Накануне отъезда они ушли в город за покупками и обещали вернуться через час. Я прождал два часа. Мне, конечно, ничего не стоило их разыскать. Но зачем? Я нарочно ушел на дикие пляжи, чтобы с ними не встретиться.
Домой я прибежал к ужину. Все уже сидели за столом и молча ели. Никогда у нас не было так тоскливо, как в тот вечер.
Мама ушла в свою комнату. Сестры сидели за неприбранным столом и без конца повторяли, что хотят спать, но спать не ложились. Когда я был меньше, а им нужно было о чем-то поговорить с мамой, они силой загоняли меня в постель. Попробовали бы теперь. Я злорадно на них поглядывал, а потом сообразил: лечь спать — лучший способ узнать, о чем они хотят говорить с мамой.
В комнате потушили свет. Сестры ходили, прислушиваясь к моему дыханию, и в темноте белели их платья.
— По-моему, не спит, — шепотом сказала Нина. — Совершенно не слышно дыхания.
— Наоборот, — ответила Лена, — когда он спит, то очень тихо дышит.
Они не торопились отойти от моей кровати. Ничего, легкие у меня были достаточно вместительные. Потом Нина тихо позвала Сергея. Они ушли в мамину комнату и закрыли дверь. Пожалуйста. И при закрытой двери я все прекрасно слышал. Надо было только лечь на спину.
— Мама, разреши Володе поехать с нами, — это сказала Нина.
— Очень хорошо, — сказала мама. — Я уже начала думать, что вы совершенно очерствели. Пусть Володя едет, но домой он должен вернуться за неделю до начала занятий.
— Мама, мы хотим, чтобы Володя совсем уехал с нами, жил у нас…
— Вы сошли с ума. Нет, вы совсем сошли с ума.
— Мама, послушай, Володе у нас будет лучше. Ну что он здесь видит? А у нас строится новый город, огромный комбинат, работает столько интересных и разных людей…
— Уверена, эта блестящая идея принадлежит Сергею Николаевичу.
— Ошиблись, Надежда Александровна. Не мне — Лене. Правда, я давно об этом думал, но первым говорить не решался. А думал давно. Парню предстоит выбирать свой путь в жизни, а что он о жизни знает?
— Он уже выбрал свой путь не без вашей помощи. Он решил стать геологом. Я согласилась. Что вам еще надо? Кроме больших дел в жизни существуют мелочи. Их тоже кто-то должен делать. Они не менее нужны и требуют отдачи всех сил. Вы за размах, я тоже. Но пусть мой сын поймет и научится уважать людей, которые повседневно, из года в год выполняют незаметную, черновую работу — и выполняют так, как будто она первостепенной государственной важности.
— И никому не нужную ерунду можно делать с размахом, — сказал Сережа. — Дело не в размахе, а в пользе… Может быть, это действительно я вбил ему в голову стать геологом. Пусть теперь с другими людьми познакомится. Чем больше знаешь, тем легче выбрать то, что по душе.
— Мама, в тебе говорит личная обида. Так нельзя. — Это сказала Лена. Пока она молчала, все говорили спокойно. Удивительное существо Лена: стоило ей сказать несколько слов, и сразу поднималась буря. Мне больше не надо было напрягать слух: я слышал все так, как будто говорили рядом с моей кроватью.
— Обида? Какая обида? — спросила мама. — Неужели ты думаешь, я могу обижаться на то, что Дом может кому-то показаться бесполезной затеей?
— Мама, не притворяйся. — Это тоже сказала Лена.
— Вот что, мои милые дочери, идите спать. Я устала.
— Мама, ты неправа. Нельзя думать только о себе и считаться только с собой, — сказала Нина. — Ты не хочешь жить с нами — это твое дело. Но Володя должен поехать. Он растет, ему нужно хорошо и вовремя питаться.
— Ах как трогательно, — сказала мама. — Вас я вырастила, одевала, кормила, учила. А для Володи я уже не гожусь. Прекратим этот разговор. Я нужна Володе, и Володя нужен мне…
— Не надо иронии. Ты прекрасно понимаешь, о чем говорила Нина. Вспомни папу. — Это опять сказала Лена.
В комнату вошел Сережа. Из неплотно прикрытой двери пробивалась узкая полоска света. Она отсекала окно, у которого он стоял. Я его не видел, но слышал в его руке коробку спичек.
— Ну, вспомнила, — говорила мама, и в приоткрытую дверь я слышал ее дыхание. — О чем я должна вспомнить? О его пьяных сценах ревности? Ну, говори, что я должна вспомнить?
— Ты помнишь то, что тебе выгодно помнить.
— Перестань, Лена, — сказала Нина. — Мама, ты тоже неправа. Папа был очень талантливый и мягкий человек. Разве можно его винить за то, что он тебя очень любил? Он любил всех нас, но тебя больше. Он бросил клинику, друзей, отказался от будущего, взял меня и Лену и поехал за тобой в ссылку. А там? Ведь вся тяжесть была на нем: он должен был зарабатывать на жизнь, нянчить нас, постоянно оберегать тебя от опасности. Ты не должна его винить за то, что он не выдержал и начал пить. Он был слишком мягким для борьбы, но тебе был всегда хорошим и верным товарищем, а нам отцом. Но о нем ты часто забывала. Впрочем, мы отвлеклись; не надо сейчас говорить о папе.
— Нет, надо. Я была плохая мать. Я забывала детей, мужа, себя. Казните меня за это. Но прежде ответьте, во имя чего я все это делала?
Сережа прошел в полосе света и плотно закрыл дверь. В комнате у мамы замолчали. Я сдерживал дыхание, чтобы лучше слышать. Но оттого, что я долго не дышал, у меня начало шуметь в ушах.
— Володька, ты спишь? — спросил Сережа.
— Сплю, — зло ответил я. — Тоже мне придумали! Никуда я от мамы не поеду.
5
Я подумал: хорошо бы написать Сереже и сестрам о перемене в моей судьбе. Но мне не хотелось вставать, и я продолжал сидеть верхом на стуле у открытого окна. Брюки и рубаха были все еще влажными, и меня знобило, но я все равно сидел.
Закат потух, и воздух на улице стал сумеречно серым. Только небо голубело над крышами домов, клетки на шахматной доске слились в сплошное темное пятно, и уже нельзя было различить цвета фигур. А я и не пытался. Я прислушивался к шагам редких теперь прохожих.
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось, -
напевала женщина. Голос ее приближался. Женщина поравнялась с крайним открытым окном, и слова песни гулко ворвались в комнату. Потом они зазвучали приглушенно — женщина проходила простенок.
…В этот час ты призналась, -
напевала она.
Рядом с женщиной шел мужчина и обнимал ее плечи. Им было хорошо вдвоем, и они никуда не спешили. Женщина посмотрела на меня и нараспев сказала:
— …что нет любви… — Мне было неловко от ее взгляда, а по веселому блеску глаз я понял, что она не верит словам песенки.
В комнате у меня за спиной зажегся свет.
— Как ты сдал экзамен? — спросила мама. Я не слышал, когда она вошла.
— Отлично…
— Было трудно?
— Не очень.
Мама положила на стол свертки и вышла на кухню.
— Смотри-ка, он перемыл всю посуду! Ты просто умница и заслужил роскошный ужин, — говорила мама в кухне. — Я пожарю тебе яичницу с колбасой.
Мама запела. Это случалось очень редко. В последний раз она пела год назад, когда мы получили телеграмму, что Нина родила дочь и ее назвали в честь мамы Надей.
Я обошел стол и остановился против открытой в коридор двери.
Жалобно стонет ветер осенний,
Листья кружатся поблекшие, -
пела мама и накачивала примус. У нее был цыганский голос: немного гортанный, с надрывом. Когда мама пела, мне очень легко было представить ее молодой, такой, как на фотографии.
— Мама, комсомол призывает меня в военное училище, — громко сказал я.
Я смотрел в темный коридор и прислушивался. На кухне громко шумел примус. Мама больше не пела. Она прошла мимо меня в комнату и села на диван. Слышала она меня или нет?
Мама снимала туфли. Черные туфли с перепонкой, на низком каблуке. Она носила тридцать седьмой размер, такой же, как Инка, но ноги мамы казались намного больше Инкиных.
— Ты что-то сказал? — спросила мама.
— Сегодня меня вызывали в горком. Город должен послать в военное училище четырех лучших комсомольцев.
— Нет, Володя, это невозможно. Я не могу. Твои сестры мне этого никогда не простят.
— Не ты же посылаешь меня в училище.
— Это все равно. Они ничего не захотят признавать. Завтра я поговорю с Переверзевым.
Мама говорила как-то неуверенно.
— Я, пожалуй, лягу, — сказала она.
В носках канареечного цвета с голубой каемкой мама пошла в свою комнату.
— Мама, ты обещала яичницу с колбасой, — сказал я. Сердце мое билось так, что отдавало в ушах.
— Пожарь сам, сынок. Я что-то устала…
Никогда я не видел ее такой растерянной и вдруг заподозрил, что дело не в сестрах. Мама сама почему-то не хочет, чтобы я поступил в военное училище. Это меня напугало: переубедить маму, если она чего-то не хотела, было трудно. Все рушилось. Я представил, какими глазами посмотрю завтра на Инку, но это не помешало мне думать о яичнице с колбасой.
Я вышел на кухню, распустил на сковороде масло и, когда оно закипело, положил толсто нарезанные кружки колбасы. Я смотрел, как они поджаривались, и ругал себя за легкомыслие. Потом я вылил на сковороду три яйца, подумал и вылил еще два. Пока я жарил и ел яичницу, я страдал от сознания, что ни на что серьезное, вероятно, не годен.
В комнате у мамы горел свет. Я подошел к двери и остановился на пороге. Мама сидела на кровати, и ноги ее в носках нелепого цвета не касались пола.
Она опиралась спиной о стену, губы ее были плотно сжаты, и верхняя прикрывала нижнюю. От этого заметней стали морщины вокруг рта и на подбородке. Неужели маму мог кто-нибудь любить так, как я любил мою Инку? Мне стало стыдно, и до сих пор стыдно за то, что я мог так подумать. Маме было сорок девять лет. На мой взгляд, не так уж мало. Но я знал: взрослых этого возраста называют еще не старыми.
— Мама, — сказал я. — Первый раз в жизни я по-настоящему нужен комсомолу. Неужели я должен отказаться? Ты бы отказалась?
Мама смотрела на меня так, как будто в первый раз видела.
— Володя, ты когда-нибудь брился?
Положим, я еще никогда не брился. И это очень хорошо было видно по шелковистым косичкам на моих щеках и по темному пушку над верхней губой. Но какое это имело отношение к тому, о чем я говорил?
— Ты очень вырос, — сказала мама. — Тебя трудно узнать, так ты вытянулся за этот год.
Другого времени, чтобы меня разглядывать, у мамы, конечно, не было. Я начал злиться.
— Ты не пойдешь завтра к Переверзеву, — сказал я.
— Пожалуй, не пойду… Не могу пойти. Но ты должен понять — это очень серьезно. Гораздо серьезней, чем ты думаешь. Надеюсь, ты понимаешь, что происходит в мире? — мамины запавшие глаза блестели в черных глазницах.
— Конечно, понимаю. Я же сам делаю в школе политинформации, — сказал я. Но судьбы мира в эту минуту меньше всего меня волновали. Я лягнул сзади себя пустоту, повернулся и пошел по комнате на цыпочках в лезгинке. Со стороны это, наверно, выглядело не очень серьезно. Но я не думал, как выгляжу со стороны.
Я постелил постель, и, когда закрыл окна и потушил свет, мама спросила:
— Ты еще не лег? Дай мне сегодняшние газеты…
Потом я лежал и смотрел в потолок, радуясь своей победе над мамой, одержанной неожиданно легко. Интересно, что в это время происходило у Сашки и Витьки? Сашкина мать, конечно, плачет, и веки у нее уже красные и набухшие, как перед ячменем. Но слезы ее совсем не признак покорности судьбе: ее слезы — грозное оружие против Сашки и его отца. Сашкина мама не только плачет — она при этом кричит, призывая богов и всех своих родственников в свидетели своей погубленной жизни.
Витькин отец не кричит и, понятно, не плачет. Но Витьке, должно быть, от этого не легче. Его отец выучился грамоте взрослым, считал учителей самыми значительными людьми на земле и жил мечтой увидеть сына учителем.
Каждую субботу Витькин отец в праздничном костюме являлся в школу. Гремя подковами ботинок, он проходил по коридору в учительскую. Там он долго и обстоятельно разговаривал с учителями. А Витька, по заведенному порядку, обязан был стоять в коридоре под дверью — это на случай, если отзывы учителей потребуют немедленного возмездия. Но отзывы о Витьке были всегда самые хорошие. Мы подозревали, что его отец просто не мог отказать себе в удовольствии выслушивать похвалы сыну. Он уходил из школы довольный и строгий, грозил Витьке изъеденным солью пальцем и говорил:
— Смотри!..
Трудно было даже представить себе, как Витькин отец принял возможную перемену в Витькиной судьбе. А может быть, у Витьки и Сашки все оказалось проще? Думал же я, что мама будет гордиться оказанным мне доверием. С родителями всегда так: никогда нельзя знать заранее, как обернется дело. Только завтра могло все прояснить. А до завтра была еще целая ночь. Я знал по опыту: если заснуть, то время пролетит легко и быстро. Но заснуть я, как назло, не мог. На бульваре я не сумел ответить Инке, каким представляю себе наше будущее. А вот сейчас бы сумел. Когда я бывал один и не боялся казаться наивным, я мог представить себе все, что угодно, и так же интересно, как в книгах.
На улице снова появились прохожие, — значит, кончился концерт. В курзале выступал Джон Данкер — король гавайской гитары. Мы его еще не видели. Мы перевидали многих знаменитых артистов, а вот королей нам еще видеть не довелось.
6
Утром меня разбудил Витька. Расспрашивать его о разговоре с отцом не было никакой нужды: под правым Витькиным глазом будущий синяк еще сохранял первозданную лиловатость.
Я натянул бумажные брюки мышиного цвета с широкой светло-серой полоской — «под шевиот». На Витькино лицо я старался не смотреть. Левая половина лица была Витькина — худощавая, с широкой выпуклой скулой, а правая — чужая, одутловатая, с заплывшим и зловеще сверкающим глазом.
— Заметно? — спросил Витька.
Наивный человек, он надеялся, что синяк незаметен.
— Вполне, — сказал я и пошел умываться.
Витька виновато улыбнулся и провел кончиками пальцев по синяку. Он стоял у меня за спиной и говорил:
— Мать меня подвела. Я ей доверился, а она подвела.
Он думал, я буду его расспрашивать. Зачем? Захочет, сам расскажет. Куда важнее было придумать, как уговорить его отца. Я вытирался и придумывал, а Витька рассказывал:
— Понимаешь, я сначала все матери рассказал, чтобы она отца подготовила. Мать ничего, выслушала. Обедом накормила. Потом попросила огород полить, а сама ушла. Я думал, к соседке. Поливаю огород. Вижу, от калитки идет отец. Мать все хотела вперед забежать, а он ее рукой не пускает. Подошел ко мне, спрашивает: «Правда?» Говорю: «Правда». Тут он мне и въехал…
— Ничего себе въехал!..
— Мать подвела…
— Я уже слышал. Переживешь.
Мы вернулись в комнату. На столе лежала записка. Мама написала, что ушла на базар и чтобы я подождал, пока она вернется и приготовит завтрак.
— Видал, какие бывают мамы? — спросил я. Но ждать маму не стал.
Мы доели вчерашнюю колбасу и запили ее холодным чаем. Сахар в нем не растаял, и мы выскребли его из стаканов ложками. Витька сказал:
— Отец пообещал пойти в горком и вынуть у Переверзева душу.
Я поперхнулся. Витькин отец не бросал слов на ветер — можно было считать, что душа Алеши Переверзева уже вынута.
— Очень хорошо, — сказал я. — В горкоме идет скандал, а я слушаю трогательный рассказ о том, как тебя подвела мама.
— Нет еще скандала. На промыслах сегодня погрузка. Отец пойдет в горком после работы.
— Надо предупредить Алешу.
На обороте маминой записки я написал, что ухожу заниматься. Я уже давно перестал посвящать маму в свои дела, если они не требовали непременного ее участия. Так было спокойней и мне и ей. Например, легко представить, как поступила бы мама, если бы я проявил наивность и рассказал ей о вчерашнем разговоре с Инкой. А по-моему, мои отношения с Инкой и многие другие поступки, о которых я не рассказывал маме, никому и ничему не мешали, и я со спокойной совестью скрывал их. Наверное, в этом сказывалось влияние Сережи, но тогда его влияния я не осознавал.
Мы редко пользовались парадным входом, но, чтобы не встретиться с мамой, вышли через парадное.
— Может, лучше подождать тетю Надю? — спросил Витька.
— Зачем?
— Посоветоваться.
— Не надо, Витька, советоваться.
— Почему не надо?
— Знаешь, мама подымет шум… Лучше мы сами попробуем уговорить дядю Петю.
Витька шел по внутренней стороне тротуара, пряча в тени домов синяк. Было раннее утро, и на Витькино счастье нам почти не попадались прохожие. Мы обгоняли ранних пляжников — мам с детьми. Руки мам были напряженно вытянуты туго набитыми сетками. Три года назад к нам приезжал комический артист Владимир Хенкин. Он назвал такие сетки «авоськами», потому что в то время их повсюду носили с собой в карманах, портфелях, дамских сумочках в надежде, авось где-нибудь что-то «дают». Даже моя мама не расставалась с «авоськой». Я был убежден, что Хенкин придумал это название в нашем городе, а курортники развезли его по всей стране.
Впереди нас шла полная женщина. Она быстро переступала короткими ногами. Сетка, которую она несла в руке, чуть не волочилась по тротуару. И, глядя на эту сетку, набитую свертками, я просто не верил, что было время, когда я пил чай без сахара и мама старалась незаметно подсунуть мне свою порцию хлеба.
За женщиной шел ее сын — худенький длинноногий мальчик в красных трусиках. Почему-то у толстых мам чаще всего бывают худенькие дети. Женщина очень торопилась. Есть такие женщины: они всегда торопятся. Наверное, боятся что-нибудь упустить. Я был уверен, что женщина впереди нас, кроме удобного места под навесом, которое могут занять другие, ничего перед собой не видела. А мальчик никуда не спешил, и я его очень хорошо понимал. Он ко всему внимательно присматривался, шаг его делался медленным и настороженным, и на какую-то долю секунды мальчик совсем останавливался. Он знал то, что знают только дети: самое интересное попадается неожиданно, и тут главное — не прозевать. Женщина то и дело оглядывалась и окликала сына. По ее круглому лицу с тройным подбородком стекал пот. Мальчик бегом догонял ее, но тут же снова что-то привлекало его внимание и он останавливался.
Мальчик увидел Витьку, и хотя ноги его продолжали передвигаться, глаза неотрывно разглядывали Витькин синяк. Мальчишка наконец нашел то, что так долго искал.
— Мама! — закричал он и побежал.
Женщина оглянулась, окинула нас подозрительно-настороженным взглядом, но, конечно, не увидела того, что увидел ее сын. Он шел теперь, держась на всякий случай за петлю «авоськи».
— Пацан решил, что ты пират, — сказал я. — Он только не придумал, откуда у тебя взялся синяк.
Витька улыбнулся и чуть отвернул лицо. Но мальчишка все равно смотрел на Витьку и строил ему рожи.
Многие, кто не знал Витьку, принимали его за грубого, недалекого паренька. На самом же деле коренастый, с квадратным лицом и тяжелым подбородком Витька имел нежнейшую, легко уязвимую душу. Из нас троих он был самым деликатным и бесхитростно-доверчивым. Внимание мальчишки его смущало.
— Я думал, мать мне поможет, а она подвела, — сказал Витька. — Ты всегда знаешь, что из чего получится. А я никогда. Тыкаюсь, как слепой кутенок. Хочу, как лучше, а выходит хуже.
— Ничего. Поживешь — научишься. Главное — уметь применять на практике диалектический метод.
Мы завернули за угол и чуть не наткнулись на мальчишку. Он стоял, поджидая нас, готовый обратиться в бегство, и уже обеспокоенный тем, что мы не появляемся. Мальчишка взвизгнул и побежал догонять мать. На этот раз он притворился испуганным. Он бежал, подскакивая на одной ноге, оглядывался и смеялся.
Улица спускалась вниз к небольшой площади. На солнце блестели трамвайные рельсы. Возле остановки толпились люди, ожидая трамвай. Знакомый нам дворник-татарин поливал из шланга мостовую. Время от времени он поднимал шланг, и струя воды с шумом врывалась в густую листву деревьев, и сверкающие капли падали с мокрых ветвей. Дворник улыбнулся и пустил нам под ноги тугую струю. Мы высоко подпрыгнули, а дворник засмеялся и стал смывать с булыжной мостовой подсохшую после дождя грязь.
Мы подошли к Сашкиному дому на углу Базарной. Сашка жил на втором этаже над аптекой. Витька сказал:
— Иди один, — и тут же уткнулся носом в афишную тумбу.
У трамвайной остановки плотно, в несколько рядов, стояли курортники. С крыльца Сашкиного дома я в последний раз увидел мальчишку. Он потерял нас из вида, вертел во все стороны головой, а мать тащила его за руку, огибая очередь. Я помахал ему рукой и стал подниматься по лестнице.
7
Дверь хлопнула, как будто ее ударило сквозняком. Сашка даже не оглянулся. Я остановился на несколько ступеней ниже площадки. Сашка сверху смотрел на меня ошалелыми глазами.
— Кошмар! — сказал он и схватился за голову.
В Сашкиной квартире так кричали, что слышно было на лестнице.
— Соня, сколько тебе лет? — спрашивал Сашкин отец. Судя по голосу, он стоял у самой двери.
— Ты что, сошел с ума? Ты не знаешь, сколько мне лет? — кричала из комнаты Сашкина мама.
— Положим, сколько тебе лет, я знаю. Я только не знаю, когда ты поймешь, в какое время мы живем. Твой сын нужен государству — это же его и наше счастье.
— Моим врагам такое счастье! — кричала Сашкина мать. — Пусть себе берет такое счастье этот бандит и его партийная мама…
«Бандитом» был, конечно, я, а «партийной мамой» — моя мама.
— Кошмар! — снова сказал Сашка. Он подталкивал меня в спину. — Она совсем сошла с ума. Этот кошмар продолжается со вчерашнего вечера.
Я не торопился спускаться по лестнице.
— Можешь передать своей маме, — сказал я, — пусть она больше не думает подсовывать мне свое кисло-сладкое жаркое. И вообще не надейся, что я еще хоть раз к вам приду.
— Здравствуйте! А при чем я?
На лестнице пахло аптекой. Сашка понюхал свои руки, сказал:
— Ночью отец будил меня три раза. Он не мог сам дать матери валерьянку. Я должен был видеть, как моя мама страдает. Меня тошнит от запаха валерьянки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.