— Когда вам будет угодно принять посла князя Ракоци? — с готовностью откликнулся Розенлиндт.
— Завтра, — ответила Христина. — Но прежде попроси посла Сенельсина написать для меня его краткую родословную.
Возвратившись к себе в кабинет, Розенлиндт понял, что все происшедшее на его глазах было превосходно разыгранным спектаклем. Христина показала государственному секретарю, что ее чувства человека и женщины в решительные моменты никогда не расходятся с долгом королевы. Она ясно дала понять, что союз Швеции с Юрием Ракоци и гетманом Хмельницким — наиболее решительными врагами Польши — нужен сейчас больше, нежели сближение с Россией. Розенлиндт понял, что посол Ракоци и Хмельницкого должен получить от него и канцлера Оксеншерны максимум внимания, а его безопасность должна быть абсолютной.
Вызвав секретаря, Розенлиндт сказал:
— В самых любезных выражениях попросите его светлость князя Ягана Сенельсина, полномочного посла Трансильвании, составить для ее величества краткую родословную. Попросите также его светлость приготовиться к аудиенции с ее величеством.
Поймав вопросительный взгляд секретаря, Розенлиндт добавил:
— Аудиенция назначена на завтра.
В этот же вечер Розенлиндт вручил Христине родословную Иоанниса Синенсиса, написанную им самим на хорошем латинском языке. Родословная гласила: «Иван Шуйский — Иоаннис Синенсис, в святом крещении названный Тимофеем; отец — князь Василий Васильевич Шуйский, во святом крещении названный Домицианом, наместник или губернатор Великопермский; отец отца моего — мой родной дед — был знаменитый Великий князь Владимирский, который после Димитрия, по прекращении линии Российских государей, был избран на престол по праву натуральному, был низвергнут с престола собственными своими подданными, то есть крамольными бунтовщиками московскими, и отвезен в тюрьму к королю польскому, где и окончил жизнь свою».
— Князь Яган сам писал это? — спросила Христина.
— Да, ваше величество, — ответил Розенлиндт.
— Кроме латинского, знает ли князь еще какие-нибудь языки?
— Я говорил с ним по-русски, — ответил Розенлиндт, — но в разговоре со мной он употреблял и изречения отцов церкви на древнегреческом языке.
Произнося последнюю фразу, Розенлиндт знал, что она придется по душе королеве. Христина любила язык Гомера, но, к сожалению, при ее дворе очень немногие могли поддержать с нею беседу на древнегреческом.
— Вот как! — воскликнула Христина. — Как же это беглый московский простолюдин обучился языкам Еврипида и Вергилия! Здесь что-то не то, Розенлиндт. Придется вам всерьез заняться послом князя Ракоци.
— Когда вашему величеству будет угодно принять князя Синенсиса? — спросил Розенлиндт.
— Я сказала, что приму его завтра, — ответила Христина. — Пусть приходит в два часа пополудни. И ты, Иоганн, будь вместе с ним и с графом Оксеншерной.
Розенлиндт молча поклонился.
Оставив во дворе загородного королевского дворца запряженную четвериком посольскую карету, Тимофей с тревожно бьющимся сердцем поднялся на широкое крыльцо.
У нижних ступенек мраморной лестницы его ждал Розенлиндт, а на втором этаже, там, где начинались парадные комнаты королевы, Анкудинов увидел седого, чуть сутулого старика с золотой цепью на шее — канцлера Акселя Оксеншерну.
Едва Анкудинов вступил на первую ступеньку лестницы, как вперед быстро побежал скороход — легкий, как бы бестелесный, юноша во всем алом.
Тимофей рядом с Розенлиндтом неспешно и важно поднимался навстречу старому канцлеру. Поравнявшись с ним, Анкудинов снял шляпу, низко поклонился и дважды повел шляпой перед собою, как делали послы из европейских стран, встречаясь с Хмельницким. Старик важно склонил седую голову и, встав слева от трансильванского посла — Розенлиндт шел справа, — медленно двинулся вперед через анфиладу больших, роскошно отделанных и изысканно обставленных комнат. Они остановились перед высокой резной дверью, около которой в сверкающих кирасах и касках замерли два алебардщика, стоявший в ожидании их герольд и еще один пестро разодетый лупоглазый мужчина огромного роста и необъятных размеров в груди и в поясе. Великан распахнул дверь и, ударив в пол высоким серебряным жезлом, трубным голосом воскликнул: «Ее королевское величество Христина!»
Канцлер и секретарь по иностранным делам, едва перешагнув порог, остановились, а Тимофей прошел вперед и будто сквозь туман увидел молодую, красивую женщину, со спокойным любопытством глядевшую на нею. У женщины была нежная белая кожа, ясные глаза и капризно оттопыренная нижняя губа.
Тимофей трижды помел перьями перед молодой красавицей и, сделав вперед еще один шаг, опустился на левое колено.
Протянув королеве верительную грамоту князя Ракоци, он посмотрел ей в глаза и увидел, что Христина, ласково улыбаясь, поднимается с кресла и, шагнув вперед, берет протянутый ей свиток.
— Встаньте, князь, — проговорила Христина по-латински и протянула Тимофею руку для поцелуя.
Коснувшись губами пальцев королевы, Тимофей, продолжая стоять на одном колене, на латинском же языке ответил, что он счастлив видеть королеву, слава которой не знает границ.
— Мне довелось испытать многое, — добавил он, — но выполнять столь приятное поручение, как сегодня, приходится впервые в жизни.
Христина улыбнулась еще более ласково. Королеве часто приходилось слышать льстивые слова, но такого неподдельного восторга, какой послышался ей в словах трансильванского посла, она давно уже не встречала.
— Встаньте, князь, — певуче повторила Христина и, подав Тимофею руку, как бы помогла ему встать. Затем, обратившись к Оксеншерне и Розенлиндту, сказала: — Проходите, господа, и устраивайтесь поудобнее.
Жестом гостеприимной хозяйки она указала на круглый стол с поставленными вокруг мягкими стульями. Тимоша отодвинул один из стульев, и Христина, благодарно ему улыбнувшись, первой села за стол. Вслед за тем сели Оксеншерна, Розенлиндт и последним — Анкудинов.
Деликатность трансильванского посла была замечена всеми. Обворожительно улыбаясь, Христина сказала:
— Не скрою, князь, что в Стокгольме есть люди, распространяющие о вас крайне нелепые слухи. Они утверждают, что вы родились в семье простолюдинов и носите княжеский титул не по достоинству. Признаюсь, что до встречи с вами я не была уверена в их неправоте. Теперь же едва ли найдется человек, которому удалось бы убедить меня в вашем неблагородном происхождении.
— Благодарю вас, ваше величество, — тихо ответил Тимофей, скромно потупив взор. — Я действительно долго жил среди простых людей и надеюсь, что преуспел бы больше, если бы в юности рядом со мною были мои родители — князь и княгиня Шуйские. Однако я рано остался сиротой, мое происхождение долго оставалось для меня тайной, и лишь в десятилетнем возрасте я узнал от воспитывавшего меня архиепископа, что мой дед был русским царем, а отец — наместником Перми Великой. Когда мне стало известно истинное мое происхождение, отец нынешнего русского царя уже четырнадцать лет занимал престол моего деда, умершего в польской тюрьме. Я не смел называть себя моим настоящим именем и носить принадлежащий мне по праву рождения княжеский титул, ибо трусливый и подозрительный царь обязательно казнил бы меня или заточил в подземелье, сознавая, что мои права на московский престол значительно более основательны, чем его. Я таился, страшась смерти, а затем бежал за пределы Московии, спасая жизнь и свободу. И уже здесь, вдали от недругов, желавших моей гибели, я решил добиться справедливости и возвратить престол, незаконно отнятый у моей семьи.
— Князь обращался за помощью к разным государям, — вступил в разговор Розенлиндт. — Он искал поддержки в Польше — у короля Владислава, затем в Турции, но эти попытки оказались тщетными.
— Гетман Украины и князь Трансильвании более всего прониклись сочувствием к планам князя Шуйского, ваше величество, — сказал канцлер Оксеншерна. — Они прислали князя с просьбой о заключении между тремя нашими странами военного союза, направленного против Речи Посполитой. Кроме того, канцлер Украины Иван Выговской просит разрешить князю Шуйскому поселиться в Шведской Прибалтике — в Ревеле или Нарве — и при случае выступить к Новгороду или Пскову, если в одном из этих городов снова произойдет восстание горожан, как это случилось прошлым летом.
— Вы хотите, князь, воспользоваться недовольством горожан, для того чтобы с их помощью овладеть затем московским престолом? — строго спросила королева.
Тимофей заметил происшедшую в ней перемену и в тон ей — сухо и коротко — ответил:
— Да, ваше величество.
— Династические распри — сложное дело, — сказала Христина. — В них, как и во всех прочих распрях и баталиях, побеждает не тот, кто прав, а тот, кто силен. Если вы, князь, соберете вокруг себя государей, которые все вместе окажутся сильнее московского царя Алексея, вы выиграете. Если нет — проиграете. Вы или обретете корону, или потеряете голову.
— Жребий брошен, ваше величество, — ответил Анкудинов.
Королева встала.
— Ну что ж, будем надеяться, что сегодня мы беседовали с гиперборейским Цезарем.
Христина вышла из-за стола и, позволив Тимофею предложить ей руку, пошла к двери.
Отвесив прощальный поклон, Тимофей попятился и вышел за дверь.
— Так выходят татарские послы из дворца султана, — усмехнулась Христина и, обращаясь к двум стоявшим перед нею дипломатам, сказала: — Ну, каков московит, господа? Что будем делать с этим новоявленным Димитрием?
— Я думаю, — сказал Розенлиндт, тяжко роняя слова, — князь Шуйский должен получить нашу поддержку. Короне Швеции выгодно иметь на своей стороне грозный и постоянный противовес царю московитов.
— Я согласен с Розенлиндтом, — проговорил Оксеншерна, — тем более, что пока князь Шуйский не просит ничего, кроме разрешения поселиться в Ревеле или Нарве.
— Хорошо, — согласилась Христина. — Отправьте его в Ревель, граф, под наблюдение вашего племянника Эрика Оксеншерны. Пока Эрик — губернатор Эстляндии, нашему русскому другу нечего будет бояться царских соглядатаев.
Узнав о состоявшейся во дворце аудиенции, Головнин снова потребовал у Розенлиндта и Оксеншерны выдачи Анкудинова, но получил лишь заверения, что ни секретарю, ни канцлеру не известно, о ком идет речь, так как посланец семиградского князя Ракоци, передав привезенные письма, сразу же уехал, скорее всего, обратно в Трансильванию, и вообще трудно сказать, о том ли человеке идет речь, которого имеет в виду русский посол.
Когда Герасим Головнин вторично потребовал выдачи Анкудинова, тот был еще в Стокгольме. Сразу же после аудиенции у Христины Анкудинов написал Косте повелительный лист и, отыскав в Стокгольме русский корабль, передал лист купцу Поддубскому, следовавшему в Нарву.
«Любезный друг мой, Константин Евдокимович! — писал Тимофей. — Как только получишь от меня сей лист, то немедля поезжай в Ревель и там отыщи рухлядь, которая из Стокгольма привезена. Оставь сию рухлядь в надежном месте, а потом отыщи в Ревеле же Бендиса фон Шотена и сделай, что мною написано в листе, оставленном у вышеозначенного Шотена.
В Ревеле же живет Лоуренс Номерс, и тот Номерс отправит тебя в Стокгольм. Сделай сие немедля и поспешай ко мне, ибо я жду тебя для важного дела. Князь Иван Шуйский».
Тимофей надеялся, что он спокойно дождется Костю, но жизнь рассудила иначе — Розенлиндт после вторичной встречи с Головниным велел Анкудинову немедленно покинуть Стокгольм и с первым же кораблем отплыть в Ревель.
…Тимофей ушел от любезного Ивана Пантелеймоновича с тяжелым сердцем и великим недоумением.
Хоть и улыбался королевский секретарь не менее прежнего и голосом ласкал, будто в церковном хоре пел, была у него в глазах холодная пустота. И нельзя ее было скрыть, хоть опусти очи долу, хоть прикрой ладонью.
— Надобно тебе, князь Иван Васильевич, к московскому рубежу поближе быть, — тихо и просительно говорил Розенлиндт. — В Стокгольме жить тебе опасно — царские соглядатаи по проторенной дорожке вновь придут к твоему двору и если не выкрадут, то убьют тебя. А мне, истинному твоему другу, весьма того не хочется.
Тимофей хотел было Розенлиндта спросить: «А в Ревеле легче будет мне от царских убийц оберегаться?» — да, подумав, спрашивать не стал: ясно, что ненадобен он теперь Розенлиндту в Стокгольме, а потребен в Ревеле. А почему — о том самому нужно будет догадываться.
Молча поклонился Тимофей и снял с пояса усыпанные бирюзой ножны с кривым турецким ножом. Протянув их любезному другу, сказал со значением:
— Иван Пантелеймонович! Возьми в память обо мне янычарский кинжал. Зачем он мне, если вся сила короны свейской не может меня от недругов моих оборонить?
Розенлиндт рассмеялся, легко махнул рукою: шутишь, мол, Иван Васильевич, шутишь. Однако кинжал взял и, прихватив Тимошу за локоть, ласково и вежливо довел до двери, сказав на прощанье:
— Ты, князь, о силе короны свейской всякие сумнения оставь. Однако ж и сам не плошай: нынешний царь российский тоже — как это говорится у вас? — не мочалкой сшит.
Тимоша, не удержавшись, засмеялся, засмеялся и Розенлиндт, не подозревая, над чем хохочет князь Иван, ибо считал свои познания в русском языке безупречными.
Глава двадцать четвертая
НАЧАЛО КОНЦА
Костя получил повелительный лист Тимофея 9 августа 1651 года. Он все сделал, как ему было велено, и с помощью верных людей — Номерса и Шотена — отплыл на шхуне ревельского морехода Георга Вилькина, часто навещавшего Швецию.
Однако дальше дела пошли хуже: непогода, разыгравшаяся в открытом море, четыре недели трепала утлое суденышко, пока, наконец, полуразбитая шхуна с порванными снастями и проломленным бортом притащилась в Стокгольм.
Костя сразу же начал поиски друга. Вилькин показал ему дорогу к русскому торговому двору, где останавливались всеведущие купцы, среди которых Костя надеялся найти словоохотливых соотечественников, особо добрых к своим землякам, оказавшимся, как и они, на чужбине.
И верно: на торговом дворе сразу же попали Косте ивангородские купцы Иван Лукин, Петр Белоусов и шведский торговый человек Петр Торреус — друзья и доброхоты Анкудинова, с которыми судьба свела Тимофея еще в Нарве. Но на этом удачи Кости в Стокгольме кончились: и Иван, и оба Петра в един глас сообщили ему, что князь Иван Васильевич уехал в Нарву и велел Константину Евдокимовичу плыть туда же.
Костя чуть не заплакал от досады: столько мучений принял он на море, спеша к своему другу, и вот на тебе — приходится ни с чем отправляться восвояси.
Долго не уходил с гостиного двора Костя. Расспрашивал, кто да когда поедет в Ревель, сколько берут за перевоз свейские люди, что следует в Стокгольме купить, чтоб с выгодой в Нарве продать. И о многом другом переговаривал он с русскими людьми, оттягивая момент расставания с соотечественниками.
И когда совсем уж было собрался пойти со двора, появился возле него человечек — сутулый, маленький, остроносый. Карлик на глазах наливался радостью. И наконец, ударив себя по лбу, воскликнул, сильно окая на волжский манер:
— Константин Евдокимович! Свет ты мой! Да ведь ты не иначе, как князя Ивана Васильевича ближний человек и собинный друг! А я ему, Ивану свет Васильевичу, первый во всей Стекольне приятель и доброхот!
— А тебя, добрый человек, как звать? — спросил Костя, пытаясь заглушить чувство неприязни, возникшее у него при первом взгляде на доброхота.
— Федором Силиным звать меня, — живо откликнулся карлик.
— А сам-то откуда будешь? — спросил Костя.
— Ярославские мы, — с готовностью ответил словоохотливый Силин. — Издавна торговлишкой промышляем. Последние годы через Ивангород и Нарву в Стекольну ходим. Я об Иване Васильевиче еще в Нарве слышал. Говорили мне о великом его разуме и доброродстве многие люди, а особливо начальный в Нарве человек — воевода Яган ван Горн.
Все сходилось в речах Силина, а особенно добрые слова коменданта Нарвы ван Горна, у которого Костя побывал в доме вместе с Тимофеем и сам был свидетелем того, как ласково и сердечно принял их Горн.
Когда Костя пошел со двора в гавань, Силин увязался за ним и расстался только после того, как Конюхов согласился вечером прийти к нему в гости на дружескую трапезу.
— Кого еще позовешь? — спросил Костя, и Силин назвал ему Лукина и Белоусова.
«Эко славно все получается! — подумал Костя. — Посижу с верными людьми — и с приятностью и с пользою для дела».
Силин встретил Костю у ворот гостиного двора и с великою поспешностью стал звать его, улыбаясь и кланяясь. Пропустив Костю в низкую дверь постоялой избы, Силин в темных, тесно заставленных сенях обежал его и распахнул еще одну дверь — в горницу. Горница была велика, но не просторна. По русскому обычаю, чуть ли не половину ее занимала печь, посредине стоял большой стол с широкими скамьями с обеих сторон. Тусклый свет скупо проникал в окна, и от этого в горнице было нерадостно и неуютно.
Переступив порог, Костя различил в полумраке нескольких человек, сидевших вдоль стола.
Свечи еще не зажигали, лишь светилась в углу под образами лампадка, но от нее только тени становились темнее и гуще, а света не прибавлялось.
Присмотревшись, Костя не увидел ни Белоусова, ни Лукина. За столом сидели незнакомые ему люди. Под образами, на самом почетном месте, сидел, будто проглотив аршин, рыжеватый, нарядно и богато одетый мужчина. Черными навыкате глазами он неотрывно глядел на Костю. Рядом с ним сидел поп — в черной рясе, с наперсным серебряным крестом. Вид у попа был не то виноватый, не то растерянный. Еще четверо сидели на лавке спинами к вошедшему. Силин остановился у печи и растаял в тени.
— Ну, проходи, проходи, Константин Евдокимович, — криво усмехаясь, проговорил черноглазый.
Костя шагнул вперед, а четверо, сидевшие на лавке, встали и заслонили собою дверь.
— Садись, Константин Евдокимович, в ногах правды нет, — так же насмешливо продолжал черноглазый.
Костя оглянулся, перехватил недобрые взгляды четырех и понял: попался. Костя ухмыльнулся и проговорил лукаво:
— Когда был я еще мальцом и учили меня грамоте, учитель мой говорил мне не однажды: «И дали мне в пищу желчь, и в жажде моей напоили меня уксусом. Да будет трапеза их сетью им и пиршество их — западнею».
— Чего это ты? — спросил озадаченный иносказанием Головнин.
— Не я это, а царь Давид, — усмехнулся Костя. Не выдавая волнения, Костя сел поближе к черноглазому и ответил: — Верно сказано: каков пир, такие и гости. А я гляжу — ни еды, ни питья на стол не собрано, а гости — все за столом.
— А мы, Константин Евдокимович, вперед с тобой поговорим, а уж потом и пировать станем, — согнав улыбку с лица, произнес черноглазый.
— Можно и поговорить, только для начала нехудо бы знать — с кем?
— Государев посол, стольник Герасим Сергеевич Головнин мое имя, — важно ответил черноглазый.
«Вот, значит, кто», — подумал Костя. Однако испуга не почувствовал: что могли сделать ему царские холопы в чужой земле, где люди жили по иным законам? А те законы скорее помогали ему, Косте, чем мешали.
— Нам, Костка, — оставив вдруг насмешливое величанье Константином Евдокимовичем, зло и грубо проговорил Головнин, — о воровстве твоем известно довольно. И ежели ты соучастника своего Тимошку изловить нам поможешь, то будет тебе от государя прощение, а от меня — награда.
— Не понимаю я, о ком ты говоришь, стольник Герасим, — ответил Костя спокойно.
— О подьячишке худом, воришке Тимке, что выдает себя за великородного человека — князя Шуйского, вот о ком говорю я, — ответил Головнин.
— Не собрал бы ты вокруг себя полдюжины холопей, набил бы я тебе рожу, — сказал Костя хрипло и, повернувшись, хотел было пойти к двери, как все, кто в избе был, тотчас же набросились на него и стали вязать.
Хоть и силен был Костя, но с такою оравой сладить и он не мог. Кричал только:
— Малоумные! Нешто вы на Москве? Кто же вам волю дал честного человека вязать и бить?
Головнин пнул связанного в бок сапогом и велел посадить его в часовню: там и решетки на окнах были прочнее, и замок поувесистей. А чтоб не привлек криком кого из посторонних, велел сунуть в рот ему кляп.
Костю, как мешок, перетащили из избы в часовню, кинули на голый пол. Он долго ворочался и извивался, пытаясь развязать хотя бы руки, но только к утру сумел вытолкнуть изо рта тугую мокрую холстину и, подкатившись к окну, громко закричал, призывая на помощь.
Однако прибежали не те, кого он ждал, а поп Емельян с холопами. Сев на него верхом, они снова затолкали Косте выплюнутый на пол кляп и привязали для верности к столбу, подпиравшему потолок.
В суматохе дверь осталась раскрытой настежь, и несколько человек, из тех, что жили на постоялом дворе, привлеченные криками, заглянули внутрь.
Их лица, испуганные, удивленные, с растрепанными со сна волосами, промелькнули перед Костей. Однако среди них он увидел и хорошо знакомое лицо своего нарвского знакомца и приятеля Петра Белоусова.
Через час стражники стокгольмского губернатора вызволили Костю из неволи и привезли к канцлеру Акселю Оксеншерне.
Канцлер, выслушав Костю, велел ему идти куда угодно, однако сказал, что со дня на день его вызовут на суд и Косте нужно будет снова повторить все здесь сказанное.
Костя ушел, а канцлер велел привезти к нему московского посла. Однако Головнин сказался больным и к канцлеру не поехал. Тогда Оксеншерна велел передать Головнину, что королева не сможет принять царского посла, пока он не побывает у канцлера.
Головнин для приличия проболел еще день и после этого явился к Оксеншерне.
Старый дипломат, сухо поклонившись, сказал:
— Я прошу вас, господин посол, объяснить мне, что произошло три дня назад в капелле русского гостиного двора.
— Я не поп, — ответил Головнин насмешливо, — и что в церкви бывает — не всегда знаю.
Оксеншерна вспыхнул:
— Тогда я скажу, что там случилось. Вы схватили вольного человека и, повязав веревками, кинули его в капеллу.
— Вора мы повязали, боярин Аксель, нашего государя супостата, — произнес Головнин таким тоном, каким говорят с непонятливыми детьми.
Оксеншерна, раздражаясь, проговорил:
— В королевстве Шведском и в иных христианских государствах послы, представляющие персону своего государя, не могут вести себя как лесные разбойники. В каждой стране есть свои законы, и их следует соблюдать. Что было бы, если бы шведский посол в Москве обманом заманил к себе на подворье какого-либо человека и там стал бить его и мучить?
Головнин искренне не понимал, чем недоволен канцлер, и, возражая, говорил:
— Боярин Аксель! Пойманный нами человек — худой подписок, дурной человечишко, вор, тать и нашего государя супостат. От него и в свейской земле можно ждать многого убийства и воровства. И мы его взяли, чтобы и свейским людям тот вор какого дурна не учинил. И тебе бы, боярин Аксель, за то наше дело нам следовало спасибо сказать, а ты вора выпустил, а мне, государеву послу, говоришь непонятные слова и чинишь великую досаду.
Оксеншерна, махнув рукой, с раздражением ответил, что скоро в Стокгольм приедет королева и сама решит это дело.
Христина, узнав обо всем происшедшем, приказала учредить комиссию под председательством канцлера.
— Эти варвары считают, что могут делать в нашей стране все, что им заблагорассудится, — сказала королева. — Граф, я прошу вас преподнести хороший урок московским дикарям.
Оксеншерна постарался угодить королеве, тем более что и сам хотел того же. Он учинил многодневное нудное разбирательство, во время которого были заслушаны все участники нападения на Конюхова: русский купец Силин, заманивший его в избу к стольнику, сам стольник Головнин, его многочисленные слуги, Костя Конюхов и свидетель с его стороны — Белоусов.
Судьи разговаривали с каждым из них, не делая никакого различия между холопами посла и самим послом. Они доказывали им, что заманивший Костю Федор Силин менее виноват, чем поп Емельян, набросивший на шею Кости веревку, а стольник Головнин, хотя собственными руками и не душил обманутого им дворянина Конюхова, виновен больше всех, ибо всей этой затейке был голова и, кроме того, в это же самое время был послом, что означает, что все содеянное производилось им, Головниным, как бы по наущению самого царя.
— Ее величество королева Швеции Христина, — заявил после суда канцлер, — считает разбойничье нападение, учиненное русскими в ее городе, великой для себя обидой и оскорблением. Она повелевает стольнику Головнину оставить ее страну, а Константину Конюхову дает охранный лист и разрешает ехать куда и когда угодно.
Выслушав решение канцлера, Головнин только руками развел да плюнул с досады. «В Москве судят неправедно, — подумал он. — Чего греха таить — ради денег иной судья и невиновного засудит, а виноватого оправдает. Но чтобы явного вора и худородного человечишку взяли под защиту, а государева посла прогнали прочь — такого срама на Москве никогда не бывало». Однако вслух Герасим Сергеевич ничего не сказал: вывернут люторе слова его изнанкой наружу и еще хуже представят дело. И так ясно, что пойдет теперь в Москву от королевы гонец и будет в королевниной грамоте представлен он, стольник и верный государев слуга, лесным разбойником, а воры Тимошка да Костка — невинными пташками.
Алексей Михайлович после замирения Новгорода и Пскова твердо решил всякую гиль и воровство пресекать в самом начале и не давать малой искре превращаться в пожар, какой потом погасить бывает весьма трудно.
Царь любил книги по гистории и филозофии, но еще более любил он нравоучения святых отцов, азбуковники, Четьи-Минеи, а более всего, стыдясь в этом кому-нибудь признаться, любил читать речения и поговорки, коими исписаны были печные изразцы в его палатах.
Часто, приложив руки к горячим гладким печным изразцам, глядел Алексей Михайлович на картинки, писанные синей, зеленой, коричневой глазурью.
«Прелесная вещь», — было написано под царскою короной, и Алексей Михайлович думал: «А и впрямь прелесная: сколь многих прельщает».
Печально вздохнув, думал далее: «Надо бы велеть дописать: „Сколь прелесна, столь и тяжка“.
Разглядывая другие картинки, видел государь могучее древо — высокоствольное, с раскидистою кроной, с густыми корнями. Только ствол его рассекала пополам страшная молния — внезапная и неотвратимая. А надпись, полная меланхолии, подтверждала: «Тако аз есть безсмертно». И рядом видел царь еще одну картину: горящие сучья и поленья с многозначительной под ними сентенциею: «От многого потирания происходит огонь».
Разные были картинки, и подписи под ними были разные, однако все они навевали государю одну мысль: хотя и подобен его род могучему древу, но не вечен. И может быть так же поражен, как и древо. А причиною всему будет его шапка Мономаха — воистину прелесная вещь. И отымет шапку сию появившийся, подобно молнии, вор и подыменщик Тимошка. Вспыхнет тогда костер огненный, и будут в том костре дровами все те, кого много терли приказные люди, а с костром вместе вспыхнет и древо.
«Ох, много сухих дров на Руси, — с тоской и глубоко запрятавшимся в душу страхом думал Алексей Михайлович. — Пойдет полыхать — в Волге воды не хватит». И вспомнил страшные картины московского бунта, когда на глазах у него терзали ближних ему людей, а он только плакал, но ничем другам своим помочь не мог. Только и добился, что родича своего и собинного друга боярина Морозова Бориса Ивановича смиренной мольбою еле-еле от погибели спас.
А дальше в памяти всплывал растерзанный хамами, кровожадными василисками Леонтий Плещеев, и вспоминалось царю, как упреждал его Леонтий о злокозненном и хитром подьячишке Тимошке, коему и по звездам выпадал царский венец.
И выходило, что худой человечишко становился для него — сильнейшего в мире самодержца — хуже и опаснее турецкого султана или перекопского царя.
А тут еще неотвратимо надвигалась новая война с Литвой и Польшей, и оставлять на воле вора Тимошку никак было нельзя. О том же неоднократно говорил ему и Борис Иванович Морозов — муж великого ума, — и беспредельно преданный Григорий Гаврилович Пушкин.
Промаявшись без сна всю ночь, государь, встав с тяжелою, будто с похмелья, головой, призвал к себе дьяка Волошенинова и велел послать к королеве Христине гонца с требованием выдать головою вора Тимошку и товарища его Костку.
— А чтоб королева согласилась, — сказал государь, — пропиши Христине, что ежели она выдаст нам воров, то отдам короне свейской всю Карелию с Ингерманландиею.
Волошенинов посмел с удивлением поднять на государя взор. Алексей Михайлович улыбнулся:
— Ты пиши, а там что господь даст.
17 сентября 1651 года гонец Яков Козлов умчался в Стокгольм. Он был еще в пути, когда вслед ему царь отправил нового гонца — Янаклыча Челищева. И Козлов, и Челищев ехали в Стокгольм с охраной и толмачами, почти как послы, получив от самого государя строгий наказ: добыть вора Тимошку во что бы то ни стало. Гонцам было приказано: денег не жалеть, а паче того не жалеть посул. Обещать все, чего шведы ни пожелают, но вора в Москву привезти живым или мертвым. Однако ж лучше живым.
И гонцы, не жалея лошадей и себя щадя столь же мало, сколь и запаленных саврасов, мчались, разбрызгивая грязь, на север, на север — к ливонскому рубежу.
Доехав до Колывани, гонцы один за другим появились в замке губернатора Эстляндии графа Эрика Оксеншерны. Действовали они при этом вроде бы и спряма, но на самом деле с великою византийскою хитростью.
И та хитрость шла не от них самих и не от их малого служебного разумения, а от больших думных людей, что у государя были в немалой чести за искусный ум, изворотливость и смекалку.
Думные чины и надоумили Козлова и Челищева, как им быть с эстляндским губернатором и не дать увертливому шведу, скакнув в сторону, вора Тимошку собою прикрыть.
Велено было гонцам, въехав в Колывань, отправляться на базар, а затем на площадь к ратуше и там сопровождавшим их толмачам читать по-русски, по-шведски и по-немецки, что приехали они в Колывань с любовью и дружбой и поедут далее в Стекольну к королеве Кристине.
И ради любви меж пресветлым царем Алексеем Михайловичем и королевою Кристиной просят они, царские гонцы, изловить злого человека, шильника и вора Тимошку, замыслившего порушить дружбу меж двумя государствами и учинить свару и войну.