Глава первая
ВЕДЬМА
Тимошка проснулся от петушиного крика, звонкого и радостного. Сквозь широкую щель в давно уже прохудившейся крыше сарая он увидел серо-голубой лоскут неба, наискось пересеченный звездной полосой Иерусалимской Дороги — Млечного Пути.
Тимошка сел, обхватив руками острые колени, помедлил немного и, сладко потянувшись, резво вскочил. Раздвинув плотную завесу сохнувших на сеновале трав, пахучих и ломких, он пробрался к дверному проему и встал, раскинув крестом руки и запрокинув вверх голову.
Было то время, когда солнце только просыпалось, лежа где-то в дремучих буреломах дальних лесов, но звезды, еще совсем недавно большие и яркие, стали нехотя таять. Начал гаснуть робкий молодой месяц. И было так, будто кто-то бросил в глубокое озеро пригоршню серебряных монет и золотую подкову и они неспешно и плавно стали погружаться в темную воду, становясь все бледнее и бледнее, пока не утонули вовсе в серо-голубой бездонной пучине.
Тимошка увидел, как синеют и светлеют черные глубины ближнего леса, услышал, как одна за другой начинают вскрикивать сонные еще птицы. Увидел, как враз, будто загоревшись, вспыхнули верхушки сосен и елей и над дальними буераками бледно заалело небо. Мокрый туман загустел и отяжелел, опускаясь в низины. Из-за растаявшего молочного марева выплыла бревенчатая кладбищенская часовенка и частокол покосившихся черных крестов.
Засверкала роса на траве, а через близкую отсюда неширокую речку Вологду лег между берегами невесомый золотой мост. Даже старые избы на окраине Вологды, серые, трухлявые, посветлели, будто росой умылись.
Розовыми стали тесовые шатры сторожевых башен: Воскресенской, Пятницкой, Афанасьевской, Спасской. Закраснели слюдяные и стеклянные окна в домах купцов и начальных людей.
И тихо, медленно поплыл между землей и небом утренний благовест вологодских храмов.
Тимошка свесил ноги и мягко, по-кошачьи, спрыгнул на землю. Мокрая, холодная трава ожгла босые ноги. Мальчик, нелепо подпрыгивая, заскакал по тропинке, бежавшей от сарая к избе. Он был уже почти у самого крыльца, как вдруг увидел на тропинке трех муравьев — двух красных и одного черного. Тимошка присел на корточки, застыв в ожидании.
Черный муравей, увидев врагов, замер. «Сейчас удерет», — подумал Тимошка, следя за черным муравьем, но тот, привстав на задние ножки, изготовился к бою.
«Ишь ты, богатырь какой», — усмехнулся Тимошка и ладонью перегородил дорогу одному из красных, чтобы предстоящий бой был честным поединком. Красный муравей, почувствовав, что остался один, не приняв боя, юркнул в траву. Тимошка поднял ладонь — и второй красный муравей тоже убежал с тропинки, уступая дорогу более сильному.
Тимошка улыбнулся и побежал в избу, к матери.
Мать лежала на печи больная: три дня назад, разыскивая забредшую в лес корову, она подвернула ногу — да с тех пор из-за сильной боли не могла и шагу ступить.
Увидев Тимошу, мать улыбнулась ласково, радостно: двое их было на белом свете — сын у матери да мать у сына.
Тимошка, вскочив на лавку, поцеловал мать в высокий чистый лоб и взглянул в глаза, каких не было ни у кого на свете.
— Истопил бы печь, Тимоша, а как разгорится, я оладьи спеку, — сказала мать.
— Ладно, мам, я враз, — ответил Тимоша, но вдруг вспомнил, что ножик, которым способнее всего было щепать лучину на растопку, остался на сеновале.
Мальчик спрыгнул с лавки и побежал к сараю.
Мать Тимоши, Соломонида Анкудинова, все еще улыбалась, закрыв глаза. Она представляла себе сына — худого, веснушчатого, темно-русого, с упрямо оттопыренной нижней губой, с разноцветными глазами: левым — карим, а правым — синим.
И тут же явственно услышала, будто кто-то стоящий рядом зло сказал: «Разноглазый».
Мать перестала улыбаться, вспомнив, что кличка эта прилипла к сыну с самого рождения. А родился он через месяц после смерти его отца, а ее мужа — Демьяна Анкудинова.
Да тут же вспомнила она и покойного мужа — высокого, плечистого, голубоглазого молчуна, работника и добытчика. Был Демьян Анкудинов стрельцом, но из-за малых прибытков приходилось ему приторговывать холстом, наезжая в неближние от Вологды села и города. На скопленный от торговли достаток купил Демьян постоялый двор, куда привез молодую жену, повстречавшуюся ему на ярмарке в Костроме.
Была она девушкой бедной — единственной дочерью у старого, давно овдовевшего отца, добывавшего пропитание сбором целебных трав, лечением настоями да наговорами. Лечил отец окрестных мужиков, посадских, пользовал скотину, с раннего детства приучив к этому и дочь Соломониду. Лечили-то они многих, но достатка в их доме не было. И поэтому Соломонида сильно боялась, что торговый человек, увидев скудость их нехитрого жития, не захочет брать за себя бесприданницу.
Однако все хорошо сладилось, и молодые, тут же перебравшись в Вологду, зажили мирно да ласково на зависть многим, в чьих домах не было ни любви, ни согласия. Да видать, много горя может отпустить господь человеку, а вот счастье — почти каждому — отмеряет малой да строгой мерой… Года не прошло, как от неведомой болезни в одну ночь сгорел ее Демьянушка, так же внезапно оставив ее, как совсем недавно внезапно повстречал.
Еще не успели его похоронить, как вдовые старухи, девки-перестарки и христовы невесты — богомолки да странницы — пустили по Вологде шепоток, что умер Демьян не просто так, а от ведьминого сглазу да волхования. И не раз приходилось ей слышать у себя за спиной тихое шипение беззубых, синегубых старушечьих ртов: «Ведьма!»
И вспомнила Соломонида последнюю такую встречу — вчерашнюю, предвечернюю. Шла она подоить Пеструшку. Шла, хромая, тяжело опираясь на палку. И заметила: за редким тыном стояли две знакомые старухи-богомолки.
Увидев Соломониду, одна старуха всплеснула руками и наклонилась к уху товарки. Вторая слабо охнула и мелко, часто закрестилась. Затем обе с криком: «Нечистая! Нечистая! Богородице-дево, спаси и помилуй!» — бросились бежать так прытко, что не всякая молодайка угналась бы за ними.
Отбежав саженей двадцать, они обернулись. Остановившись, стали плевать в ее сторону, выкрикивая высокими кликушечьими голосами: «Ведьма! Ведьма! Нечистая! Сгинь! Сгинь!»
До слез обидными показались Соломониде слова старух, но еще обиднее была их неуемная злоба.
И вспомнила Соломонида, что из-за злобы людской продала она оставшийся ей в наследство постоялый двор и переехала сюда, в лесную избушку, подальше от недобрых слов и взглядов.
Купила корову Пеструшку, а осенью приблудился ко двору шалый молодой пес Найден, и стали они жить вчетвером, не считая кота да кур с петухом. Кормились они тем, что давали огород и лес. С трех лет приспособила она к грибной и ягодной охоте Тимошу, а еще через год обучила его рыбной ловле. А как сравнялось сыну семь лет, то, завязав в платок два серебряных гривенника и посадив в корзину старую хохлатку, повела она Тимошу в кладбищенскую церковь Дмитрия Прилуцкого к дьячку отцу Варнаве — человеку непьющему, тихому, любомудру да книгочею. Три года бегал сын ее в убогую избушку отца Варнавы. По словам учителя, разумен он был столь необыкновенно, что скоро наставлять Тимошу пристойно было бы другим людям, более грамотным, ибо предстояло стать Тимоше не менее чем архиереем.
От последних мыслей стало Соломониде совсем хорошо. Вся еще во власти не отпускавших ее дум, она взглянула на подоконник, где лежала толстая тетрадь ее сына. Книги были дороги, и Тимоша полюбившиеся ему места переписывал в эту тетрадь.
Сколько мудрости и света было собрано ее сыном на сшитых суровой ниткой листочках!
Соломонида снова закрыла глаза — и вот уже не летнее утро, не затопленная светом изба, а зимний вечер и теплый полумрак предстали перед нею.
Мурлыкал на печи кот, чуть потрескивала лучина в железном поставце, пахло смоляным дымом, печеным хлебом, неистребимым духом сушеных трав, развешанных в избе и в сенях.
Тимоша, разутый, сидел на лавке у печи. Блаженно поводя пальцами босых ног, правой рукой любовно гладил тетрадь.
«Ну, садись, мама, садись», — с нетерпением звал он ее, досадуя, что Соломонида никак не может бросить какое-то свое вечное занятие по дому.
Она садилась насупротив сына, поправляла платок, замирала в сладкой истоме, ожидая великого чуда — чтения.
«Премудрость светла и неувядающа и легко созерцается любящими ее, — негромко читал Тимоша. — С раннего утра ищущий ее не утомится, ибо найдет ее сидящею у дверей своих. Помышлять о ней есть уже совершенство разума, и бодрствующий ради нее скоро освободится от забот; и начало премудрости есть искреннейшее желание учиться.
Я полюбил премудрость более здоровья и красоты и избрал ее, ибо свет ее неугасим.
Бог даровал мне истинное познание существующего, чтобы познать устройство мира и действие стихий, начало, конец и середину времени, смены поворотов и перемены времени, круги годов и положение звезд, природу животных и свойства зверей, стремление ветров и мысли людей, различия растений и силу корней. Познал я все сокровенное и явное, ибо научила меня премудрость — художница всего.
Она прекраснее солнца и превосходнее сонма звезд; в сравнении со светом она выше, ибо свет сменяется ночью, а премудрости не превозмогает злоба».
«Кто же это сказал столь дивно, сынок?» — спрашивала Соломонида, и Тимоша так же негромко отвечал: «Я читаю книгу премудрости царя Соломона, почитавшегося среди смертных мудрейшим».
Она молча кивала и просила негромко: «Почитай еще». Сама она была бесписьменной, не умела ни читать, ни писать, и оттого искусство письма и чтения казалось ей стоящим рядом с колдовством.
И еще одному Соломонида дивилась, но в этом совсем не понимала сына. Дивно было видеть ей Тимошу, когда, замерев надолго, смотрел он не отрываясь на звезды в небе, на муравейник, на птиц, вьющих гнездо.
Соломонида открыла глаза и, с досадой подумав: «Что это я, однако, размечталась?» — сползла с печи, вышла в сенцы. Зачерпнув из бадьи ковш воды, стала в деревянной лохани творить тесто.
Тимоша отыскал на сеновале нож и уже собрался спрыгнуть на землю, как увидел быстро скачущего всадника. Каурый конь шел скорым наметом, и уже через несколько мгновений Тимоша признал седока. «Костик, — подумал он, — а конь из конюшни владыки. Никак, приключилось что в Вологде?»
Спрыгнув с сеновала, Тимоша побежал навстречу другу, а тот, заметив его, еще издали стал что-то кричать, показывая то на их дом, то на оставшуюся за спиной Вологду.
Не остановившись возле Тимоши, Костя проскакал к избе и, слетев с коня, исчез за дверью.
Тимоша что было духу побежал к дому. В избе он увидел застывшую у печи мать с белым, неживым лицом и руками, сложенными на груди крестом.
— В лес надо бежать! — кричал Костя. — Там они нас ни в жисть не найдут! Только не медлите! Скорее! Скорее!
— Что случилось? — спросил Тимоша, пугаясь.
— Юроды сюда идут! Грозятся вас обоих до смерти убить!
— За что же им нас убивать?! — со страхом и удивлением воскликнул Тимоша, но Костя только рукой махнул — выскочил во двор.
— О господи! — простонала мать и стала быстро вынимать из сундука вещицы, что были получше иных, и вязать их в два узла.
Тимоша, приподняв крайнюю доску пола, достал три тяжелых свертка. В промасленных холстинах хранились под полом батькины сабля, самопал и пистоль.
— Тащи узлы во двор, Тимоша, — сказала мать слабым голосом.
Мальчики свели Соломониду с крыльца, помогли ей сесть на коня, перекинули через круп каурого связанные веревкой узлы и, набросив на шею Пеструшки травяной аркан, тронулись в лес. Отойдя недалеко от дома, Тимоша, не выдержав, опрометью кинулся назад, на сеновал. Из Вознесенских ворот на мост через реку Вологду медленно вползала серая толпа юродивых и нищих. Чуть ли не половина их шла с клюками, посохами да костылями, и потому брести им до дома Соломониды было никак не менее часа.
— Черви кладбищенские, — пробормотал Тимоша и, погрозив юродам кулаком, бросился догонять Костю и мать.
Тимофей быстро догнал уходивших в лес. Шагая рядом с Костей, спросил:
— Так за что же божедомы идут нас побивать?
— Всего не знаю, — ответил Костя. — Знаю только, что наплели в городе невесть что две полоумные странницы да юрод Вася.
А было так…
Три дня назад христов человек, Вася Железная Клюка, не мывшийся и не стригшийся двадцать лет, вылез из-под крыльца дома братьев Гогуниных, под коим он спал вместе с собаками, и вдруг увидел среди двора чужую, никогда дотоле не виденную кошку. Кошка была черна и столь злобно зыркнула на божьего человека угольными бесовскими глазами, что Вася, трясясь от страха всем телом, задом вполз под крыльцо и только там догадался свершить крестное знамение.
Не успел он и лба перекрестить, как на дворе дико и страшно вскричал петух, за ним другой, и тогда, сообразив, что после петушиного крика нечистая не живет и опасность — в который уж раз — обошла его стороной, Вася с опаской выглянул из-под крыльца. Он увидел совершенно пустынный двор и понял, что бесовка исчезла, как сквозь землю провалилась.
Двор братьев Гогуниных был обнесен таким плотным тыном, что не только кошка — мышь не проскочила бы ни туда, ни обратно.
Трижды перекрестившись и обойдя стороной проклятое место, где только что сидело дьяволово отродье, Вася, опираясь на клюку, побрел к воротам и тут же поведал обо всем виденном ночному сторожу Титу. Услышав Васин рассказ, сторож враз посуровел и сказал, что все это Васе приснилось, а он, Тит, службу нес честно и во всю ночь ни на миг глаз не смыкал, однако чужой кошки на дворе отнюдь не видывал. А когда Вася слабым от долгого поста голосом стал упрекать Тита во лжи, то нерадивый страж посмеялся над божьим человеком, обидно и пакостно обозвал его дуроплетом и вытолкал со двора, погрозившись не пустить обратно.
Вася заплакал и потащился к собору. Когда он подошел к храму, у паперти стояли и сидели во множестве убогие и скорбные люди, долгие годы побиравшиеся христовым именем.
Обида на грубого и неблагочестивого Титка еще не прошла, и Вася стал рассказывать божьим людям о том, что с ним случилось.
Божьи люди слушали, молчали. Чему было им дивиться, когда каждому бывали и видения божественные, и явления тайные, и звуки чудесные, и знамения предостерегающие?
Только безрукий стрелец Кузьма, выслушав Васю, криво ухмыльнулся в рыжую бороду, воровато скосив хитрые зеленые глаза.
И тут — все видели, и безрукий Кузьма тоже, — прямо из-за угла храма неслышно, будто бесплотная, вышла она, черная, страшная, и, немо разверзнув красную пасть, вытянула перед собою когтистые лапы.
Вася, затрепетав, кинул в бесовку железную клюку и угодил ей прямо по задней лапе. Нечистая подпрыгнула, вскрикнула страшно, метнулась за угол храма, а когда божьи люди, опомнившись, бросились за нею, той и след простыл.
— Святые угодники! Богородице-дево! Господь всемилостивый! — закричали калеки и юроды. Иные пали на землю, закатив очи, иные поползли к двери храма, осеняя себя крестным знамением и причитая, иные, восклицая: «Чур меня, чур!» — тряслись мелко, кусая губы, ломая персты.
Пришедшие к заутрене горожане, особенно старухи и молодайки, вскоре узнали такие страхи — сердце заходилось. Нищая братия в един глас твердила, что такой страсти никто из них не упомнит, а ведь многие из них видели наяву и бесов мерзких, козлоподобных, и ведьм, летавших над избами, и чертёнят, весело плясавших на лужку за царевым кабаком, и утопленниц, молча водивших хороводы у старой мельницы.
— Ученая, видать, ведёма, — отзывались слушатели. А она, известно, хуже прирожденной. В одном сходились все — так просто Васин удар ведьме не пройдет: лежит, поди, теперь где-нибудь на печи и колдовским зельем ногу парит.
А на следующее утро все в Вологде узнали: у пономаря церкви Николы издохла корова. И сделалось такое лихо как раз в ночь на тридцатое июля, на Силантия-Святого, когда — и младеню известно — ведьмы сосут у коров молоко, и коровы после того тотчас издыхают.
Вдруг на третий день к поздней вечерне прибежали честные старицы, Авдотья да Аграфена, и, клянясь страшными клятвами, поведали: встретили они за рекой, возле леса, хромую ведьму Соломонидку, вдову Демки Анкудинова. И та как зыркнула на них ужасными своими глазищами — обмерли честные старицы и, творя молитву, насилу добежали до города.
И тогда добрые христиане города Вологды, собравшись, как по сполоху, у собора, двинулись за реку, дабы ведьмино злое гнездо испепелить, а бесовку с ее разноглазым отродьем побить до смерти.
Много народу отправилось к избе ведьмы, но, чем дальше уходили они от собора, становилось их все меньше и меньше. Иные не дошли и до Вознесенских ворот, иные разбрелись по посаду, добрая половина не добрела и до кладбища.
Пономарь, у которого подохла корова, возле собора шумевший громче всех, исчез по дороге неведомо куда. А как прошли еще с версту — осталось верных людей десятка три.
И когда, стащив с сарая сено, обложили им угодные богу люди дом, то уже тогда многие засомневались: «А ладно ли делаем?» Но когда загорелась изба, а следом за нею и сарай, все поняли: назад пути нет. И, разбредаясь по двое да по трое, оглядывались со страхом в сердце, наблюдая, как тихо, будто во сне, горят дом и сарай и в синее небо двумя черными высокими полосами подымается дым…
Беглецы быстро прошли Земляничную поляну, взобрались на Кривой холм и с вершины его увидели над краем леса медленно плывущий дым. Соломонида, охнув, заплакала в голос. Тимоша и Костя враз, не сговариваясь, бросились к самой высокой сосне и наперегонки полезли к верхушке. Они увидели, как между избой и сараем ползают муравьями маленькие фигурки, как неистово пляшет желтый огонь — стремительный, жадный, — как медленно расползаются по тропам свершившие свое дело божьи люди.
Страшно было глядеть на пожар, но какая-то сила удерживала мальчиков на дереве. Соломонида звала их, они не слезали вниз, пока не сник огонь, не пополз в стороны, прижимаясь к траве и оставляя на земле черные круги. Только когда все кончилось, мальчики слезли с дерева и молча пошли в чащу. Там, на небольшом островке на Лешачьем болоте, опасном, всеми избегаемом месте — кому любо ходить по лешачьей вотчине? — стоял им одним известный замшелый, вросший в землю сруб.
Увидев крышу сруба, Соломонида впервые за всю дорогу слабо улыбнулась:
— Недаром говорится: «На что отец, коли сам — молодец». Как это вы, вьюноши, избенку-то приглядели?
Сруб этот Тимоша и Костя нашли три года назад. Был он для них не просто убежищем, а кладезем сокровенного, ибо, как говаривал про все секретное отец Варнава, «велика была тайна сия». Сруб был стар, черен и настолько закопался в землю, что даже им, невеликим еще, пришлось наклониться, чтобы войти внутрь, — так сильно осела дверь, а единственное оконце, тоже вровень с землей, закрыто было травой, поднимавшейся до самой крыши.
Войдя первый раз внутрь, мальчики увидели врытый в земляной пол дощатый стол, две скамьи, треснувшую печь, в углу, под иконами старого письма, темную от времени долбленую колоду. Заглянули в колоду — там ворох тряпья, а под ним — человечьи кости.
Как выскочили за дверь — того ни один из них не помнил. Однако, отдышавшись от страха, вошли снова и, стоя у двери, внимательно все оглядели.
Под иконами деиисусного чина — Спаситель в центре, по бокам Богоматерь и Иоанн Предтеча, на краях архангелы Михаил и Гавриил — висела на тоненькой серебряной цепочке лампадка. На приступочке печи стояла медная ступа с пестом, треснувшие глиняные горшки, ржавый железный ковш. В углу притулились две рассохшиеся деревянные кади. На столе стояла медная чернильница, кованый поставец для лучины. Под одной из лавок лежали заступ и железная лопата.
Затаив дыхание, мальчики подкрались к гробу и, сдвинув вконец истлевшие от времени тряпки, увидели у самого края домовины длинный, изукрашенный серебром посох, а на костях груди — золотой наперсный крест с красными и зелеными камнями.
Достав из колоды крест и посох, мальчики положили их на стол, вытащили из-под лавки лопату и заступ и пошли вон — копать для неведомого былого хозяина сруба могилу.
Похоронив в земле колоду с костями, мальчики спрятали посох и крест под печкой, чисто убрали сруб, сметя паутину, выкинув сор и мышиный помет. Расстелив на печи и разбросав по полу духмяные травы, они ушли, поклявшись перед иконами никому никогда не рассказывать о найденном ими срубе.
Сюда-то и привезли они хворую Соломониду. И остались мать с сыном ожидать возвращения Кости, который отправился в город выведать, что и как.
Вечером, засветив в поставце лучину, Тимоша достал из-под печи крест и посох и показал матери. Он сказал ей, что все это лежало в срубе на печи, а о найденном скелете не проронил ни слова, не желая пугать больную.
Соломонида с любопытством смотрела на странные вещи. Не без страха взяла в руки крест, повернула его перед огнем, и Тимоша увидел то, чего при свете дня не заметили ни он, ни Костя: по стояку креста снизу вверх шла надпись: «Раб божий князь Иван Шуйский-Плетень».
Глава вторая
ВЛАДЫКА ВАРЛААМ
Вологодский архиепископ Варлаам узнал о содеянном юродами и божедомами, как только они вернулись в город. Крут был владыка и более всего ревновал, когда кто-либо нарушал его, архипастырскую, власть. Воеводы и наместники менялись в Вологде каждые три-четыре года, а он, владыка, правил своею епархией уже семнадцать лет. И не то было главное, что носил он сан архиепископа, выше которого в России было лишь несколько митрополитов и патриарх, а то, что был он и умен, и удачлив, и на патриаршем дворе вхож в любую дверь. Говаривали, что при надобности мог он тотчас же повидаться и с самим государем Михаилом Федоровичем.
И когда узнал Варлаам, что нищая братия учинила такое самовольство и дотла спалила избушку стрелецкой вдовицы Анкудиновой, то не медля повелел привести божедомов к себе, на владычный двор. А когда калеки и странницы уселись на землю у крыльца, Варлаам долго не выходил из палат и, даже когда пошел дождь, оставался в покоях. Однако виноватых и из-под дождя выпускать со двора не велел.
Владыка ходил по спаленной палате и вспоминал нечто давнее, лежащее где-то на дне души…
Годов восемь тому неизвестно от чего заболели у него глаза: опухли веки, слезы мешали читать и писать, больно было глядеть на свет. Никто не смог помочь владыке, даже оказавшийся нечаянно в Вологде аглицкий лекарь Джон Лервик. И тут келейник его, старец Геронтий, привел ко владыке стрелецкую вдову Соломониду, коя слыла изрядной умелицей, знавшей целительную силу кореньев, трав, листьев, камней и извести.
Вдовица внимательно оглядела глаза больного — покрасневшие и загноившиеся — и велела пробыть безотлучно две недели в темном покое, по три раза в день промывая глаза коричневым травяным настоем. На третий день Варлааму стало лучше, еще через десять дней болезнь прошла совсем. Варлаам хотел было выйти из темной комнаты вон, но решил прежде спросить о том лекарку.
Он вспомнил, как молодая, красивая вдова, войдя во тьму спаленной палаты, остановилась у порога, не то боясь споткнуться о что-нибудь, не то робея владыки. Варлаам взял Соломониду за руку — трепетную, горячую — и подвел к занавешенному холстиной окну. Откинув край занавеси, Соломонида повернула лицо больного к свету, и он почувствовал, как жаром обдало его всего, будто от рук вдовицы да от больших черных глаз пахнуло на него зноем.
Увидев в двух аршинах от себя прекрасное, зардевшееся от смущения лицо молодой женщины, Варлаам почувствовал, что и она испытывает нечто подобное. И Соломонида, хотя и должна была глядеть в глаза Варлааму — за тем ведь шла к нему, — отвела взор, опустила вниз голову, проговорила еле слышно: «Повремени, владыко, батюшко, еще четыре дни. Побудь еще во тьме тое время». Варлаам, уловив в словах лекарки, как ему показалось, некий сокровенный смысл, спросил осипшим от волнения голосом: «А через четыре дня придешь?» И она ответила: «Не знаю».
Через четыре дня она не пришла. Задетый за живое, архиепископ послал лекарке рубль денег и на словах передал благословение.
Того случая Варлаам не забыл. Вспоминая, испытывал и досаду — за то, что вдова более не пришла к нему, и благодарность — за то, что излечила его.
Когда владыка узнал, что с Соломонидой и ее сыном приключилась беда, то сразу же велел келейнику своему Геронтию согнать своевольных божедомов к крыльцу владычных палат.
Братия, сидя под дождем на голой земле, до костей промокла, изрядно замерзла, а оголодав, вконец приуныла.
Лишь близко к вечеру, когда убогие начали в голос плакать и причитать, Варлаам вышел к ним на крыльцо.
Стоя под дощатым навесом, он долго молчал, тяжело глядя на плачущих, копошащихся в грязи божедомов. Потом спросил тихо:
— Мирянам или же пастырям ведать дано, что есть колдовство?
— Пастырям! Пастырям! — закричали юроды. — Пастыри на то нам, убогим, от господа дадены, чтобы нас, неразумных, наставлять!
И, сообразив, что за сим должно последовать, божьи люди поползли в стороны, оставив сидеть насупротив владыки заводчиков и начальных людей сей смуты — Васю Железную Клюку и двух злосчастных странниц.
Варлаам, возвысив голос, сказал:
— А ежели вам ни богом, ни царем не дано судить, как же вы посмели пожечь у сирой вдовицы дом? Как посмели на такое воровство пойти и столь неистовый разбой учинить?
— Видение было, батюшко, милостивец, видение! — запричитали странницы, указуя на Васю.
— А отколе ведомо вам, скудные умом, что было юроду от господа видение? — спросил Варлаам грозно. — А не было ли то бесовским наваждением, а? И не от господа, но от диавола?
— Охти нам, несчастным! Наваждение! Истинно наваждение! — схватившись руками за головы, раскачиваясь, запричитали старухи.
— А теперь, — жестко произнес Варлаам, — слушайте, что я скажу. Завтра же поутру все, кто стрелецкой вдовицы Соломонидки избу палил, новую избу и строения ставить начнете. А пока то дело не кончите, ни на одну паперть пущать никого из вас не велю. А станете убожеством и бедностью отговариваться — велю воеводе всех вас в тюрьму метнуть да, в колодки забив, водить по базару, пока Соломонидке на избу денег не насобираете. А чтоб вами безвинно обиженная вдовица с мальчонкой не скиталась меж двор, вы мне Соломонидку беспременно завтра же сыщите. И пока избу ей не сладите, пусть она у меня на подворье с сынишкой своим поживет.
— Где же, милостивец, нам, убогим, ту женку отыскать? — застонали божедомы.
— Знали, как воровать, знайте и как ответ держать! — совсем уже грозно произнес владыка и, повернувшись резко, ушел в палаты.
Серым рваным комом выкатилась нищая братия со двора и стала промеж себя судить да рядить, как бы без особого для себя ущерба выполнить наказ владыки. Вася Железная Клюка — дурак, дурак, а сообразил: со всех, кто избу палил, поровну деньги собрать, а так как было их десятка три, то, ежели по гривне с каждого взять, будет три рубля. А за три рубля плотники вологодские не только избу с сараем — церковь сладят. Хотя после этого долго еще многие стенали: «Отколе же такие деньжищи взять, гривенник-то?» — каждый хорошо знал: поищи юроды у себя в кушаках да в кисах, не только гривенник — червонец найдут. Что же касается второго наказа владыки — немедля отыскать Тимошку с Соломонидой, — то сразу же нашлись люди, сообразившие, что найти их может либо учитель Тимошки, либо товарищ его — Костка, конюхов сын.
Поручив Васе Клюке собирать деньги и отправив двух главных виновниц, Авдотью да Аграфену, к Косте и отцу Варнаве, нищие расползлись по своим норам, проклиная Васю, странниц, собственное свое скудоумие и — тихо, с бережением — непреклонного вологодского архипастыря.
На другой день Вася Клюка спозаранку двинулся в обход нищей братии. Когда он появился у владычного собора, там сидели только те нищие, которые в поход на анкудиновский двор не ходили, а потому Васе ничего должны отнюдь не были. Вася, беспомощно оглядевшись, заплакал.
— Сколь верст до ведьминого двора? — вдруг спросил Васю безрукий стрелец Кузьма.
Вася перестал плакать. Разведя руками, сказал:
— Кто ж их ведает? Может, три версты, а может, четыре.
— Так ты теперь десять раз по четыре версты обежишь, покуда три рубля соберешь, — сказал Кузьма и захохотал. И вся нищая братия вслед за Кузьмой захохотала обидно.
И начались для Васи великие муки: божедомы попрятались кто куда, забившись в самые темные щели, будто тараканы в мороз. Как только Вася кого-нибудь из них отыскивал, то припертый к стенке соучастник вначале клялся страшными клятвами, божился и плакал что нет у него за душой даже и медной полушки, а вслед за тем начинал на Васю кричать, грозиться, выталкивать из конуры вон, обвиняя его во всем случившемся, и, наконец, давал Клюке копейку или две, а не десять, как было уговорено. А некие — наглые — давали лишь полушку.
Обойдя весь город, Вася посчитал собранные в кушаке деньги и снова заплакал.
Промучившись три ночи, Вася, добавив к собранным деньгам собственную полтину, пошел к плотницкому старосте Авдею торговаться насчет постройки избы и сарая. Всеконечно лукавя, Вася предложил Авдею рубль.
— За рубль ты, убогий человек, сам избу ставь, — ответил жадный Авдей и отвернул морду в сторону, показывая, что разговор окончен.
После долгих Васиных мольб Авдей согласился выполнить работу за два рубля с полтиною, и Вася, добавив еще шесть кровных алтын, вконец огорченный, ушел прочь.
Со старухами же, получившими наказ отыскать Соломониду с Тимошей, вышло так: отец Варнава, когда пришла к нему на кладбище странница Аграфена да стала выпытывать, куда подевались Тимошка с матерью, не ответил ничего, только засопел сильно и, взяв старуху за ворот ветхого шушуна, из сторожки своей выбил вон.
Аграфена упала в пыль и ужаснулась столь неуемной ярости слуги божьего, но, побежав, явственно слышала, как Варнава кричал, что если еще хотя одного божедома увидит возле своей церкви — прибьет посохом. И для пущей убедительности вслед старухе посохом помахал.