураган освещает человеческую равнину, ползущую по равнине земной. Он освещает ее на всем пространстве, несметную: первые колонны, выступившие вперед, чуть колышутся и образуют на белой, как мел, земле ряды точек и линий, напоминающие какие-то письмена.
Эта живая громада приводит нас в оцепенение и превращает в немых. Затем мы начинаем понимать, что все это множество, исток которого скрыт от нас, все оно находится под ужасающим обстрелом наших семидесятипятимиллиметровых орудий; снаряды пролетают над нашими головами и падают где-то далеко от нас. Гигантские столбы дыма, рассекая ряды лилипутов, скачут, как боги ада. Молнии взрывов вонзаются в это распластанное по земле тело. Оно сплющено и горит клочьями, и толпы ползут пылающим костром.
Не останавливаясь, они ползут на нас. Горизонт выбрасывает все новые и новые волны. Слышно, как нарастает рассеянный негромкий гул. Издали вся эта неистовая иллюминация, все эти глухие взрывы напоминают праздничный город вечером.
Ничего не поделаешь против мощи этого натиска, против его численной мощи. Слышишь орудийные залпы и понимаешь их ничтожество. Вся эта жизнь топит огонь и сталь и снова смыкается, как море.
- Открыть огонь!
Мы стреляем ожесточенно. Но у нас мало патронов. С тех пор как мы находимся на первой линии, никто не проверяет наше снаряжение, и многие из нас, особенно за последние дни, побросали часть груза, терзавшего бока и живот и сдиравшего кожу. Те, что подходят, не стреляют, и поверх неопалимой купины нашей линии видно, как все новые волны набегают с востока. Они идут тесными рядами, как будто они спаяны друг с другом. Они не прибегают к помощи ружей. Единственное их оружие - несметность. Они идут похоронить нас под своими ногами.
Вдруг порыв ветра доносит запах эфира. Дивизии, наступающие на нас, пьяны! Мы убеждаемся в этом, говорим об этом с ужасом:
- Они горят, они горят! - кричит, срываясь, голос человека, который стоит рядом со мной, плечи его вздрагивают при каждом выстреле его ружья.
Они приближаются. Огненная рампа наших выстрелов освещает их снизу; уже можно различить силуэты солдат. Они идут стройно и в то же время нестройно. Видишь деревянные фигуры, угадываешь окаменелые лица; ружья висят на ремнях, руки пусты. Они идут, как лунатики, способные лишь передвигать ноги, и будто поют. Орудия продолжают сокрушать в гуще неприятельскою нашествия живые стены и здания. Четко вырисовываются силуэты: они падают, поодиночке и целыми гроздьями; и лица - как факелы.
Теперь они совсем близко, шагах в пятидесяти, они дышат нам в лицо эфиром. Мы не знаем, что делать. Патронов больше нет. Мы примкнули штыки; в уши врывается невнятный, безостановочный гул, исходящий из их глоток, и глухой рокот надвигающегося наводнения.
Сзади нас разносится крик:
- Приказ отступить!
Нагибаемся и уходим из окопов через запасные выходы. Нас немного, а казалось, нас было множество; окопы быстро пустеют, и мы подымаемся на холм, с которого недавно сюда спустились. Подымаемся к нашим семидесятипятимиллиметровым орудиям, скрытым за гребнем холма; они еще грохочут. Подымаемся наугад, без прикрытия, неизвестными дорогами, по грязным колеям; окопов здесь нет. Во время этого невеселого восхождения мы на виду, но в нас не стреляют. Если бы стали обстреливать, всех бы перебили. Не оглядываясь, мы подымаемся медленной перебежкой, рывками, шатаясь от одышки, и нас преследует, подгоняет вой этих волн утопленников. Взбираемся по содрогающимся склонам ревущего вверху вулкана; бежим от наготы пространства под кров сумрака. Вместе с нами взбираются пустые батареи, лошади, дым, весь современный ужас. И каждый торопит отступление, и отступление торопит каждого; мы подымаемся; тяжесть тела тянет нас назад, ноги подкашиваются; мы подымаемся, согнувшись под тяжестью мешков, безропотно, как скот, и наше дыхание точно шепот, точно одно бесконечное слово.
С вершины мы видим бушующее внизу наводнение, глухо рокочущее и черное; оно захлестывает окопы, брошенные нами, и как будто уже движется дальше. Но глаза наши и уши зачарованы двумя батареями, между которыми мы проходим: они стреляют в несметные толпы наступающих, и каждый выстрел вонзается в жизнь. Никогда еще зрелище действующей артиллерии не казалось мне таким патетическим. Орудия лают и ревут невыносимым ревом, стволы скользят взад и вперед по лафетам, подскакивают от толчков фантастической четкости и силы.
В выемках, где укрыты батареи, в центре фосфоресцирующего веера, мелькают силуэты артиллеристов, заряжающих орудия. Рыжее зарево обжигает им руки и грудь, когда они поворачивают замок. Словно ожесточенные рабочие у доменных печей: стволы орудий раскалены от выстрелов, сталь светится в темноте.
Вот уже несколько минут стреляют реже. Точно устали. Единичные залпы... Батареи замолкли, и вслед за погасшими взрывами гаснет сталь.
В бездне молчания раздается жалоба артиллериста:
- Нет снарядов!
Сумеречная тень снова водворяется в небе, пустом теперь. Холодно. Кругом - траур, таинственный и страшный. В полумраке я слышу стоны, прерывистое дыхание, вижу тюки, спины, руки, вытирающие пот со лба, шалые глаза. Снова приказ отступить; голос выдает волнение, он пугает нас, как крик отчаяния. Мы растерянно топчемся на месте, затем сходим вниз, идем туда, откуда пришли, и толпа тяжело ползет по своим следам и приближается еще на один шаг к бездне.
* * *
Спустившись по склону холма, попадаем в ложбину: перед нами снова холм. Останавливаемся передохнуть, готовые ринуться дальше при первых вестниках наводнения. Мы стоим среди луга. Ни траншей, ни прикрытий. Удивляемся, что не видно подкрепления. Идем среди какой-то пустоты...
Садимся где придется. И вдруг один из солдат, почти уткнувшись лбом в колени, говорит, высказывая общую мысль:
- Мы не виноваты.
Здесь же стоит лейтенант. Он подходит к солдату, кладет руку ему на плечо и ласково говорит:
- Нет, друзья, вы не виноваты.
В эту минуту к нам присоединяется несколько отделений пехоты; говорят: "Мы из арьергарда". Кто-то добавляет, что наверху две наши батареи уже взяты. Раздается свисток.
- Шагом марш!
Отступление продолжается.
Нас всего два батальона; впереди и позади нас ни одного французского солдата. Незнакомые соседи: разношерстные, отбившиеся от своих частей, растерянные солдаты инженерных войск и артиллеристы; незнакомые соседи, они подходят и уходят, словно рождаются и словно умирают.
На одну минуту в приказах высшего командования происходит какая-то путаница.
Неизвестно откуда появившийся штабной офицер бежит навстречу нам, затем останавливается и драматическим голосом кричит:
- Несчастные, что вы делаете? Что вы делаете? Вперед, во имя Франции! Заклинаю вас, вернитесь!
Солдаты ошеломлены и ничего не понимают: не будь приказа, им и в голову не пришло бы отступить.
- В чем дело? Отступили потому, что нам приказали отступить.
Мы повинуемся. Готовы идти обратно. Часть отряда уже пошла, зовут товарищей:
- Эй, вы там! Выходит, что надо поворачивать оглобли!
Но приказ отступить повторяется, и уже решительно; повинуемся, ругая брехунов, и поток уносит с собой офицера, отдавшего контрприказ.
Шаг наш ускоряется, становится стремительным, растерянным. Нас увлекает какой-то порыв, которому мы подчиняемся, не зная, откуда он исходит. Начинаем подыматься на другой холм, в темноте он кажется высокой горой.
Добравшись до первых уступов, мы слышим вокруг себя, совсем близко, страшное пощелкиванье и протяжный мягкий свист - точно косят траву. Издали с неба несется равномерное постукивание, и тот, кто в эту ужасающую грозу на секунду оборачивается, видит, как по горизонтали зажигаются гребни облаков. Понимаем, что на вершине, брошенной нами, неприятель установил пулеметы и что место, где мы находимся, рассекают клинки пуль. Вокруг меня солдаты летят кубарем, скатываются вниз с проклятиями, стонами, криками. Цепляются друг за друга, сталкиваются, словно в драке.
Уцелевшие достигают наконец вершины холма. В эту минуту лейтенант кричит звонким, пронзительным голосом:
- Прощай, моя рота!
Видим, как он падает и как его подхватывают те, что еще живы.
Поднялись на вершину, спускаемся на несколько шагов по другому склону и ложимся на безмолвную землю.
Кто-то спрашивает:
- А лейтенант?
- Умер.
- Эх, - говорит солдат, - как он с нами простился!
Отдышались немного. Думаем лишь об одном: наконец мы спаслись и наконец лежим.
Пиротехники пускают ракеты, чтобы обследовать позиции, с которых мы ушли. Некоторые из нас решаются взглянуть в ту сторону. На вершине первого холма, там, где стояли наши орудия, длинные ослепительные зонды обнаруживают ползучую волнистую линию. Слышны удары заступов и деревянных молотков.
Они приостановили наступление. Они укрепляются там. Роют окопы и устанавливают проволочные заграждения - когда-нибудь придется их брать. Мы смотрим, растянувшись на животе, или стоя на коленях, или сидя; пустые ружья валяются рядом с нами.
Марга размышляет, покачивая головой, и говорит:
- Будь там проволочные заграждения, они бы их задержали. Но у нас не было проволочных заграждений.
- А пулеметы? Куда же девались наши пулеметы?
Ясно, что здесь какая-то огромная оплошность командования. Неосмотрительность: подкреплений не было, не подумали о подкреплениях. Мало было орудий, мало снарядов для заградительного огня; мы видели своими глазами, как обе батареи прекратили стрельбу в разгаре боя: никто не подумал о снарядах. Во всей этой огромной зоне не было защитных укреплений, не было траншей: никто не подумал о траншеях.
Это ясно даже простым солдатам.
- Что ж делать! - говорит один из нас. - Виновато начальство.
Так говорят и так еще говорили бы, если бы нас не подняла и не увлекла суета нового перехода и не поглотили заботы более близкие и более важные.
* * *
Не знаем, где мы.
Шли всю ночь. Усталость еще больше сгибает наши спины, еще больший мрак гудит в голове. Шли ложем долины. Набрели на окопы, потом на людей. Насыпи в ходах сообщения обваливаются и оседают, земля сквозь мешки сочится грязью, почерневшие подпорки гниют, точно куски трупа; эти ходы выводят в широкие тупики, там - суета: командные посты или перевязочные пункты. Около полуночи, в золотой полоске приоткрытой двери убежища, мы увидели офицеров, сидевших за белым столом: скатерть или карта. Возглас: "Счастливцы!" Ротные офицеры подвергаются опасности, как и мы, но только во время атак и смены, мы же страдаем все время. Они не знают ни дежурств у бойницы, ни мешка, ни нарядов. То, что длительнее, - тяжелее.
И снова потянулись рыхлые земляные стены, зияющие пещеры. Занимается утро, тягучее и тесное, как наша судьба. В отверстия землянок видны люди: одни спят, другие тут же на коленях наскоро пишут письма, быть может прощальные. Подходим к перекрестку, забитому людьми. Смрад перехватывает мне горло: не канава ли это, куда улицы, вырытые в земле, выбрасывают свои нечистоты? Нет: длинный ряд носилок; они живые, на каждых носилках разлагается мертвец. Тут же серая полотняная палатка; полотно хлопает, как флаг, и на этой трепещущей стене заря освещает кровавый крест.
* * *
Иногда, с какой-нибудь высоты, я вижу вдали геометрические чертежи, на расстоянии такие неясные, такие пустынные, что я не знаю, наша ли это страна или чужая: видишь и не знаешь. Взгляд устает смотреть. Не видишь, не можешь населить мир. Общее у всех нас - лишь вечерние глаза да ночная душа.
И вечно, вечно в окопах между зыбких, как волны, стен, пахнущих хлором, серой бесконечной цепью, один за другим идут солдаты. Они идут быстро, как только могут, как будто стены вот-вот сомкнутся над ними. Они идут сгорбившись, как будто вечно идут в гору, черные, с огромными мешками, которые они без отдыха перетаскивают с места на место, точно скалы ада. Минута за минутой заполняем мы место подобных нам, что пронеслись здесь, как ветер, или остались недвижимы, как земля.
Располагаемся в воронке отдохнуть. Привалив мешки к бугристым стенам, прислоняемся к ним спиной. Но, ощупав бугры, догадываемся, что это колени, локти, головы. В один из дней убитые были погребены здесь, затем дни, сменяясь, постепенно выкапывают их из земли. В том месте, где я присел и откуда неуклюже шарахнулся со всем своим железным скарбом, торчит нога зарытого в земле тела. Пытаемся ее отодвинуть; она вросла крепко: чтобы ее убрать, пришлось бы сломать этот стальной труп. Я смотрю на обломок мертвого тела. Мысль не повинуется воле, она прикована к этому мертвецу, на которого давит мир, - она проникает сквозь землю и создает ему форму. Его лицо... Какое выражение застыло и искажает в черных глубинах земли вершину этого праха? А-а! Я вижу то, что скрыто полями битв. Всюду, в широком слое земли, - грязные, черные руки и ноги, застывшие жесты; страшный эскиз, барельеф из глины, вздымающийся перед глазами. Это врата ада; да, это вход в недра земли.
* * *
Дорогой я спал на ходу. Теперь мне кажется, будто я спрятан в этом низком, тесном погребе, замурован в покатый свод. Я весь - немой крик тела: спать! Я уже начинаю дремать, мной уже овладевают сны, как вдруг входит человек. Он без оружия, он обшаривает пол белой яркой точкой электрического фонарика. Это вестовой полковника. Разыскав нашего унтера, он говорит:
- Давай шестерых в наряд.
Туша унтера приподымается, зевает.
- Бютуар, Видам, Марга, Термит, Полэн, Ремюс! - командует он и снова засыпает.
Выбираемся из погреба и, более медленно, - из дремоты. Мы на деревенской улице. Но едва мы выходим под открытое небо, нас встречает и начинает преследовать ослепительный рев, и вдруг мы видим друг друга. Бросаемся, как свора собак, в первую дверь, в первую зияющую нору, кто-то кричит: "Ловушка, измена!"
Возвращаемся из наряда. Я ложусь в своем углу, еще более отяжелевший и разбитый, еще глубже погребенный на дне всего. Я начинаю засыпать, уходить в забытье; чей-то голос, убаюкивая меня, напрасно доискивается, которые сутки мы в походе, и перечисляет названия ночей: четверг, пятница, суббота... И снова появляется человек с ослепительным фонарем, требует смену, и я снова иду, вместе с другими. И третий раз он появляется. Ночь словно подстерегает нас: едва мы выходим, она посылает громовой ливень, разрушающий пространства; он разъединяет нас, затем мы снова стягиваемся, сходимся в темноте. По двое перетаскиваем бревна, затем груды мешков, известковая пыль слепит глаза, и носильщики покачиваются, как мачты.