— В смутное время, Адам Григорьевич, неведомо какими путями попал я вместе с верным моим слугой Константином в Вологду. Мал я был совсем, титешник, должно быть, и потому от времени того совсем ничего не помню. Возрос я в доме вологодского владыки, архиепископа Варлаама. И он-то, владыка, открыл мне одноднесь великую тайну, назвав меня царевым рождением. А вслед за сим показал мне тайно же грамоту, коей царь московский жаловал меня наместничеством и воеводством, и по той грамоте на европейский манир был я как бы вологодским королевичем. Грамота та хранилась у владыки в ларе железном, а ларь стоял в ризнице Софийского собора. В том же ларе хранился и этот вот крест.
Тимоша снял крест, протянул его Адаму Григорьевичу. Пан Адам, скучая, как бы нехотя, повертел крест в руках, поглядел из вежества, протянул обратно.
— Ты надпись на нем прочти, Адам Григорьевич, — настойчиво проговорил Тимоша, не принимая протянутого к нему креста.
Кисель вынул из кармана очки и, кривясь лицом от ненужной ему докуки, долго не мог углядеть никакой надписи. Тимоша пересел к пану Адаму на лавку и так повернул крест, что надпись как бы выплыла из глубины. Кисель прочитал и, не сказав ни слова, вернул крест Тимофею.
— А дале что было?
— А дале решил я правду искать. И с верным моим слугою бежал в Москву. Да только разве в Москве правду сыщешь?
Тимоша вздохнул огорченно и, отвернувшись, стал глядеть в окно. Адам Григорьевич, ничего в ответ не промолвив, засмотрелся в другое. Долго ехали молча.
Наконец Кисель отвернулся от окна, ласково на Анкудинова поглядел. Наклонившись, коснулся рукою его колена.
— Теперь я тебе, князь Иван Васильевич, о себе расскажу. — Кисель вздохнул, глазами стал печален. — Вот ты думаешь — едет с тобой в карете большой вельможа, по-российски — боярин. Многими милостями взыскан и титулами украшен: каштелян и сенатор, комиссар его королевского величества, владелец немалого числа маетностей и державца сел и починков, угодий и бортей.
Кисель еще раз вздохнул, руку от Тимошиного колена отнял и, выпрямившись, взмахнул ею, будто с кем прощался.
— Что мне с тех титулов и маетностей? Пошто они мне? Я и молодым был — за богатством не гонялся, а теперь и подавно не побегу. Или я села мои и земли смогу в могилу с собою забрать?
Анкудинов молчал, не понимая, к чему клонит Адам Григорьевич.
Кисель продолжал:
— Жизнь мою не скопидомству я посвятил, не погоне за чинами и милостями. Видит бог, — Кисель истово перекрестился, — был я обласкан и одарен многими богатствами и королем Владиславом, и покойным его батюшкой Сигизмундом, царствие ему небесное.
— Что же для тебя, Адам Григорьевич, было наиважнейшим? — спросил Тимоша.
— Служить православной вере, — проникновенно произнес Кисель и испытующе поглядел на Анкудинова.
— А попы на что? — простодушно спросил Тимофей.
Кисель замялся: не мог понять — строит ли из себя князь Иванушку-дурачка или на самом деле не понимает. Решил объяснить по-серьезному.
— Вера, князь, не одних попов дело. За веру сражаться треба, особь если ее со всех сторон теснят. А у нас, в Речи Посполитой, нет тех обид, каких бы не испытали мы, приверженные от отцов наших греческому закону. И я потому тебе защита и опора, что и ты, князь, в одной со мною вере рожден.
— Это дело ясное, Адам Григорьевич, — проговорил Тимофей, все еще не понимая, куда клонит старый сенатор.
— Ну, а если ясное, то слухай со вниманием. Речь Посполитую составляют пять народов: поляки, или ляхи, как называют их в Московии, литовцы, малороссы, белорусы и русские. Есть еще и другие — малые, — но не о них сейчас речь. Поляки сплошь привержены римскому закону — католической церкви. Литовцы тоже во многом числе, а малороссы, белорусы и русские — православные. А так как король и магнаты — католики, то начальные люди государства теснят православных, хотя в битвах за Речь Посполитую равно льется кровь и тех и других. Но только два народа — поляки и литовцы — имеют свои сеймы, своих канцлеров и могут принимать собственные ординации или же законы. А православные, живущие на земле польской короны, и их единоверные братья в Великом Литовском княжестве лишь исполняют эти законы, платят налоги да ходят на войну. И всю мою жизнь, Иван Васильевич, воюю я за то, чтоб не утесняли нас, православных, чтоб не высилась папежская рука над церковью нашей. Да вот беда — немного у меня помощников.
Адам Григорьевич вздохнул еще раз, сокрушенно покачал седою головой.
— Как же, Адам Григорьевич, могу я в сем великом деле подмогу тебе учинить?
Кисель опустил глаза. Сказал глухо:
— О том и речь пойдет, князюшка. Был ты в Вологде архипастырем обласкан и взыскан, и того тебе показалось мало, и ты, желая правду отыскать, из гиперборейских пустынь прибежал на Москву.
Тимофей согласно кивнул.
— И из Москвы ты снова утек: обидел тебя царь Михаил и бояре его — не дали тебе в Вологде наместничества, попрали твое доброродство.
Кисель поднял голову, строго взглянув на собеседника. Анкудинов снова кивнул согласно.
— А в Речи Посполитой чего ты чаешь найти? Веселого да сытого житья? На такое житье и здесь притязателей довольно.
И Тимоша вспомнил лес под Киевом и сказанные ему Костей слова: «В золоте будем ходить и на золоте есть, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают!» Вспомнив это, от дурного предчувствия заробел: не просто, видать, зарабатывают веселое да сытое житье. Желая переменить разговор, он сказал:
— И все-то ты, Адам Григорьевич, меня пытаешь: что да как? А ну я тебя спрошу: зачем ты меня в Варшаву везешь? С золотых тарелей кормить? Ренским вином поить? Или же к какому делу приспосабливать? А ежели едем мы с тобой для какого дела, так скажи мне о нем испряма, без утайки.
Кисель надел очки, в упор посмотрел на Анкудинова.
— А и скажу. Испряма. Без утайки. Ты Речи Посполитой таков как есть не надобен. Воевод да подскарбиев, каштелянов да гетманов у нас и без тебя довольно. Нам нужен московскому царю первого градуса супротивник и супостат. Чтобы подыскивал под ним государство, чтоб трон его шатал беспрерывно.
У Тимоши снова нехорошо стало на сердце: вспомнил Вологду, книжницу Варлаама и то, как на себя в зерцало глядел: на Шуйского — царя — похож ли?
— Если ты Шуйский, князь, то отеческий стол должен взять и никому отнюдь его не уступать. Ну, а ежели кто иной, тогда и говорить нам с тобой не о чем.
Анкудинов скривил рот набок, развел руками, сказал с обидой:
— Неверки такой не ждал от тебя, Адам Григорьевич. Может, что сказал не так — прости. А отечество мое всем ведомо.
И снова как бы ненароком прикоснулся к кресту.
— Ну, а если так, князь, то будешь ты в Варшаве не просителем, а московского престола искателем.
Кисель и его свита остановились на собственном подворье Адама Григорьевича в Краковском предместье Варшавы. Тимофея и Костю поместили в двух разных покоях. У Кости покой был поменьше и попроще, у Тимоши — высок, светел, на потолке пухлые крылатые младенцы с луками и стрелами, сиречь амуры или же купидоны. Кровать с шатром, а в головах зерцало до самого балдахина.
И корм с самого начала стали давать совсем иной, нежели в Киеве. Костя усмехался, довольный, Тимоша при Косте не тужил. Однако, оставаясь один, глядя в затканный серебряными звездами испод балдахина, думал: «Какую же плату возьмет за все это христолюбивый пан Адам?» И понимал: немалую.
Меж тем не проходило дня, чтоб Адам Григорьевич не наведывался к Тимоше. Еще чаще звал его за свой стол, где на камчатной скатерти стояли не хлеб с молоком и не лук с чесноком.
За ренским, кое любил пан Кисель более прочих вин, говаривал он Тимоше многое. Рассказывал о долгой жизни своей, о том великом добре, что сделал он для сотен тысяч своих единоверцев, исправляя на Украине должность королевского комиссара.
Рассказывал, как усмирил он разумным и добрым словом не одну казацкую замятню, как почти без крови прекратил мужицкий бунт, а главного заводчика, Павлушку, изловил и передал законным властям. И вот уже шесть лет, говорил Адам Григорьевич, нет на Украине ни мятежей, ни скопов. Золотой покой пришел, наконец, на Украину.
И, скромно потупив глаза, давал понять, что это не чья-нибудь, а именно его, Киселя, заслуга.
Однажды завел пан Адам беседу, которая поначалу показалась Анкудинову не имеющей к нему никакого касательства. Стал пан Кисель говорить о Руси и о Польше. Со слезами в голосе поминал старое лихолетье, когда шли на Москву польские и литовские люди, и запорожские курени, и наемная немецкая пехота, — и от того возникла великая междуславянская распря. Но ведь время то давно миновало, говорил Адам Григорьевич, что же нам прежним жить? Теперь другое важно — не почитать Речь Посполиту врагом Руси. Надобно забыть свары и брани прежних лет и объединить обе державы против общих врагов — турок, татар, немцев и шведов. Ибо распри между нашими странами — на радость нашим недругам и на погибель нам самим.
— Не возьму в толк, Адам Григорьевич, того, что от тебя слышу. Мне-то пошто все это знать?
— Тому не дивлюсь, — раздумчиво отвечал хлебосольный хозяин, — ибо мужи старее и опытнее тебя тоже таковых моих сентенций ни слышать, ни понимать не желают. А жаль. Ведь наши два государства подобны двум кедрам ливанским, от одного кореня произрастающим. Десница господня создала нас от единой крови славянской и от единого славянского языка. Свидетельствуют о том и греческие, и латинские историки, о том же и Нестор-летописец повествует. Да и наши языки не то же ли самое подтверждают? И разве не про нас сказано в писании: «Коль добро и коль красно еже жити, братие, вкупе!»
Ты пойми, князь, — Адам Григорьевич, наклонившись, искательно смотрел в глаза Тимоше, — все беды наши от разделения славянского, происходят. Были славяне едины — и трепетали перед ними Рим и Константинополь. Распалось славянское братство — и полуденные славяне оказались под игом турецким, а в Корсуне-городе, там, где святой равноапостольный князь Владимир византийскую веру приял, ныне крепко сидит поганая Крымская Орда.
Настало время, Иван Васильевич, вновь о славянском единстве порадеть. И если ты в том помощником моим окажешься, то и я тебе в твоем деле сгожусь.
Анкудинов молчал, поглаживая крест. В глаза Киселю не смотрел, глядел вниз, думал: «Вот уже то дело, кое Кисель задумал, не его, а мое стало. Уже он мне в его же собственном деле помогать собирается». Однако подумал одно, а сказал другое:
— За то тебе мое спасибо, что ты мне, Адам Григорьевич, сгодиться собираешься. А бог даст, достигну прародительского престола, быть тебе у меня в великой милости. Только не знаю я, Адам Григорьевич, как тому моему делу статься?
— То дело великое, Иван Васильевич. В том деле помогут тебе первые люди Речи Посполитой — канцлер, а может, и сам король.
— Добро, Адам Григорьевич. Если доведется быть у короля, те твои слова о двух кедрах ливанских скажу его величеству как свои собственные.
Кисель засмеялся. Подумал: «Умен, Иван Васильевич или как там тебя на самом деле?» Вслух же сказал:
— Вот ты и ответил на тот вопрос, который мне задавал. Понимаешь теперь, как твоему делу статься?
— Понимаю, Адам Григорьевич. Вы мне прародительский стол, я вам — все те русские земли, коими владеете, навеки оставлю да еще и московские полки против татар и шведов на ваши степные украины пошлю. Так, что ли, Адам Григорьевич?
— Так, князь Иван, — ответил Кисель, будто одним ударом гвоздь в бревно по самую шляпку загнал.
Вот уже более получаса канцлер Оссолинский не выходил из кабинета короля Владислава.
— Государь, — прижимая руку к сердцу, проникновенным бархатным голосом говорил канцлер, — я убежден, что это именно тот человек, который нам нужен.
— Для чего? — раздраженно спросил король, с самого начала не веривший в успех предложенного Оссолинским предприятия и оттого сердившийся все больше.
— Для достижения тех целей, которые были столь близки, но, к сожалению, остались неосуществленными.
Владислав вздохнул и отвел глаза. Не глядя на канцлера, нервно постукивая пальцами по краю стола, Владислав произнес:
— Двадцать четыре года я был царем московитов.
«Точнее, вы носили этот титул, ваше величество», — подумал Оссолинский.
— Ты же знаешь, пан Ежи, что я получил русский трон пятнадцатилетним мальчиком, — продолжал Владислав. — И почти до сорока лет сохранял его за собою. В тридцать четвертом году меня заставили отречься от него. Так неужели ты думаешь, что я буду стараться для кого-то добыть то, что по праву принадлежало мне четверть века?
— Ваше величество потеряли трон не в 1634 году, а в 1613-м. Этот трон отобрал у вас Михаил Романов и вот уже тридцать лет силой удерживает его за собою. Он же десять лет назад заставил ваше величество отказаться и от титула, который вы носили четверть века. Более того, он добился того, что русская знать и поместное дворянство не считают более королей из дома Ваза законными русскими государями.
— Ты хочешь сказать, что русские нобили и принципалы могут признать законным претендентом на трон этого бродягу, выдающего себя за князя Шуйского? Ведь ты же знаешь, что у покойного царя Василия не было детей.
— Где ваша мудрость, государь?! — воскликнул канцлер с нескрываемым возбуждением. — Не сочтите за дерзость и не думайте, что я пытаюсь поучать вас, но разве не вы первый должны твердо поверить в законные права князя Шуйского на московский трон? И не только поверить, но и уверить в этом других!
— А почему, пан Ежи? Разве не было в России самозванцев? Или только я и ты знаем это, а другие забыли? И добро, если бы было их два или три, а то ведь страшно вымолвить — два десятка сиволапых мужиков выдавали себя за царских детей и внуков. Кто же после всего этого поверит, что князь Шуйский не какой-то подыменщик и вор?
— Да нам-то что до того, кто он на самом деле? — воскликнул канцлер. — Разве год назад, когда послы московитов — князь Львов и боярин Пушкин — просили выдать головою самозванцев, прятавшихся на Самборщине и в Бресте-Литовском, разве мы отдали им тех людей? Нет, ваше величество, не отдали. Ибо если бы мы поступили подобным образом, то никогда более ни один враг русского царя не стал бы искать у нас прибежища, а связывал бы свои помыслы со шведами или турками, к большой досаде и немалому вреду для Речи Посполитой.
— Ну, хорошо, пан канцлер, — примирительно сказал Владислав, — если этот Шуйский все-таки добьется трона, то выиграет ли от этого республика?
— На русском троне, государь, окажется человек, обязанный вам и Речи Посполитой всем, что у него есть, — престолом, титулом, самой жизнью, наконец. Он утихомирит Запорожскую Сечь — это средостение смутьянов и поджигателей — и тем самым укрепит вашу власть, государь, ибо не один полк коронных войск перейдет с Украины в Польшу и магнатам будет не так-то легко противиться вашей воле.
Оссолинский представил, как, повинуясь королевскому ордонансу, под власть Владислава один за другим переходят города и замки магнатов. Как бежит из своей столицы ненавистный Вишневецкий, как комиссары короны твердой рукой повсюду насаждают закон и порядок, и, представив это, решил не отступать до конца.
— А ты уверен, что князь Иван, окажись он на троне, будет таким же покладистым, как теперь, когда он бессилен и нищ?
— Одному богу может быть это известно, государь. Но ведь наша помощь все же должна обязать князя Шуйского.
— Чего стоит услуга после того, как она оказана? — устало, с нескрываемой насмешкой произнес Владислав. — Оба Димитрия вначале тоже обещали нам полную покорность, но стоило им оказаться во главе армии, как многое тут же изменялось.
— Я постарался предусмотреть и это, государь. Шуйский начнет с того, что разошлет по России универсалы, в которых именем бога поклянется в неизменной верности славянству против татарских орд и извечных врагов Руси — шведов. Это сплотит вокруг него юг страны, страдающий от набегов крымцев, и север, беспрерывно отражающий войска вашей кузины, шведской королевы Христины Вазы.
Король молчал. Он казался больным и утомленным. Оссолинский вдруг вспомнил, что Владиславу вот-вот исполнится пятьдесят, что нынешней весной у короля умерла жена, что казна государства пуста, и из-за всего этого разговор, который он только что вел, показался ему неудачным.
«Он всего боится, — подумал канцлер. — Ему более всего хочется покоя, а я втягиваю его в дело, где можно многое выиграть, однако можно и многое потерять. Такие дела не для этого одряхлевшего толстяка».
Владислав встал.
— Я приму князя Шуйского, пан Ежи.
Глава двенадцатая
АВГУСТЕЙШИЕ БРАТЬЯ
Королевский секретарь Джан Франческо Спигарелли бесплотной тенью проскользнул в кабинет Владислава, как только оттуда вышел Оссолинский. Остановившись у двери, Спигарелли почтительно ждал, пока король заметит его.
Владислав стоял за столом, уставившись взором в одну точку и машинально постукивал пальцами по краю большого, совершенно пустого стола.
Джан Франческо, хорошо изучивший характер своего патрона, был совершенно уверен, что причиной такого состояния короля был только что закончившийся визит Оссолинского, и ждал не двигаясь, почти не дыша.
Наконец Владислав вышел из оцепенения. Казалось, что он был где-то за тридевять земель отсюда и вдруг совершенно для себя неожиданно оказался в своем кабинете.
Когда взгляды Владислава и Спигарелли встретились, король, опускаясь в кресло, произнес:
— Завтра после ужина я приму князя Оссолинского, черниговского каштеляна пана Киселя и еще двух приезжих кавалеров.
Спигарелли ничего более и не требовалось: он понял, что Оссолинский, оставивший короля в состоянии крайней задумчивости, явится завтра вечером, чтобы продолжить сегодняшний разговор.
Он понял, что важную роль при этом будет играть пан Кисель и те двое, которых он приведет с собою.
Следующим утром на варшавском подворье пана Киселя появилась хорошо здесь всем знакомая странница Мелания. Чуть ли не каждый год зимовала она на подворье среди прочих захребетников и приживалок.
Мелания проползла в людскую к закадычной своей подруге стряпухе Варваре, и та добрых два часа, бросив все дела, слушала дивные рассказы бывалой старухи. А чтоб не ударить в грязь лицом, стряпуха и сама рассказывала обо всем, случившемся на подворье за весну и лето.
Мелания жевала пирог, ахала, выспрашивала, поддакивала и наконец, низко поклонившись, тихо выползла из людской.
…В полдень Спигарелли знал, что в доме Адама Киселя поселились двое московитов, одного из которых звали князем Иваном Шуйским.
Спигарелли, тонкий дипломат, лукавый царедворец, образованный гуманист, еще в ранней юности посвятил себя служению Иисусу Христу, вступив в орден истинных сынов веры — иезуитов. По совету многоопытных отцов-наставников он, как и многие другие члены ордена, не стал налево и направо трезвонить о своей принадлежности к священной дружине защитников святой церкви.
Однако, куда бы ни посылал его орден, верные люди извещали Спигарелли о братьях-иезуитах, находящихся рядом и готовых в любую минуту прийти к нему на выручку. В свою очередь иезуиты знали, что королевский секретарь Джан Франческо Спигарелли так же, как и они, является членом великого ордена Иисуса.
Знал об этом и самый высокопоставленный иезуит Польши — брат короля кардинал Ян Казимир.
И как только Спигарелли догадался, что между Оссолинским, Киселем, Шуйским и королем Владиславом протянулась тоненькая, едва заметная ниточка, он немедленно сообщил о своих наблюдениях Яну Казимиру.
Королевский кабинет был сумрачен и пуст. Анкудинов заметил, что даже пан Кисель немного растерялся: по-видимому, он рассчитывал увидеть здесь хоть одного ожидавшего их человека. Так и стояли все они — Кисель, Тимофей и Костя — в неловкой и томительной тишине, пока вдруг прямо из стены не вышел навстречу им худой невысокий мужчина лет пятидесяти с опущенными вниз, но тем не менее все подмечавшими глазами.
— Канцлер князь Оссолинский, — шепнул Кисель Тимофею.
Анкудинов стоял напрягшись, положив руку на эфес сабли.
Канцлер подошел ближе, церемонно склонил голову, широким, округлым жестом пригласил садиться на стулья на диван. Тимофей и Костя переглянулись: ножки у дивана и стульев были столь тонки — сядь, тут же хрустнут как иссохшая хворостинка.
Канцлер сел первым, за ним, откинув саблю в сторону и уперев широко расставленные ноги в блестевший как зеркало, пол, сел Тимофей.
Кисель привычно, без опаски, опустился на резной тонконогий стул. Костя сесть не решился, остался стоять держась рукой за диванную спинку.
— Князь Иван Васильевич Шуйский? — вопросительно произнес Оссолинский и посмотрел Анкудинову прямо в глаза.
«Ого, — подумал Тимофей, увидев глаза канцлера — умен, хитер, многоопытен. Не может этого скрыть хотя бы старался. Оттого и смотрит более всего себе под ноги».
— Так, пан канцлер, — не отводя взгляда, но сильно волнуясь, подтвердил Анкудинов.
— Каким судьбами занеслись вы в Варшаву? — слегка коверкая русский язык, произнес канцлер.
— Гонения недругов моих, боярина Морозова и иных заставили меня и дворянина Конюховского покинуть Московское государство.
— Что делать будете в Речи Посполитой? — спросил канцлер и вдруг, поспешно встав, повернул голову в ту сторону, откуда только что появился сам.
Все невольно обернулись и поднялись. У стены стоял невысокий толстый мужчина в простом камзоле, в черном парике, со шпагой на боку.
— Садитесь, панове, — проговорил толстяк негромко и плавно повел пухлой рукой (с этой минуты пан Кисель стал перетолмачивать все, о чем в кабинете говорилось).
Все продолжали стоять. Тогда толстяк подошел поближе и сел в одно из свободных кресел.
— Продолжайте, панове, — так же тихо проговорил он.
Оссолинский, повернувшись ко вновь вошедшему повторил последний вопрос. Толстяк подпер щеку рукой внимательно глядя на Анкудинова.
«Кто бы это мог быть? — подумал Тимофей. — Канцлер вскочил так резво, как будто перед ним появился сам король. Но разве может король ходить в столь бедном платье? К тому же ни Оссолинский, ни Кисель не поклонились ему поясным поклоном, не встали перед ним на колени. Нет, это кто-то другой, должно быть, ближний боярин, посланный королем для догляда». И Анкудинов, глядя на князя Оссолинского, произнес важно:
— Ищем мы, князь, родительский престол, захваченный у нас неправдою Мишкой Романовым со товарищи.
— А какие у князя Шуйского права на московский престол? — так же тихо проговорил толстяк. И после этого он почему-то показался Тимофею опасным и неприятным.
— О моих правах на стол московский пан канцлер добре ведает, — строго ответил Анкудинов, желая показать, что ни с кем, кроме Оссолинского, он говорить не хочет.
— А и нам бы, пан князь, тоже добре было знать о сем немаловажном деле, — вдруг за спиной у собравшихся проговорил еще кто-то, и собравшиеся в кабинете увидели у двери, ведшей из приемной, высокого моложавого щеголя в лиловом парике, с торчащими вверх тонкими стрелочками усов.
Вошедший, хотя и был роскошно одет, строен и франтоват, чем-то неуловимо напоминал сидящего в кабинете толстяка.
И снова канцлер дернулся, вскочил, как на пружине, и отвесил вошедшему низкий поклон.
«Король, — подумал Тимофей и, встав, низко поклонился щеголю. Однако тут же усомнился в том, правильно ли поступил, ибо неряшливо одетый толстяк не только не поклонился вошедшему, но даже, напротив, раздраженно произнес какую-то длинную фразу на языке, который совсем не понимал Тимофей и который — он видел это — не понимал и почему-то резво вставший со стула Адам Кисель.
Кисель дернул Анкудинова за руку и прошипел:
— Это Ян Казимир — брат короля.
Щеголь ответил толстяку не менее раздраженно, и Анкудинов увидел, как лицо Оссолинского покрылось пятнами и он, вытянув вперед руки, стал быстро и жалобно лепетать на этом же тарабарском языке, поворачиваясь то к одному, то к другому из споривших.
Не понимая, что происходит, но чувствуя, что и он должен встать, Тимоша поднялся. Лишь толстяк в черном парике оставался в кресле.
Что-то сердито пробурчав под нос, толстяк вдруг поднялся и сказал по-русски:
— Спасибо за визит, князь Шуйский. Прощайте. Прощай и ты…
— Пан Конюховский, — подсказал Кисель.
— Пан Конюховский, — с нескрываемым пренебрежением проговорил Владислав и пошевелил толстой короткой рукой, затянутой в черную перчатку.
Тимоша и Костя, неловко пятясь и низко кланяясь, стали отступать к двери. Пан Кисель вопросительно поглядел на короля.
— А ты, Кисель, останься, — произнес Владислав, и в его голосе всем собравшимся послышалась нескрываемая угроза.
Щеголь в лиловом парике, окинув оставшихся в кабинете насмешливым взглядом, произнес, чуть картавя:
— Теперь, когда здесь нет чужих, — и он, прищурившись, недобрыми лукавыми глазами взглянул на пана Киселя, — я покажу вам, панове, нечто прелюбопытное.
Щеголь опустил два пальца за обшлаг кафтана и из-под кружев и рюшей вынул сложенный много раз листок бумаги. Он протянул его пану Киселю и с подчеркнутым добродушием проговорил:
— Читай, пан Адам, ты лучше всех сумеешь объяснить нам, о чем здесь написано, если мы чего-нибудь не поймем. Да и почерк, вероятно, тебе знаком.
Кисель развернул листок, и буквы запрыгали у него перед глазами. Затем все затянул туман и наступила тишина и тьма.
— Читай, пан Кисель, — повторил Ян Казимир, но старый сенатор, запрокинув голову, с закатившимися глазами, медленно сползал со стула, царапая шпорами сверкающий паркет.
Оссолинский метнулся к окну и дернул бархатный шнур портьеры.
На звонок явился секретарь и, мгновенно сообразив, что от него требуется, спросил только:
— Лекаря, ваше величество?
— Да, и поживее!
Спигарелли исчез.
Оссолинский схватил с дивана подушечку, подложил ее под голову лежавшему без чувств старику, похлопал его по пепельным щекам — Кисель не шевелился.
Затем канцлер подобрал валявшийся на полу листок и мельком взглянул на него: «Ясновельможный пан! Неделю назад в Киеве, в Печерском монастыре, объявился некий беглец из Московии, называющий себя Иваном Васильевичем Шуйским, внуком покойного русского царя Василия…»
«Что за наваждение!» — подумал Оссолинский и осторожно коснулся левой стороны груди. Ткань кафтана была тонка, и он явственно прощупал все пять сургучных печатей на конверте с письмом, лежавшим во внутреннем кармане камзола.
— Я узнаю о лекаре, ваше величество, — поспешно проговорил канцлер и выскользнул за дверь.
Приемная была пуста. Оссолинский подошел к окну, встав таким образом, чтобы любой вышедший не смог бы увидеть письма.
Он вынул конверт из-под камзола и убедился, что письмо на месте.
«В руки Яна Казимира попала копия, — подумал канцлер. — Нужно предупредить Киселя, что среди его доверенных есть шпион». Но Оссолинский ошибся.
Гонец, поскакавший на восход солнца, переправившийся через Днепр и выехавший затем на полтавскую дорогу, был послан паном Киселем в Лубны — стольный город государства в государстве, где сидел не царем даже — идолом — Иеремия Михаил Вишневецкий.
Рожденный в украинской шляхетской семье, еще ребенком он был отдан в обучение к отцам-иезуитам во Львов, а оттуда уехал в страны, бывшие несокрушимым оплотом католицизма, — Италию и Испанию.
Вернувшись на родину девятнадцатилетним юношей, он принял католичество и с неистовым пылом неофита стал насаждать на своих землях ненавистную православным крестьянам и горожанам папежскую веру.
Иеремия Вишневецкий построил в Прилуках доминиканский монастырь, в Лубнах, Лохвице и Ромнах воздвиг католические костелы.
Он не поклонялся ни Венере, ни Бахусу, легко переносил лишения, вел простой образ жизни. Иеремия был горд и высокомерен с магнатами, прост с незнатными шляхтичами, щедр на подарки слугам и надворному войску.
Фанатизм новообращенного и непомерное честолюбие были для него самым главным и единственно важным.
Братья Оссолинские не преувеличивали, что у Иеремии Вишневецкого триста тысяч подданных, несметная казна и многочисленное собственное войско.
И всю эту силу Иеремия Вишневецкий взращивал и пестовал для одного — для сохранения и умножения собственных богатств и для уничтожения любого, кто на эти богатства посягнет. Причем богатство это не было для него самоцелью — оно было средством для увеличения его собственного могущества.
Всю жизнь он ненавидел и презирал своих подданных, бессловесных, покорных, трудолюбивых страдников, которые день за днем работали на пана Иеремию, создавая для него богатства, повергавшие в удивление и вызывавшие зависть самого короля Владислава.
Он презирал их за то, что они безропотно по грошу, по полушке сдают его сборщикам потом заработанные деньги, а ненавидел за то, что в любую минуту, схватив цепы, косы, топоры и вилы, могли броситься на его дворцы и замки и разорвать его в клочья, искромсав серпами и пропоров рогатинами.
Они — верил пан Иеремия — всю жизнь ждали одного: пустить по ветру скопленные им богатства, по камню разнести его дома и службы, в куски изрубить верных ему холопов. Однако его презрение было сильнее ненависти, и потому он не боялся их.
Не боясь потерять и собственную жизнь, Иеремия не останавливался перед казнями сотен крестьян и казаков, если они начинали возмущаться установленными в его государстве порядками. Поэтому, когда Вишневецкий получил письмо от Адама Киселя, первое, что он почувствовал, — опасность. Он еще не понимал, откуда она идет, но то, что князь Шуйский несет в себе опасность, Иеремия чуял нутром. Однако, и чувствуя это, он все же ничего не боялся. Он был молод, смел и самонадеян. Сначала он решил, что нужно поддержать нового претендента на русский трон, дать ему войска, снабдить деньгами, а потом получить долг обратно — с такими процентами, какие не снились и венецианским ростовщикам, у которых князь Вишневецкий одалживался, живя в Италии.