"Вот и все, что осталось от праздника",- подумал Альбрехт, и жизнь показалась ему пустой и безрадостной.
В дверь постучали. Альбрехт, быстро юркнув под одеяло, крикнул:
- Войди!
Через порог шагнул Изенбург. С шумом втянул воздух, брезгливо сморщился и, подойдя к окну, закрыл раму.
- Вот и все, что осталось от праздника,- проговорил вошедший ворчливо.- Перегар, головная боль, тяжесть на душе.
И оттого, что штатгальтер будто подслушал его мысли или, подглядывая за ним, увидел нечто постыдное, Альбрехт разозлился.
- Я оденусь,- произнес он сердито. Изенбург, повернувшись к Альбрехту спиной, уставился в окно.
- Немногое остается от праздников - навоз, мусор и приблудные псы,добавил непрошеный визитер, и Альбрехт ожесточился еще более, как всякий самовлюбленный человек, услышавший высказанную в глаза неприятную правду.
- Ваша милость поднялась так рано, чтобы сказать мне это?
- Я встал не раньше обычного - в шесть часов .. утра. Сейчас уже девять,- ответил Изенбург ровным монотонным голосом, не обращая внимания на резкость вопроса.- А пришел для того, чтобы начать дело, ради которого ехал сюда.
- Что ж, извольте,- сердито пробормотал Альбрехт.
- Я хочу рассказать вам, как на самом деле обстоят наши дела. Вы, наверное, уже прочли "Старую гроссмейстерскую хронику" и знаете о событиях давно минувших дней?
Альбрехт молча кивнул.
- Я же расскажу вам о событиях недавних и тех, которые происходят сейчас. Начну, пожалуй, с того, что пять лет назад в Риме был польский епископ из Плоцка Эразм Циолек. Он добивался от папы Юлия бреве о принесении гроссмейстером присяги полякам или о переводе ордена в Германию, если гроссмейстер откажется. В конце концов папа потребовал от нас принести присягу королю Александру.
- И гроссмейстер выполнил этот наказ?
- Пока нет,- лукаво прищурился штатгальтер,- тем более что папа в прошлом году отменил свое решение и запретил нам присягать Польше.
- Как же обстоят дела сегодня?
- Три месяца назад император направил Вита Фюрста и Яна Кухмистера к королю Сигизмунду. Они договорились, что в июле этого года вопрос об ордене будет решен на конгрессе в Познани.
-Кем?
- Папой, императором, королем Польши и гроссмейстером ордена.
- Я понимаю это по-другому,- возразил Альбрехт,- решать будут гроссмейстер, папа и император, а Сигизмунд примет то, что ему скажут.
Изенбург иронически скривился:
- Может быть, через несколько лет новый гроссмейстер ордена сможет диктовать свою волю польскому королю, но ни нынешний гроссмейстер, ни нынешний штатгальтер сделать этого не могут. И как это ни прискорбно, но решать на этом конгрессе будет, кажется, как раз Сигизмунд.
Вечером Изенбург заперся в отведенной ему комнате со Шляйницом. Печально вздохнув, проговорил с грустью:
- Сдается мне, Христофор, что не такой гроссмейстер нужен ордену в наши дни.
- Что так, Вильгельм?
- Молод, наивен, упрям, обидчив.
- Ни одно из этих качеств не значится в перечне семи смертных грехов, Вильгельм.
- Надо смотреть дальше, Христофор. Чует мое сердце, приведет этот индюк орден к погибели.
- Что же ты предлагаешь?
- Как и прежде, делать наше дело, несмотря ни на что. Пока возможно, стараться поменьше обращать внимания на господина Гогенцоллерна. Он, видишь ли, верит, что конгресс в Познани переменит течение событий в нашу пользу. Наивный юнец! Был ли в истории хоть один конгресс, который пошел бы на пользу слабому? Я предвижу провал познаньского сборища. И потому, Христофор, этой осенью ты поедешь в Москву и сделаешь все, чтобы русские снова начали войну с Сигизмундом.
Глава вторая
"Затравим углежога!"
Михаил Львович ехал в Боровск - невеликий городок, пожалованный ему государем в кормление более двух лет назад. Ехал в кожаном немецком возке со слюдяными оконцами. Да не торжественно, как езживал прежде - с гайдуками на запятках, с форейторами впереди, с дюжиной верхоконных холопов, с обозом в полдюжины телег: забившись в угол, ехал сам-один с казаком своим Николкой, в простоте, без затей и без куража.
Искоса взглядывал на мокрые деревья, на серое небо. Покашливал да покряхтывал, когда рыдван то кренился, касаясь подножкой дороги, то вновь выпрямлялся - ни дать ни взять суденышко на море в дурную погоду.
Вздыхая, вспоминал минувшее: отшумели царские пиры, канули в Лету, оставив горький привкус на губах, а паче того - на сердце. Неделю пировал государь, а рядом с собой дозволил сидеть только первый день. В остальные же шесть дней допустил лишь за один с собою стол, однако ж меж ним и Глинским сидело по пять, а то и по семь человек, и Михаил Львович иной раз почти в голос кричал государю речи важные, но тот говорил с ближними к нему людьми, а Глинского не слушал.
И приходилось Михаилу Львовичу переговариваться с боярами, что сидели слева и справа, но те, опасливо покашиваясь на государя, даже кивнуть боялись, все следили, как он ныне - милостлив ли? А если и говорили, то будто бы невпопад, просто-напросто суесловя и на все про все отвечая: "Знамо дело - в иных землях и многое прочее по-иному, а цесарцы, они цесарцы и есть. Да и сам, Михаила Львович, посуди: как им таковыми не быть, когда они - немцы?"
Михаил Львович сникал, сидел молча, с тоской вспоминая застолья при дворах европейских потентатов, где живость речи почиталась едва не первейшей добродетелью придворного и одним из основных качеств куртуазии. И хорошо было, коли гость был остроумен, весел, учтив, еще же лучше, если таковыми свойствами отличался хозяин.
А здесь и гости сидели молча, испуганно и настороженно косясь на хозяина - великого князя Василия Ивановича, и хозяин восседал этаким золоченым истуканом, почти не произнося ни слова, пошевеливал бровями да перстами. Выученные слуги, ловя на лету малую тень государева соизволения, делали все так, как тог