В то утро, 22 июня 1643 года от рождества Христова, Василий Петрович стоял в моленной, поверяя себя господу. Тихо и благолепно было на душе у Василия Петровича, когда вышел он из моленной в горницу и увидел сидящего у окна Никиту Наумовича.
«Да, в Земском служить — не в Панихидном», — подумал Василий Петрович, догадавшись, что какие-то неприятные дела привели в неурочный час его помощника.
Беглецов встал, отвесил низкий поклон, коснувшись рукой пола. Наумов вопросительно на Беглецова глядел, ждал.
— Дело к тебе, Василий Петрович.
— Говори.
— Тимофея Демьянова Анкудинова изба сгорела.
— Это разноглазый такой из Новой Четверти?
— Он, Василий Петрович.
— Жена его Патрикеева Глеба Исаковича дочь?
— Так, Василий Петрович, все истинно. Митяй Коростин на пожаре был, все сделал гораздо. При пожаре никого в избе не было, то и дивно. Изба пуста — и вдруг под утро как бы сама по себе горит, — продолжил Беглецов.
— Почему думаешь — сама по себе?
— Решеточный приказчик Овсей Ручьев видел, как первый сполох из избы над крышей взлетел. Коли бы ее кто снаружи поджигал, не так бы она занялась.
— А зачем Тимофею свою избу жечь?
— То и надобно сведать, Василий Петрович.
Наумов задумался. Постучал пальцами по краю стола.
— То ты добре сделал, Никита Наумович, что дело это до меня довел. Тут хорошо подумать надобно. Помню я, как приехал Анкудинов на Москву, жил он немалое время у Ивана Исаковича Патрикеева. А Патрикеев, сам знаешь, благодетелю нашему Степану Матвеевичу Проестеву первый друг. Так что дело это надо делать без всякой зацепки. А про Тимошку нынче же узнай все доподлинно: где он сам, где женка его с детишками и отчего изба его загорелась?
По дороге в приказ Беглецов прикинул, с чего начнет розыск. Приехав, он первым делом призвал к себе Никодима Пупышева — старого ярыгу, великого мастера по сыску обретавшихся в нетях людишек.
Никодим пожевал беззубым ртом, поглядел в потолок, молча нахлобучил шапку и неспешно вышел.
Вернулся Никодим к полудню с заплаканной молодой бабой. Оставил ее на дворе, строго наказав его дожидаться, а сам нырнул в приказную избу.
— Привел, Никита Наумович.
— Тимошку?
— Женку его, Наталью.
— А Тимошка где?
— Того она не ведает.
— А ну, веди женку ко мне.
Наталья Анкудинова, молодая, круглолицая баба, с лицом, опухшим от слез, войдя, испуганно покосилась на Беглецова и, не ожидая вопросов, с порога заголосила:
— И ничегошеньки-то я не знаю, ничего не ведаю! И чего он ко мне пристал? Хоть бы ты, господине, велел ему отстать от меня!
Беглецов молча глядел на Наталью, которая причитала не умолкая.
— Ты чья будешь, красавица? — спросил Беглецов тихо и ласково.
Наталья мгновенно замолкла, недоверчиво глядя на Беглецова.
— Анкудинова я, Наталья, — проговорила она робко.
— Садись, Наталья. В ногах правды нет.
Наталья присела на краешек скамьи. Страх понемногу отпускал ее, и она чувствовала, что от сидящего перед нею начального человека не надо ей ждать никакого зла.
— Позвал я тебя, красавица, горю твоему помочь. — Беглецов ласково на Наталью поглядел, поиграл четками. — Знаешь, поди, что лихие люди избу твою нынче в ночь спалили?
Беглецов внимательно посмотрел на молодуху. Та глаза отвела, снова дурашливо запричитала:
— Знать ничего не знаю, ведать не ведаю!
— Да ты погодь. Нешто не знаешь, что избу твою пожгли?
— Не знаю, боярин, не ведаю.
— И ярыга мой того тебе не говорил?
— Ничего я не знаю, не ведаю!
— Ну, а муж твой, Тимофей Анкудинов, где ныне обретается?
— И того я тоже не знаю.
— Значит, ничего не знаешь? Ну, а как ты с детишками у Ивана Пескова оказалась — тоже не ведаешь?
Наталья замолкла, снова отвела глаза в сторону.
Беглецов понял: зацепился точно. Сидел, ждал, лениво перебирая четки.
— Ну, так как же ты к Ивану Пескову с детишками попала?
Наталья молчала.
— Али мне Ивана Пескова об том спросить?
Наталья заплакала.
Беглецов ждал.
— Ничего-то я не знаю, — неуверенно затянула она.
— Ну, вот что, баба, — вдруг, сильно стукнув рукой по столу, сухо и зло проговорил Беглецов, — плакать дома будешь, а здесь слезам не верят. Или ты мне тотчас скажешь, кто тебя к Пескову привел, или не я буду с тобой разговаривать, а кнутобойцы в пыточной избе.
Наталья от страха побелела. Откуда было ей знать, что Беглецов просто-напросто пугает ее? Не помня себя, Наталья заговорила:
— Не гневись, боярин, на меня, глупую. Со страху забыла я все. Привез меня к Ивану муж мой, Тимофей.
— А когда привез?
— Нынче под утро и привез.
— А зачем ему было ночью тебя с ребятишками из своей избы в чужую возить?
Наталья хотела было снова сказать заведенное — «не знаю», но, взглянув на Беглецова, тотчас же передумала.
— Сказал он мне, что буду я с детишками у Ивана жить. А он с Москвы вместе с Косткой, товарищем своим, вон пойдет. И они нас на телегу усадили и к Ивану свезли. А боле я, боярин, вот те крест святой, — Наталья встала, истово перекрестилась на образа, — ничего не знаю.
— Что, много муж твой задолжал? — спросил вроде бы невзначай Беглецов.
— И этого я, боярин, не знаю, — ответила Наталья и заплакала.
Беглецов поглядел на нее печально.
— Иди с богом. Будешь надобна — призову.
Отпустив Наталью, Беглецов прошел в соседний покой к Наумову.
— Худо дело, Василий Петрович.
— С Анкудиновым, что ль?
— С ним.
— Ну, говори.
— Тимошка с Косткой Конюховым, Новой же Четверти подьячим, женку Тимошкину и детишек ночью свезли к Ивашке Пескову. После того изба Тимошки загорелась. А сами они, Тимошка и Костка, из Москвы побегли вон.
Предвосхищая вопросы Наумова, Беглецов пояснил:
— И Тимошка, и Костка задолжали в Москве немалые деньги. А чтобы те долги не платить, чаю я, Тимошка избенку свою подпалил: чего де с погорельцев возьмешь, тем паче, что баба бездомная за беглого мужика безответна.
Наумов глядел куда-то вбок, вроде и не слушал.
Беглецов, помолчав, спросил:
— Али я не то говорю, Василий Петрович?
— Может, то, а может, и не то.
— Скажи, Василий Петрович, не томи.
— Твоя правда, Никита Наумович, еще не вся правда, а может, половина или же четверть. А правда в том, что Леньку Плещеева, бывого вологодского воеводу, из Сибири обратно в Москву привезли.
Узнав, с каким делом привезли в Москву Леонтия Плещеева, Беглецов мгновенно понял, что теперь дело Анкудинова принимает совсем иной оборот, и потому решил бумаги по начатому розыску составлять сам. Пригрозив пыткой, он еще раз допросил Наталью Анкудинову, выспросил, что мог, у Ивана Пескова, записал речи соседей Тимофея и пищиков с подьячим, что сидели с Конюховым и Анкудиновым в Кабацком приказе. И после великого и многотрудного розыска вышло так: Новой Четверти подьячие Тимошка Анкудинов да Костка Конюхов воровским обычаем затягались со многими людьми и ночью, украв из казны сто рублей, чтобы замести следы, подожгли избу и тем же воровским, изменным обычаем бежали из Москвы неведомо куда.
Полностью отводя от себя возможные упреки в нерадении и попустительстве, Беглецов отправил отписку в Сыскной приказ, чтобы на заставы посланы были листы, а в тех листах были бы описаны приметы воров, и буде божиим соизволением попадут те воры в руки властей, то, оковав железом, послать воров в Москву, в Разрядный приказ, за крепким караулом.
Глава десятая
ЧЕРНИГОВСКИЙ КАШТЕЛЯН
Тимофей открыл глаза. Ясные незакатные звезды текли в черном высоком небе. И, почти дотрагиваясь до звезд, немо и недвижно стояли околдованные тишиной медные сосны.
Только ближний ручей тихо журчал, обмывая коряги и камни, да всхрапывали рядом уставшие кони. Неслышно дыша, спал, разбросав длинные жилистые руки, Костя. Спали птицы и звери, и только звезды да он, Тимофей, не спали в этот час — глядели друг на друга и шептали друг другу тайное, сокровенное.
Робко, будто опасаясь — не рано ли? — пискнула первая пичуга. За ней, увереннее, — вторая. Тимофей сел на ворохе сена, пригладил руками волосы, потер ладонями лицо и пошел к ручью мягкой, крадущейся походкой. Вернулся свежим, умытым, бодрым. Сила и радость переполняли его.
Лес уже наполнился свистом, стрекотом и стуком бодрствующей, трепещущей, бьющейся жизни.
Вставало солнце. Тимофей прикоснулся к плечу Кости. Костя тотчас открыл глаза и быстро сел, приглаживая волосы и потирая лицо.
— Седлай коней, Константин. К ранней заутрене надобно быть нам в Киеве, — проговорил Анкудинов строго, как говаривали со своими стремянными начальные люди.
— Счас, князь-батюшко, счас, Иван свет Васильевич, — произнес Костя дурашливо и метнулся к коням, изображая страх и великое усердие.
Анкудинов не засмеялся. Подошел к Косте, сказал:
— Не шутейное дело задумали мы с тобой, Константин. Кончились наши забавы. Одно слово не так скажи, одним глазом не туда посмотри — и висеть нам на дыбе в Разрядном приказе. А получится у нас, как задумали, то так с тобою заживем — царю завидно станет.
— И пора бы уж, — посерьезнев, ответил Костя. — Иные недоумки, головою от рождения скорбные, в двадцать лет уже окольничьи, а в тридцать — бояре. А и всех-то заслуг — что не в избе, а в хоромах на свет появились.
— А мы, Костя, хоть и из избы мир божий увидали, зато не обделил нас создатель умом да сноровкой. И пять раз будем мы дурнями, если данное нам перед иными людьми превосхожденье на пользу себе не употребим.
— В золоте будем ходить, князь Иван Васильевич, и на золоте есть будем, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают.
— Ну, дай-то бог! — весело воскликнул Тимофей и вскочил в седло.
А Костя бережно собрал осыпавшееся сено, закинул его на верхушку стога и, тронув коня, выехал из леса.
Адам Григорьевич Кисель, черниговский каштелян, комиссар короны и сенатор республики, в этот день долго не ложился спать. Через двое суток в Варшаву отправлялся воеводский гонец, и Адам Григорьевич с двумя писарями готовил необходимые письма.
Адам Григорьевич, сидя в углу комнаты, диктовал, затем читал написанное, перемечал киноварью и отдавал обратно — писать набело.
От долгой работы у каштеляна заболела спина, резало глаза: все никак не мог собраться поменять очки, да и годы давали себя знать — все-таки шел седьмой десяток. Когда часы пробили десять, Адам Григорьевич встал, потер поясницу, повел плечами.
— Завтра придете в десять.
Писаря молча поклонились.
Адам Григорьевич походил по комнате, посидел у стола, сложа руки. Подумал. Медленно, аккуратно очинил перо, затем второе и третье. Придвинул к себе лощеную бумагу с затейливым фламандским вензелем в верхнем правом углу. Придвинул шандал, аккуратно снял со свечей нагар. Склонив голову набок и взяв перо в левую руку, вывел тщательно:
«Ясновельможный пан! Неделю назад в Киеве, в Печерском монастыре, объявился некий беглец из Московии, называющий себя Иваном Васильевичем Шуйским — внуком покойного царя Василия. Моими стараниями ныне живет князь Шуйский на моем киевском подворье. Я постарался, чтобы слух о его появлении не распространялся, по крайней мере, до тех пор, пока вы не примете решения, как следует с ним поступить и что предпринять.
Гонец, который доставит это письмо, должен привезти от вас и ответ на него».
Кисель улыбнулся и сразу же написал второе точно такое же письмо. Залив конверты с письмами сургучом, Кисель вдавил в еще мягкий сургуч серебряный перстень-печатку с латинскими буквами «F» и «S» и, еще раз улыбнувшись, сам себе сказал: «Ай да молодец Адам Григорьевич! Ай да розумный чоловик! Теперь читай письма кто хочешь — никак не догадаешься, кто и кому их писал».
Летом каштелян вставал до первых петухов. И на этот раз проснулся ни свет ни заря. Светало. Адам Григорьевич полежал с открытыми глазами, разгладил усы — делал он это всякий раз, когда крепко над чем-нибудь задумывался, — и хлопнул в ладоши, вызывая казачка.
Хлопчик лет десяти тут же вбежал в спальню и замер у порога.
— Оденусь я сам, а ты пойди в гостевые покои, где живут ныне паны из Московии, и попроси ко мне Ивана Васильевича не мешкая.
Мальчик выбежал, а Адам Григорьевич неторопливо, по-стариковски, стал одеваться.
Только он затянул златотканый кушак, как тот же хлопчик возник на пороге и, низко поклонившись, сказал:
— Иван Васильевич московский до вашей милости.
Адам Григорьевич погладил усы, велел:
— Проси.
Анкудинов вошел быстро. Здороваясь, чуть наклонил голову, взглянул сумрачно. Кисель шагнул навстречу, протянул руку, проговорил душевно:
— Поздорову ли, князь Иван Васильевич?
— Спаси бог на добром слове, Адам Григорьевич.
Поглядели друг на друга внимательно. Анкудинов, как и прежде, — недовольно, Адам Григорьевич, как и прежде, — ласково. Тимофей будто ненароком коснулся пальцами золотого креста, что висел у него поверх кафтана.
Остановившись перед дверью в соседний покой, Адам Григорьевич спросил участливо:
— Ай чем недоволен, Иван Васильевич?
Анкудинов, поглядев строго, сказал громко:
— Не холоп я, Адам Григорьевич, и не слуга твой. А корм мне и дворянину моему идет не по достоинству, а будто мы простые мужики или казаки.
— И только-то? — засмеялся Адам Григорьевич. — Ну, эта кручина — не беда, князь. Ну, да ладно — не гневайся, князь. Чего раньше-то не сказал?
— Гонор шляхетский и у меня есть, пан Адам. Христарадничать князья Шуйские и в нужде не обыкли.
— Да что ты, князь! Корм тебе я со своего стола посылаю. Да дело-то в том, что сам я в яствах и брашнах умерен, говяды и в мясоед не вкушаю, в вине воздержан, пища моя — хлеб, молоко, да то, что с огорода и с бахчи на стол идет. — Кисель обнял Тимофея за плечо: — Стар я стал, забываю, что в молодые годы и я попить-поесть любил. А ведь вы люди молодые, вас молочком да дыней не насытишь.
Адам Григорьевич хлопнул в ладоши. Подбежавшему казачку сказал весело:
— А ну, хлопчик, скажи, чтоб несли в застольную вина ренского добрую сулею да быстро бы зажарили индюка и всего прочего принесли бы тотчас довольно.
Кисель показал рукой на дверь в соседнюю комнату. Сам дверь распахнул, пропустив князя впереди себя. Сел на лавку сбоку, гостя посадил под образа. Погладив усы, начал тихо:
— Позвал я тебя, князь, по спешному делу. Через час пойдет в Варшаву гонец с письмами к панам-сенаторам. Одно письмо — о тебе. Не лучше ли это письмо послать с верным человеком особо?
Правый глаз у князя Ивана Васильевича стал чуть косоват: задумался князь.
— У меня, Адам Григорьевич, два верных человека. Известный тебе дворянин Константин Евдокимович да, чаю я, еще и ты.
Не остыл еще Тимофей от недавнего разговора — держал на Киселя сердце.
«Экой наглец», — подумал Кисель. Однако ответил сдержанно:
— Я, князь, верный человек только моему королю да православной церкви. А тебе — лишь доброхот, покуда готов ты служить нашему делу и вере наших отцов.
Анкудинов понял, что перегнул палку, поставив Костю и Киселя на одну доску, а себя против них возвысив.
Здесь, на удачу, появился казачок с серебряным подносом, с серебряными же сулеёй и стопками.
— Стало быть, и думать нечего, — ответил Анкудинов с улыбкой. — Коли нужен верный человек, хоть и один он пока что у меня, бери его, Адам Григорьевич, и любой твой наказ он исполнит, как мой собственный.
— Добре, князь, — ответил Адам Григорьевич, наливая в стопки душистое ренское. Гостю — под край, себе — самую малость. — Вели своему человеку быть в канцелярии, как только мы с тобой угощаться кончим.
Костя выехал в Варшаву вместе с гонцом пана Адама, казаком по имени Силуян, лишь только взошло солнце. Шли они одвуконь, ведя в поводу сменных лошадей.
В девять часов утра, по летнему времени в самую обеденную пору, гонцы остановились у ручья, на опушке соснового бора. Неподалеку от них на большом панском поле жали хлеб мужики и бабы. Солнце взошло уже довольно высоко. Становилось жарко.
Костя и Силуян расседлали коней, разулись, положили под головы седла и с наслаждением вытянули ноги. Расстелив чистый холщовый плат, Силуян разломил хлеб, отрезал два куска сала, достал из тороков кисет с солью и походную деревянную сулею с водой, похожую на сырный круг. Молча сжевали гонцы мягкий пахучий хлеб, розовое твердое сало и прилегли снова — набираться сил перед дальней дорогой.
Костя закрыл глаза, и возникло перед ним все, что увидел он, выехав из Киева.
Увидел дорогу — широкую, пыльную, серую. Желтые хлеба, зеленые травы. Полуголых, черных от загара косарей, белые платочки жнущих баб. Верхоконных панских надсмотрщиков, что медленно, как бы задремав в седлах, переезжали с покоса на ниву и с нивы на покос. Шла вторая половина июля — самое страдное время на Украине, когда кончается первый покос и начинается жатва.
«До солнца пройти три покоса, ходить будет не босо, — вспомнил вдруг Костя невесть откуда всплывшую пословицу и подумал: — Здешние мужики до солнца по пять покосов проходят, да все почти босы, лапти и то не на каждом, а постолы на одном из десяти».
И снова всплыли перед взором Кости дорожные картины… Карета с гербами, с гайдуками на запятках, окруженная дюжиной всадников. Бредущие по обочине слепцы-нищие, серые и пыльные, как дорога. Вереница возов, груженных глиняными горшками-«писанками», что везли на продажу в Киев коричневолицые, синеглазые гончары… Брели по дороге странники — с высокими посохами в руках, с котомками за спиной. Брели монахи — босые, в выгоревших на солнце рясах, подпоясанные веревками, с кружками на поясе. Твердо вышагивали солдаты, неся на плече алебарды, с навешанными сапогами, шлемами, кирасами.
Ехали в повозках хитроглазые торговцы, утомленные долгой дорогой ямщики. Скакали верхами надутые спесью паны, окруженные толпой загоновой шляхты — пьяной, горластой, в латаных сапогах, дырявых кафтанах; и если бы не усы в три вершка да не сабля — не отличить пана от хлопа.
Проезжали сумрачные, влитые в седла гонцы, с сумками через плечо, в кожаных штанах, в шапочках с коротким пером. Гнали по дороге круторогих волов, блеющих, суетящихся овец, изможденных острожников, иссушенных зноем и голодом пленных татар и казаков. А вокруг шумели хлеба и травы, пели птицы и жужжали шмели. Пчелы несли мед, и земля дарила людям наливающиеся соком яблоки и черные ягоды черешен и вишен. И тучные волоокие коровы копили жирное молоко, и суетилась в перелесках всякая живность. И всего было довольно вокруг, ибо земля была черна и масляниста, трава высока и хлеба густы. Да только мужики и бабы, что работали вдоль дороги, показались Косте еще беднее, чем те, что встречались ему у Москвы или возле Вологды…
— Поехали, — буркнул Силуян.
Костя быстро собрался, переменил коня и поехал дальше, держась позади своего неразговорчивого попутчика.
До темноты гонцы еще дважды меняли лошадей — после полдника и после ужина.
Поздним вечером Силуян остановился возле корчмы. Спрыгнув на землю, он передал повод Косте и, произнеся только одно слово «жди», вразвалку пошел к корчме.
Было темно, светились лишь окна корчмы, да где-то в стороне — за огородами — желтым сполохом подрагивал над землей костер.
Силуян открыл дверь, еле втиснувшись в узкий проем, и Костя услышал пьяную разноголосицу собравшихся в корчме постояльцев.
Не успел Силуян переступить порог, как дверь распахнулась снова. Шум в корчме стал сильнее.
В освещенном дверном проеме появился темный силуэт широкоплечего, приземистого Силуяна. Гонец, отступая, пятился на крыльцо.
— Константин! — крикнул Силуян.
Костя, мгновенно сообразив, подогнал лошадей ко входу в корчму.
Он увидел, как Силуян, выхватив пистоль, остановился у края крыльца и, не сводя глаз с двух пьяных шляхтичей, выскочивших на крыльцо с обнаженными саблями, проворно спрыгнул на землю. Схватив одной рукой жеребца за холку, Силуян быстро поймал ногой стремя и с необыкновенной для такого грузного человека легкостью взлетел в седло.
Шляхтичи, увидев Костю, остановились, громко ругаясь, отступили в корчму.
— От бисовы дети! — проворчал, Силуян и резко повернул коня.
Костя, ведя в поводу пару сменных лошадей, поскакал следом.
Силуян, обогнув корчму, полем направился к недалекому костру.
Проскакав саженей сто, Силуян остановил коня. Повернувшись к ехавшему обок него Косте, сказал:
— Что там за люди у огня, не знаю. Только думаю, не хуже тех псов, что выбили меня из корчмы, облаяв еретиком и схизматиком.
— Как такое могло статься? — с удивлением спросил Костя. — Ведь ты — воеводский гонец. Кто может государева или воеводского гонца на постоялый двор или в ям не пустить?
— Это в Московии такие порядки. А у нас здесь… — Силуян, не договорив, махнул рукой.
— Ничего, дядя Силуян, — ответил Костя, — под небом спать — оно приятнее: ни клопов, ни вони.
Силуян, ничего не сказав, тронул коня с места.
Подъехав ближе, Костя увидел у костра десятка два мужчин и женщин. Они сидели и лежали у огня, опасливо вглядываясь в темноту. Заслышав близкий топот четырех коней, они не ожидали ничего для себя доброго.
Силуян и Костя остановились, не доезжая до костра саженей десять. Снова Силуян перебросил повод Косте, а сам вперевалку пошел к огню.
Один из сидевших у костра поднялся, и Костя услышал:
— Сидайте с нами, добрые люди. Грейтесь, угощайтесь чем бог послал.
— Спаси бог, — ответил Силуян, позвал негромко: — Константин, иди к огоньку — погреемся да повечеряем.
Костя вошел в круг света. У костра сидели, лежали увечные да старые, кто и в страдную пору был не работник. Чуть в сторонке стояло несколько телег с привязанными к ним конями, худыми, облезлыми, старыми — ни дать ни взять хозяевам под стать. В двух телегах на соломе лежали двое — хворые ли, увечные ли, покрытые по грудь рваными рогожами. Такими же рогожами были покрыты и привязанные к телегам кони.
Присев к костру, Костя и Силуян выложили хлеб, сало, но никто не прикоснулся к их чистосердечным дарам, отговариваясь тем, что все они только что повечеряли. В ответ гонцам предложили репу, ржаные лепешки и лук — все, что было у этих бедных людей, православных крестьян, шедших на богомолье в Киевско-Печерскую лавру. Они везли с собою двух больных — мужа и жену, которым, кроме как на чудо да на милость божью, не на что было надеяться.
Костя, разминая затекшие ноги, несколько раз подходил к больным. В сумерках они выглядели неживыми, думалось, что даже чудо им едва ли поможет.
Возвращаясь к костру, Костя видел перед собой людей, казавшихся не намного лучше лежавших под рогожами: лица сидевших у огня были измождены, печальны, руки с набрякшими от работы венами бессильно лежали на коленях, их свитки, шаровары, юбки и кофты были грязны и ветхи. Странники сидели молча — все давно уже было переговорено.
Посидев недолго, богомольцы разбрелись в стороны, забравшись на ночлег под телеги. Последними в таборе заснули гонцы, и думы их были невеселыми.
В тот самый час, когда в ста верстах к западу от Киева заснули, наконец, Костя и Силуян, с подворья пана Киселя выехал еще один гонец.
Адам Григорьевич сам вышел провожать его. Вручив гонцу второе письмо, составленное слово в слово с первым, Кисель сказал:
— К ночи будешь на месте. А не поспеешь к ночи — не беда. Так что коня не гони. Жду тебя через четыре дня. А не окажется его на месте, жди хоть неделю, но без ответа не возвращайся.
Гонец поклонился и вспрыгнул в седло. Когда он уже был в воротах, Адам Григорьевич крикнул:
— Письмо только самому отдай, в собственные руки.
Гонец кивнул головой и повернул коня к берегу Днепра, на восход солнца — к полтавской дороге.
Костя и Силуян въехали в Варшаву 30 июля 1644 года. День уже угасал. Солнце упало за Вислу, вызолотив на прощанье кресты, флюгера, шпили множества островерхих башен.
По узким грязным улочкам Силуян уверенно проехал к центру города и остановился напротив большого нового дома, развернувшегося дивной красоты фасадом на небольшую площадь.
— Тебе в цей палац треба занести письмо, — сказал Силуян. — А мени треба у другий палац. — И негромко добавил: — Без мени не уезжай. Завтра об цю пору буду ждать тебя у палаца князя Оссолинского, на цем мисте.
Как только Силуян скрылся за поворотом, Костя спрыгнул на землю и стал соображать: что ему делать с тремя конями, куда хотя бы на время привязать их?
С высокого крыльца палаца, лукаво ухмыляясь, глядели на неловкого московита двое саженного роста гайдуков в расшитых серебром кафтанах, с саблями, в шапках с перьями.
И вдруг на площадь вылетела сверкающая, гремящая кавалькада всадников в шелке, в бархате, в лентах и перьях. Шурша шелком, звеня шпорами и оружием, кавалеры проскакали перед самым Костиным носом, едва не сбив его с ног и обдав целым облаком запахов — конским потом, порохом, вином, сырой кожей и, что вовсе уж дивно, каким-то благоухающим и терпким ароматом.
Попятившись назад, Костя совсем растерялся, но проскакавшие мимо кавалеры с птичьим гомоном, со смехом и шутками спорхнули с седел и стали охорашиваться, поправляя шляпы, парики, плащи и оружие.
Со всех сторон кинулись к кавалерам мальчишки и парни, предлагая подержать коней, пока ясновельможные шляхтичи будут гулять во дворце. Небрежно бросая поводья, кавалеры неспешно и важно потекли к парадной двери, у которой остановились две кареты, только что появившиеся на площади.
Гайдуки быстро распахнули дверцы карет, отбросили подножки. Из карет не спеша вылезли два старика. Строго взглянули на поднимающихся по ступеням шляхтичей. Те остановились, забрякали шпорами, стали махать перед собою шляпами, касаясь ступеней длинными яркими перьями.
Гайдуки лихо распахнули дверь палаца. Старики неспешно и важно вошли во дворец. За ними с непокрытыми головами чинно потянулись затихшие кавалеры.
Тут и к Косте подбежал хлопчик, шустрый, синеглазый. Улыбаясь, схватил коней за уздцы. Костя дал ему грош и с замиранием сердца пошел к распахнутой настежь двери — такой высокой да красивой, какие на Москве бывали только в церквах.
Глава одиннадцатая
КАНЦЛЕР РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ
Вечером 30 июля в одном из покоев дворца князя Оссолинского встретились трое немолодых мужчин. Это были хозяин дома Ежи Оссолинский и два его брата: старший — Кшиштоф, и младший — Максимилиан.
— Что же это делается? — нервно проговорил Кшиштоф. И по тому, как он сказал это, было ясно, что два других Оссолинских хорошо знают, что заботит старшего брата.
Максимилиан удрученно молчал. Ежи опустил глаза. Затем произнес:
— Я ничего не могу поделать с Вишневецким. Да и сам король ничего не может с ним поделать.
— Хороша республика! — воскликнул Максимилиан. — Канцлер и король не могут найти управу на зазнавшегося подданного!
— Попробуй найди, — ответил Ежи, — когда у Иеремии триста тысяч собственных подданных, собственная армия и даже своя монета. А замки и города Вишневецкого укреплены намного лучше королевских фортеций. Люди Вишневецкого захватили наш обоз и разграбили два наших села, конечно же, не потому, что пану Иеремии стало нечем платить своим слугам. Эти грабежи есть акт политический. И направлен он против меня, канцлера Речи Посполитой, ибо я — сторонник сильной королевской власти, а пан Иеремия — ее первый враг. Он хочет быть абсолютно независимым от Варшавы и потому сеет раздоры, поощряет разбой и потворствует распрям во всех землях государства, кроме собственных своих владений, чтобы стать самым сильным среди ослабленных междоусобицами магнатов.
— Ты все хорошо объяснил, Ежи, — с нескрываемой иронией произнес Кшиштоф. — Скажи теперь только одно: что делать нам, братьям Оссолинским, после того как нашей фамилии нанесены ущерб и оскорбление?
— Терпеть и ждать своего часа, — бесстрастно произнес канцлер. — В политике чаще всего побеждает тот, кто умеет ждать.
«Что же тебе еще остается?» — подумали и Кшиштоф и Максимилиан с раздражением.
Неловкую тишину прервал робкий стук в дверь.
На пороге появился ливрейный гайдук, за ним стоял незнакомый гонец — высокий, жилистый, зеленоглазый.
— От его милости пана Адама Киселя до вашей светлости, пан князь, — произнес гайдук громко и тихонечко подтолкнул гонца в спину.
Ежи шагнул к двери, взял из рук гонца пакет и с хрустом поломал печати.
Быстро пробежав письмо, он еле заметно улыбнулся и, возвратившись в глубину комнаты, открыл стол. Письмо исчезло во тьме одного из многих ящиков, а на свет — оттуда же — появилась серебряная монета. Канцлер по-мальчишески подбросил монету, ловко поймал ее и протянул гонцу. Гонец улыбнулся и, тряхнув в поклоне светлыми кудрями, вышел.
— Чему ты улыбаешься, Ежи? — спросил Кшиштоф, как только братья остались одни.
— Может быть, теперь нам недолго придется ждать погибели зрадцы Иеремии, — задумчиво проговорил канцлер и снова загадочно улыбнулся.
Адам Григорьевич, получив ответные письма, доставленные Костей и вторым гонцом, решил везти князя Шуйского в Варшаву. Поразмыслив, он велел закладывать одну карету, чтобы во время неблизкой дороги кое о чем порасспросить Ивана Васильевича, а кое-что поведать, чтобы знал князь, с кем посчастливилось ему иметь дело и каков есть черниговский каштелян Адам Григорьевич Кисель.
Удобно разместившись в карете насупротив Тимоши, пан Адам потихонечку начал выведывать то, чего еще о нем не знал. Однако князь Иван говорил все то же, что и раньше, повторяя неспешно, тихо и печально: