Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ясность

ModernLib.Net / Барбюс Анри / Ясность - Чтение (стр. 15)
Автор: Барбюс Анри
Жанр:

 

 


      Сильный этой высшей простотой, скажи: я народ народов, и, значит, я царь царей, и я хочу, чтобы верховная власть всюду принадлежала мне, потому что я сила и творческий труд. Не хочу деспотов, явных или скрытых, больших или малых; я знаю, я больше не хочу. Неполное освобождение 1789 года пострадало от королей. От полного освобождения пострадают короли.
      Но короли не только костюмированные монархи в бутафории дворов. Конечно, у народов, которыми управляют короли, больше традиций, и они больше принижены, угнетены, чем другие. Но есть страны, где ни один человек не может встать и сказать: "Мой народ, моя армия", - и все же там осуществляются, хотя и более замаскированно, те же монархические традиции. Есть и другие страны, где появляются крупные фигуры борцов, но до тех пор, пока не будет опрокинута совокупность вещей (всегда совокупность, священная совокупность!), люди эти не в силах будут сделать невозможное, и добрая воля их останется в одиночестве, непризнанной. И разве важна тебе, при этой великой неотложной необходимости прогресса, дозировка элементов, образующих старый строй мира? Необходима полная перестройка. Все твои правители, неизбежно и крепче, чем ты думаешь, держатся друг за друга, они объединены старой машиной канцелярий, министерств, дипломатии и железным раззолоченным церемониалом; и если бы даже они затеяли друг с другом войну, между ними есть неизгладимое сходство, которого ты больше не хочешь терпеть. Разбей цепи, уничтожь все привилегии и, наконец, скажи: да будет равенство.
      Человек равен человеку. Иными словами, ни один человек не обладает преимуществами, которые ставили бы его выше общего закона. Речь идет о принципе равенства, а не о законных различиях, основанных на труде, таланте либо высокой нравственности. Равенство касается только прав гражданина, а не человека в его сущности: ты не творец живого существа; ты не лепишь живую глину, как это сделал бог в Библиях; ты устанавливаешь законы. Индивидуальная ценность, на которую ссылаются иные, условна, неустойчива, и никто не может о ней судить. В обществе, разумно организованном, она культивируется и приобретает значение автоматически. Но эта великолепная анархия человеческой ценности не может, на первых порах устроения общества, заменить явное для всех равенство.
      Бедняк, пролетарий ценнее любого человека, но не священнее его. Перед лицом истины все трудящиеся и все честные люди одинаково ценны. Но на земле полтора миллиарда эксплуатируемых бедняков. Они - право, потому что они массы. Новый порядок нельзя установить до тех пор, пока не будет уничтожено до основания старое положение вещей: надо уничтожить эксплуатацию человека человеком, уничтожить класс собственников, касту правящих, уничтожить все это путем построения общества трудящихся.
      В социальном отношении женщины равны мужчинам безоговорочно. Существа, излучающие тепло и рождающие людей, не созданы для того лишь, чтобы одаривать теплотой своего тела. Справедливо, чтобы общая работа разделялась ими, шла на убыль и приобретала гармонию в их руках. Справедливо, чтобы судьба человечества опиралась также и на силы женщин. Какой бы опасностью ни грозили вначале их инстинктивная любовь к блеску, легкость, с которой они все окрашивают чувством, и власть над ними импульсов, все же легенда о их неполноценности лишь туман, который ты рассеешь, шевельнув пальцем. Раскрепощение женщин в порядке вещей, как в порядке вещей ждать в надежде сердца того дня, когда спадут с женщин социальные и политические цепи и свобода человеческая сразу вырастет вдвое.
      Народ всего мира, установи равенство до пределов твоей великой жизни. Установи Республику республик, - иными словами, установи на всем пространстве, где ты дышишь, общественное и открытое руководство внешними делами, установи единый закон: о труде, производстве, торговле.
      Так называемая нераздельная общность национальных интересов распадается при малейшей попытке это проверить. Существуют только интересы индивидуумов и единый общий интерес. Когда говорят "я" - это значит: я; когда говорят "мы" - это значит: люди. И до той поры, пока единая Республика не охватит весь мир, всякие национальные раскрепощения будут лишь зачинаниями и сигналами подлинного освобождения.
      Итак, ты разоружишь страны, ты придашь идее родины то социальное значение, которое она должна иметь. Ты уничтожишь военные границы и экономические и торговые заставы, - они еще вреднее. Протекционизм вносит насилие в развитие труда; в нем гнездится та же гибельная неустойчивость, что и в милитаризме. Ты уничтожишь все то, что оправдывают во взаимоотношениях народов и что в отношениях между индивидуумами носит название убийства, грабежа, конкуренции нечестными средствами. Ты уничтожишь конфликты не столько прямыми мерами надзора и порядка, сколько уничтожением причин, порождающих конфликты. А главное, ты их уничтожишь потому, что делать это всюду будешь ты, один ты: ведь силы твои неодолимы и твое ясное сознание не осквернено корыстью. Ты не объявишь войны самому себе.
      Тебя не запугают древние заклинания и храмы. Твой гигантский разум, перестроив понятие родины, свергнет идола, душившего своих почитателей. В последний раз ты отдашь честь знаменам. Старому энтузиазму, баюкавшему ребячество дедов, ты спокойно скажешь решительное прости. В прошлом во времена кровавых бедствий бывали трогательные часы. Но истина выше всего, и на земле так же не существует границ, как и на море!
      Мировая Республика есть неизбежное следствие равенства права на жизнь. Исходя из понятия равенства, приходишь к идее интернационализма. Если к этому не приходишь, значит, путь мышления шел не по прямой. Те, которые исходят из противоположных понятий: бог, божественное право пап, королей и дворян, авторитет, традиция, - приходят фантастическими путями, но без погрешностей против логики, к противоположным выводам. Надо твердо запомнить, что в наше время существуют лишь две противостоящие доктрины. Все подчинено разуму, который искалеченное и раненное в глаза человечество обоготворило в облаках.
      * * *
      Ты уничтожишь право мертвецов, преемственность какой бы то ни было власти по праву наследования - право наследования на всех своих ступенях несправедливо: в него внедряется традиция, это - покушение на строй труда и равенства. Труд - великий гражданский долг, который каждый и каждая, без исключения, должны выполнять под страхом морального падения. Это разделение труда сделает труд посильным для каждого и не даст ему пожирать человеческие жизни.
      Ты не допустишь права собственности государств на колонии, испятнавшей карту обоих полушарии и не оправдываемой никакими разумными основаниями, и ты уничтожишь это коллективное рабство. Ты сохранишь существование частной собственности лишь в малых размерах - в форме трудовой собственности живых. Это будет вполне справедливо, потому что в нашем человеческом состоянии потребность в собственности нам свойственна и потому что бывают случаи, когда право собственности неотъемлемо от самого права; и любовь к вещам такое же чувство, как и любовь к живым существам. Цель социальной организации не в том, чтобы уничтожить чувства и радость жизни, но в том, чтобы способствовать их расцвету, в пределах, не причиняющих ущерба другим. Справедливо наслаждаться тем, что явно заработано своим трудом. И уже одна эта разумная постановка вопроса обрушивается на старый порядок вещей как проклятие.
      Изгони повсюду и навсегда дурных учителей из школы. Образование постоянно обновляет цивилизацию. Интеллект ребенка - большая ценность, он должен быть под охраной общества. Старшие в семье также не вольны обрабатывать по своей прихоти неведение, с которым молодость вступает в жизнь; никто не давал им этой свободы против свободы. Ребенок не принадлежит душой и телом родителям; ребенок - личность, и уши терзает кощунство - пережиток деспотических римских традиций - кощунство тех, кто говорит о своих убитых на войне сыновьях: "Я отдал своего сына". Живое существо нельзя отдать - мыслящее существо прежде всего принадлежит разуму.
      Ни одной школы, где насаждают идолопоклонство, где будущие воли выращиваются в страхе несуществующего бога, в традициях и шовинистическом политеизме, не должно больше существовать. Нигде ни единого учебника, в котором все самое ненавистное и унизительное в прошлом народов наделяется невесть каким обаянием. Только всеобщие истории, только общие черты и вершины, свет и тени хаоса, вот уже шесть тысяч лет отмечающие путь двух миллиардов людей.
      Ты уничтожишь повсюду публичное исповедание культов, ты упразднишь черные одежды священников. Пусть каждый верующий хранит свою религию в себе, и пусть священники остаются в пределах стен. Терпимо относиться к заблуждению - еще большее заблуждение.
      Те, которые объявили мораль Христа своим достоянием и сфабриковали религию, - отравили истину и, помимо того, за две тысячи лет доказали, что они свои кастовые интересы ставят выше священного закона добра. Никакие слова, никакие цифры не смогут никогда дать представление о том, какое зло церковь причинила людям. Когда она сама не угнетала и силой не поддерживала мрак, она поддерживала своим авторитетом угнетателей и освящала их действия; и поныне еще она всюду тесно связана с теми, кто не хочет власти неимущих. Как шовинисты напевают о сладости семейной колыбели, подготовляя войны, так и церковь взывает к поэзии Евангелий; но церковь стала аристократической партией, подобной другим партиям, и каждое крестное знамение - пощечина Христу. Любовь к родной земле превратили в национализм, а из Иисуса сделали иезуита.
      Только величие Интернационала позволит наконец вырвать с корнем закоснелые заблуждения, умноженные, запутанные и упроченные национальными перегородками. Будущая хартия - приметы которой смутно намечаются, и предпосылками которой служат великие моральные принципы, поставленные на свое место, и опора которой коренится в массах, тоже поставленных наконец на свое место, - принудит газеты использовать все свои возможности. Говоря языком юным, простым и скромным, она объединит народы - пленников самих себя. Она уничтожит гнусную путаницу судебной процедуры с ее травлей человека и даже изгонит из суда адвокатов, вносящих в ясный и простой механизм правосудия дипломатию и мелодраматические приемы краснобайства. Справедливый должен решиться сказать, что в судах нет места милосердию: величие логики приговора, осуждающего виновного ради устрашения каждого потенциального преступника (но не ради какой-либо иной цели), - выше самого прощения. В силу этой хартии закроют кабаки, запретят продажу ядов, обуздают торгашей, готовых погубить в мужчинах и юношах красоту будущего и царство разума. И вот какая представляется глазам моим заповедь, высеченная на скале: твердый закон, обязанный карать неуклонно всех расхитителей общественной собственности, всех крупных и мелких циников и лицемеров, которые по своему положению или профессии эксплуатируют несчастье или спекулируют на нужде. Надо выработать новую иерархию ошибок, проступков и преступлений: истинную.
      Никто не подозревает, какую можно создать красоту! Никто не подозревает, какую пользу могли бы извлечь из расточаемых сокровищ, каких высот может достичь возрожденная человеческая мысль, заблудшая, подавленная, постепенно удушаемая постыдным рабством, проклятием заразительной необходимости вооруженных нападений и оборон и привилегиями, унижающими человеческое достоинство; никто не подозревает, что она может открыть в будущем и перед чем преклонится. При верховной власти народа литература и искусство, симфоническая форма которых едва еще намечается, приобретут неслыханное величие, как, впрочем, и все остальное. Националистические группировки культивируют узость и невежество и убивают самобытность, а национальные академии, авторитет которых покоится на неизжитых суевериях, - лишь пышное обрамление развалин: куполы Институтов, вблизи как будто величественные, просто смешны, как колпаки, которыми гасили свечи. Надо расширять, интернационализировать неустанно, без ограничения, все, что только возможно. Надо разрушить преграды, пусть люди увидят яркий свет, великолепные просторы; надо терпеливо, героически расчистить путь от человека к человечеству: он завален трупами идей, и каменные изваяния заслоняют дугу далекого горизонта. Да будет все это преобразовано по законам простоты! Существует только один народ, только один народ!
      * * *
      Если ты это сделаешь, ты сможешь сказать, что в тот момент, когда ты сорганизовал свои силы и принял решение, ты спас род человеческий, насколько это возможно на земле. Ты не кузнец счастья. Софисты не запугают нас, проповедуя покорность и бездействие, под тем предлогом, что никакие социальные перемены не принесут счастья; пусть их играют этими серьезными вопросами. Счастье - часть внутренней жизни: это сокровенный, личный рай, нечаянное или гениальное озарение, неприметно рождающееся из близости людей, и это также - чувство славы. Нет, оно не в твоих руках и, значит, ни в чьих. Но чтобы построить укромный дом счастья, человеку необходима спокойная и организованная жизнь; а смерть - страшное соприкосновение преходящих событий с глубинами нашего "я". Мир внешний и мир внутренний различны по своей природе, но они связаны покоем и смертью.
      Чтобы мудро завершить великий труд, чтобы, как статую, изваять все здание, не строй ничего в расчете на невозможные изменения человеческой природы, не жди ничего от сострадания.
      Милосердие - преимущество, оно должно исчезнуть. Впрочем, как нельзя любить незнакомцев, так нельзя и сострадать им. Мысль человеческая создана для бесконечности; сердце - нет. Человек, переживающий по-настоящему, сердцем, а не только разумом, страдание людей, которых он не видит и не знает, - это человек с болезненной чувствительностью, и служить примером для обобщения он не может. Оскорбление разума терзает мысль более плодотворно. Как ни проста социальная наука, она - геометрия. Не допускай, чтобы слово "гуманность" приобретало сентиментальный смысл, и скажи, что проповедь братства и любви - напрасна; слова эти теряют силу от столкновения с большими числами. Человечество нельзя прижать к своему сердцу. В беспорядочном смешении чувств и идей всегда скрыта утопия. Солидарность и взаимность - интеллектуальны. Здравый смысл, логика, методическая суровость, нерушимый порядок, неуклонное, беспощадное совершенствование ясности!
      Взволнованный, из глубины своей бездны, я громко произнес эти слова в тишине. Моя великая мечта слилась, словно в Девятой симфонии, с голосом самой судьбы.
      * * *
      Я облокотился на подоконник. Смотрю в ночь, нависшую над землей и надо мной, хотя я - только я, а она - ночь бесконечная. Мне кажется, что я все теперь понял. Вещи связаны между собою; они освободят одна другую, и все придет в порядок.
      Но я снова испытываю горчайшую из своих тревог: я боюсь, что массы удовольствуются мелкими подачками, которые им бросят повсюду... Чтобы помешать народу сначала понять, а затем хотеть, враги вооружатся против него своим цепким и изощренным могуществом. В день победы его опьянят и ослепят, вложат в его уста крик, почти сверхчеловеческий: "Мы освободили человечество, мы - солдаты Права!" - не разъясняя, какие огромные обязательства и созидающий гений таит в себе подобное утверждение, какое оно таит уважение к великим народам, кто бы они ни были, и благодарность к тем, которые стараются освободиться. Снова вернутся к своей извечной миссии: ослаблять великие сознательные силы и отвлекать их от цели. Начнут взывать к единению, миру, терпению, оппортунизму, указывать на опасность слишком быстрых перемен или на опасность вмешиваться в дела соседей, прибегнут к любым софизмам в этом же духе. Постараются высмеять и опорочить тех, кого подкупленные газеты называют мечтателями, фанатиками, предателями; снова пустят в ход все свои старые талисманы. Несомненно, предложат установить международное право и под модными словами протащат официальные пародии на справедливость, которые когда-нибудь рухнут, как театральные декорации, ибо это будет урезанное право с несколькими ребяческими оговорками ж чудовищным попустительством, похожее на кодекс чести бандитов. Зло, обезвреженное в странах явной автократии, будет созревать в мнимых республиках, в странах, будто бы либеральных, маскирующих свою игру. Уступки народу дадут возможность обрядить в новые одеяния старую, прогнившую автократию и продлить ее существование. Один империализм сменит другой и заклеймит железом будущие поколения. Солдат, из какой бы страны ты ни был, память о тебе попытаются стереть или использовать, исказив истину; но забвение истины - первая форма твоего несчастья! Да не будут против тебя ни поражение, ни победа. Ты выше и того и другого, потому что ты - весь народ.
      * * *
      Небеса населены звездами; гармония эта окрыляет разум и влечет мысль к волнующей идее целого, но что она дарует нам - надежду или сомнение?
      Мы в сумерках мира. Надо знать, проснемся ли мы завтра. Нам помогает лишь одно: мы знаем, из чего создана ночь. Но сумеем ли мы сообщить нашу ясную веру, ведь глашатаи ее всюду в меньшинстве, и даже самые обездоленные жертвы ненавидят и называют утопией единственный неутопический идеал! Общественное мнение, переменчивое и покорное воле ветров, скользит по поверхности народов и наделяет гибкими убеждениями и гибкой совестью большинство людей. Оно обрушивается на глашатаев и кричит о святотатстве, потому что ему открывают, в его же собственных смутных мыслях, то, что оно не сумело в них разглядеть; оно кричит, что мысль его искажают, но нет мысль расшифровывают.
      Я не боюсь, как боятся многие и как я сам когда-то боялся, быть поруганным и растерзанным. Я не ищу для себя самого ни уважения, ни признательности. Но я не хотел бы, чтобы люди, если я дойду до них, прокляли меня. Почему же не хочу, если я не боюсь? Единственно потому, что я убежден в своей правоте. Я убежден в принципах, которые вижу в истоках всего: справедливость, логика, равенство - все это величайшие человеческие истины, воплощенные в недрах жизни, в эксплуатируемых массах, и контраст между ними и "истиной", осуществляемой теперь, - чудовищный, и я хотел бы призвать всех вас и передать вам, как приказание и как мольбу, эту уверенность, переполняющую меня трагической радостью. Нет нескольких способов достигнуть этой уверенности и связать жизнь с истиной: есть только один способ - прямота. Перестроить порядок вещей верховным контролем мысли и отдаться безграничной смелости разума. Я такой же человек, как и другие, такой же, как вы все. Вы, которые, слушая меня, покачаете головой и пожмете плечами, мы двое, мы все - почему мы так чужды друг другу, когда мы вовсе не чужие?
      Я верю, невзирая ни на что, в победу истины. Я верю в значимость отныне ощутимую, тех немногих людей, подлинно братьев, которые во всех странах мира, среди свистопляски разнузданных национальных эгоизмов, стоят неколебимо, как великолепные статуи права и долга. Отныне я верю, я убежден, что новое общество будет построено на этом человеческом архипелаге. Даже если нам суждено страдать еще долгое время, идея, как и сердце человеческое, уже не приостановит своего биения, не перестанет жить, и волю, уже проявляющую себя, нельзя будет сокрушить.
      Я возвещаю неминуемое пришествие мировой Республики. Ни временная реакция, тьма и террор, ни трагическая трудность всколыхнуть мир сразу и всюду не помешают осуществлению истины Интернационала. Но если силы тьмы окажут упорное сопротивление, если предостерегающие голоса затеряются в пустыне, о, народы, неутомимые жертвы позорной Истории, я взываю к вашей справедливости, к вашему гневу. Над расплывчатыми дискуссиями, заливающими кровью побережья, над пиратскими нападениями на корабли, над обломками кораблекрушений и рифами, над дворцами и монументами, воздвигнутыми на песке, я вижу приближение великого прилива. Истина революционна лишь потому, что заблуждение беспорядочно. Революция - это порядок.
      XXIII
      ЛИЦОМ К ЛИЦУ
      Сквозь стекло - я часто подхожу к окнам - смотрю на улицу. Затем иду в комнату Мари, оттуда видны поля. Комната узенькая; проходя к окну, я задеваю тщательно прибранную постель, и она на секунду занимает мою мысль. Кровать - вещь, которая никогда не кажется холодной, неодушевленной; она живет отсутствием.
      Мари хлопочет внизу, я слышу, как она передвигает мебель, задевает ее щеткой, и стучит совочком о ведро, когда сбрасывает сор. Общество плохо организовано, если обрекает почти всех женщин на положение служанок. Мари не хуже меня ничем, но она растрачивает жизнь, убирая мусор, сгибаясь над пылью, вдыхая горячий жар и копоть в темных закоулках дома. Я находил все это естественным. Теперь я думаю, что это неестественно.
      Я не слышу шума, Мари кончила уборку. Она подымается наверх, подходит ко мне. Мы ищем друг друга и ловим каждую минуту, чтобы быть вместе; так повелось с того дня, когда нам ясно стало, что мы друг друга не любим больше!
      Опершись о подоконник друг подле друга, смотрим, как угасает день. Видны дома на окраине города, у выхода в долину: низенькие домики за оградами, дворы, сады, застроенные лачугами. Осень вернула садам прозрачность и, обнажив деревья и живые изгороди, обратила их в ничто; все же, здесь и там, она великолепно расцветила листву. Не пейзаж нас увлекает. Нам нравится отыскивать каждый домик и пристально его разглядывать.
      Домики предместья невелики и небогаты; но вот над тем домиком вьется дым и наводит на мысль об умершем дереве, оживающем в очаге, и о рабочем, сидящем пред очагом; наконец-то руки его познали отдых. А вот этот, хоть и неподвижен, ходуном ходит от детворы: ветерок рассыпает ее смех и как будто с ним играет; на песчаных прогалинах частые следы детских ног. Провожаем глазами письмоносца, который возвращается домой, он справился героически с работой и завершает свой долгий путь; целый день разносил он письма тем, кто их ждет, а теперь несет самого себя своим близким, которые также его поджидают: семья знает цену отцу; он толкает калитку, входит в палисадник, наконец-то у него пустые руки!
      Вдоль старой серой стены бредет старик Эйдо, неутешный вдовец; неотвязная, невеселая мысль, которой он одержим, замедляет его шаг; и он занимает больше места, чем, казалось бы, должен был занимать. Навстречу ему идет женщина; в сумерках быстрая, легкая поступь изобличает и подчеркивает ее молодость. Это Мина. Она идет на свидание. Она накрест стянула косынку и прижимает ее к сердцу; чувствуешь, как расстояние ласково сокращается перед ней, а она бежит, чуть согнувшись, и улыбается сочным ртом.
      Сумрак постепенно сгущается. Теперь видны только белые предметы: новые части домов, стены, широкая дорога, связанная с другой тропинками, исчертившими черное поле, глыбы белых камней, похожих на кротких овец, водопой, отсвет которого неожиданно белеет в темной низине. Затем видны только светлые предметы: пятна рук, лиц, - вечером лица видны долго, дольше, чем полагалось бы по логике вещей, и кажутся фантастическими.
      Сосредоточенные, возвращаемся мы в комнату, садимся: я на край кровати, она - на стул у раскрытого окна, спиной к перламутру неба.
      Она думает о том же, о чем и я, потому что, обернувшись ко мне, говорит:
      - А мы?..
      * * *
      Она вздыхает. Ее преследует какая-то мысль. Она хочет молчать, но ей надо высказаться.
      - Не любим больше, - говорит она, подавленная огромностью того, о чем она говорит. - Но любили, и я хочу снова увидеть нашу любовь.
      Она встает, открывает шкаф, достает ящичек, садится. Она говорит:
      - Вот они! Вот наши письма. Наши письма, наши чудесные письма! говорит она. - Можно смело сказать - они не сравнимы ни с чьими... Они известны нам наизусть, но хочешь, мы их перечитаем? Читай ты, еще не так темно, дай мне взглянуть, как мы были счастливы.
      Она протягивает ящичек, где хранятся письма, которые мы писали друг другу, когда были влюблены.
      - Вот, - говорит она, - твое первое письмо. Первое ли? Да... Нет... Что ты там говорил?
      Беру письмо, читаю про себя, затем вслух. В письме говорилось о будущем: "Как мы будем счастливы позже!"
      Она придвигается, наклоняет голову, читает дату и тихо говорит:
      - Тысяча девятьсот второй... Тринадцать лет как это письмо умерло... Так давно... Нет, недавно... Неизвестно что должно было быть. Читай другое...
      Я перебираю письма. Скоро открывается, как ошибались мы, говоря, что они известны нам наизусть. На одном нет даты: только день - понедельник; тогда казалось, этого было достаточно. Сейчас это - анонимное письмо, затерявшееся среди других и ненужное.
      - Не помню больше наизусть, - сознается Мари. - Вспомнить себя... Если бы можно было все это сохранить в памяти!
      * * *
      Чтение это напоминало чтение книги, уже прочитанной когда-то. Оно не могло воскресить прилежных и отрадных часов, когда двигалось перо, а вместе с ним слегка и губы. Беспорядочно, с глубокими провалами, оно воссоздавало события, пережитые на земле другими: другими, которыми были мы. В одном из писем Мари говорилось о будущих ласках. Она пробормотала: "Та, что писала это письмо, осмелилась говорить так!" Но она не покраснела и не смутилась.
      Затем она покачала головой и сказала жалобно:
      - Чего только не носим мы в себе помимо нашей воли! Какая сила должна быть в человеке, чтобы настолько все позабыть!..
      Она начинала смутно угадывать глубину пропасти и отчаиваться. Вдруг она перебивает:
      - Довольно! Немыслимо перечитывать. Неизвестно, что там еще написано. Довольно! Не отнимай у меня обольщений.
      Она говорила, как та жалкая сумасшедшая бродяжка, и совсем тихо добавила:
      - Утром, когда я открыла ящичек с письмами, оттуда вылетела моль.
      На минуту прекращаем чтение и смотрим на письма. Прах жизни! То, что вспоминаешь, - почти ничто. Воспоминания переживают нас, но они тоже живут и умирают. Эти письма, эти засохшие цветы, эти обрывки кружев и бумаги что это? Что остается вокруг этих суетных предметов? Мы оба держим ящичек. Так мы целиком умещаемся в ладонях наших рук.
      * * *
      И все же продолжаем читать. Один конверт надорван... Я было его отбросил, но почувствовал, что все это неповторимо, мне жаль письма, и я его спасаю.
      Продолжаем читать.
      Но нечто странное понемногу ширится и горестно изумляет нас: все письма говорят о будущем.
      Сколько бы Мари ни говорила: "Дальше... Другое..." - в каждом письме говорилось: "Как мы будем любить друг друга позже, когда наша жизнь станет общей... Как хороша будешь ты, когда все время будешь со мной... Позже мы поедем путешествовать, позже мы осуществим этот план, позже..."
      Мы только об этом и говорили!
      Незадолго до свадьбы говорилось, что вдали друг от друга мы растрачиваем дни и что мы несчастны.
      - Что ты, - говорит Мари с каким-то ужасом, - неужели так и написано? А дальше, дальше...
      Дальше в письме, от которого ожидалось все, говорилось:
      "Скоро мы не будем больше расставаться. Наконец-то начнется жизнь!" и говорилось о рае, о будущем...
      - А дальше?
      - Дальше ничего больше нет: это последнее письмо.
      * * *
      Ничего больше нет. Как театральная развязка, которая вскрывает истину. Ничего нет общего между раем ожидаемым и потерянным раем. Ничего нет, потому что всегда жаждут того, чего не имеют. Надеешься, потом жалеешь. Надеешься на будущее, потом бежишь в прошлое и, украдкой, страстно начинаешь сожалеть о прошлом! Два чувства, самые сильные и самые живучие, надежда и сожаление, оба опираются на небытие. Просить, просить, не получать! Человечество точь-в-точь как нищета. Счастью нет времени жить; действительно, нет времени, чтобы исчерпать то, что есть. Счастье - это то, чего нет, и все же, в какой-то день, его уже не существует!
      Я вижу, она опустилась на стул, вздыхает, мечется, раненная насмерть.
      Я беру ее за руку, как недавно. Говорю, чуть смущенно и наудачу:
      - Любовью тел не исчерпывается любовь.
      - Это любовь! - отвечает Мари.
      Я не отвечаю.
      - А-а! - говорит она. - Мы пытаемся играть словами, но от истины укрыться нельзя.
      - Истина!.. Я скажу тебе, чем я был на самом деле...
      * * *
      Нагнувшись к ней, я не мог удержаться, чтобы не сказать, не выкрикнуть это громким и дрожащим голосом. Не сейчас стала назревать во мне трагическая форма моего нечаянного признания. Меня обуревало какое-то безумие искренности и простоты.
      И я разоблачаю перед ней мою жизнь, протекавшую все же рядом с ее жизнью; всю мою жизнь, со всеми грехами и грубостью. Я открываюсь перед ней в своих желаниях, потребностях, падениях.
      Никогда не обрушивалась на женщину исповедь более откровенная. Да, в совместных судьбах мужчин и женщин, чтобы не лгать, надо быть чуть ли не безумцем. Я ворошу прошлое, перечисляю похождения, сменявшие одно другое, и даже неудавшиеся. Я был обыкновенным человеком, не хуже, не лучше других, вот я, вот мужчина, вот любовник.
      Я вижу, она привстает в этой маленькой, вдруг потускневшей комнате. Она боится истины! Она смотрит на меня, как смотрят на святотатца. Но истина овладела мной и не может больше меня освободить. Я вызываю в памяти то, что было: и та, и эта, и все те, кого я любил, не потрудившись никогда узнать того, что каждая приносила мне, принося свое тело. И свирепый эгоизм, который ничто не утоляло, и дикость моей жизни рядом с ней. Я говорю все, даже не пытаясь ослабить удары, умолчать о грубых подробностях, словно выполняя до конца жестокий долг.
      Она то шепчет, как бы вздыхает: "Я это знала". То, чуть ли не рыдая, говорит: "Правда". Иногда у нее вырывался робкий протест, упрек. Но вскоре она уже слушала настороженно. Ее словно захватила великая искренность моего признания; и я вижу: в милой, светлой еще стороне комнаты замолкает понемногу женщина, у которой на волосах, на шее и руках блестят крупицы неба.
      ...И самым постыдным было то, что в прошлые дни, когда я терял голову от новизны незнакомок, я клялся им в вечной верности, говорил о сверхчеловеческом влечении, божественном экстазе и сакраментальных судьбах существ, которые созданы друг для друга, извечно жаждут друг друга и должны соединиться вопреки всему, - все, что только можно сказать, увы, почти искренне, чтобы добиться своего! Во всем этом я ей исповедовался, каялся, словно освобождаясь наконец от лжи, от зла, причиненного ей, и другим женщинам, и самому себе. Инстинкт есть инстинкт; пусть он существует как сила природы, но ложь растлевает.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16