Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из несобранного

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бальмонт Константин / Из несобранного - Чтение (стр. 14)
Автор: Бальмонт Константин
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Мы бывали много раз в одной комнате втроем. В запертом доме. Одна входная дверь, она заперта на ключ и на крючок. Заперты все фортки в окнах с двойными рамами. Наша половина отделялась от хозяйской половины дома глухой стеной, настолько плотной, что голоса от них к нам или от нас к ним доходили лишь неясно, если кричать во весь голос. А кричать в свое время пришлось. И вот в то время, как мы в столовой пьем все трое чай, в кухне с дребезжаньем падает с подставки на пол пустое ведро. Мы все бежим в кухню. Там никого нет. В то же мгновение в столовой, откуда мы только что выбежали, падает со стола и разбивается вдребезги чашка. Мы гонялись как безумные за невидимым врагом. Но он, если это был он, а не какое-то непостижимое нечто, безглазое, безрукое, безногое, но видящее и слышащее малейший шепот, и перебегающее с легкостью ветра куда захочет,- он, незримый несодружественник, издевался над нами с изобретательностью всегда новой, и досягнуть его было нельзя. А после такой безумной охоты за незримым мы, все трое, в особенности я и Елена, впадали в жалкое отчаянье. Мирра странным образом была душевно сильнее и спокойнее, чем мы. Она даже не раз утешала нас. А иногда, когда ее не было дома, то есть она была в доме, где квартировала семья Григория В., или когда она уже крепко спала, я с Еленой после двух часов напряженного выслеживанья и преследованья неуловимой вражьей силы, мы садились как обиженные дети ко мне на кровать, брали друг друга за руки - это была последняя самозащита - и плакали горькими слезами.
      Посуда билась, предметы ломались, бутылки с молоком или с керосином падали со стола на пол и разбивались. Все увеличиваясь в злокозненности, эти явления становились все более угрожающими. Кипящий самовар, когда Елена только что повернулась спиной к нему, чтобы что-то взять, упал со всего размаху на пол и обварил ей ногу. Большая декоративная тумба - подставка для цветов, стоявшая в столовой, когда Елена и Мирра проходили мимо нее в коридор, ринулась им вослед и больно ушибла девочку. Но не эти случаи, не такие, были для нас самыми жуткими. Всего страшнее и невыносимее были немедленные ответы действием на мой сговор о чем-нибудь с Еленой, сговор на ухо, еле слышным шепотом. Больше того - ответ на безглагольную, немую мысль.
      Мы ходили к Гвоздевым и расспрашивали, что это может значить. Они смеялись над нами и говорили, что мы выдумываем. Мы указали на количество побитых и поломанных вещей. Хозяин махнул рукой и, ограничившись безмолвной усмешкой, ушел к своим козам. А хозяйка, с некоторого времени ставшая к нам очень неприязненной, хотя мы аккуратно платили ей ежемесячную плату и всегда были с ней вежливы, сказала со злорадством:
      - Да вы посмотрите хорошенько за вашей девочкой. Она у вас чудн(я. Это все она делает.
      Негодяйка! Она знала, чем наилучше отравить измученную душу. Я несколько раз невольно следил за Миррой. Дикий вздор. Я помню, раз, когда Елена была в кухне, а я в своей комнате, я, услышав подозрительный шорох в коридоре, тихонько подошел к стене, отделявшей мою комнату от комнаты Мирры, и стал смотреть в тонкую щелку в стене, что она делает. Она лежала на постели, около подушки на стуле стояла свеча. Миррочка с самозабвением читала какую-то книгу. В то время как я смотрел на нее в щелку, в столовой, около самой моей двери, со всего размаху ударился об пол стул.
      Когда раз, после напрасных ожиданий нескольких недель, прачка принесла большой запас чистого белья, мы расплатились и по уходе ее заперли выходную дверь. Миррочка сидела в столовой, читала и пила чай. Мы положили всю огромную кипу белья на кушетку в спальне Елены и Мирры. Вышли из нее, и в коридоре я, наклонившись к уху Елены, тихохонько шепнул ей:
      - Войдем опять в твою спальню и осмотрим всю комнату.
      Мы вошли, посмотрели под кроватями, освидетельствовали все предметы, снова, в сотый раз, посмотрели, нет ли каких-нибудь дыр или щелей в углах на полу. Вышли в коридор. Я опять шепнул Елене:
      - Войдем еще раз, я не проверил, заперты ли фортки.
      В этой комнате было большое итальянское окно, справа и слева, вверху, по фортке. Я сам проверил их. Они были заперты. Я отпер их и снова запер. Мы вышли в столовую, замкнув комнату на ключ. Мы не успели прикоснуться к нашему чаю, как в только что оставленной нами комнате что-то рухнуло с таким грохотом, как будто упал большой чугунный предмет. Мы бросились все трое в ту комнату, и я поистине замер. Все белье валялось в беспорядке на полу, и это белье-то прогудело чугунным гудом. Обе фортки сверху окна были настежь распахнуты. Узкие фортки, через которые не смог бы ни войти, ни выйти даже наш погибший кот. А я его в ту минуту вспомнил, и вспомнил его предсмертное мучение, и вряд ли часто в жизни я испытывал такую острую душевную боль, как в ту минуту.
      И еще один случай. Я привез Елене и Мирре из Москвы, куда ездил к издателю за деньгами, краюшку белого хлеба и случайно мною раздобытое яблоко. Куда спрятать эти вещи? Мы обсуждали это с Еленой. Мы решили спрятать их в висящий на стене в столовой небольшой резной деревянный шкапчик, где хранились заветные - фамильная драгоценность - хрустальные стаканчики. На этот шкапчик еще ни разу никак не покушалась незримая злая сила. Объясняясь друг с другом даже не шепотом, а знаками, мы решили положить хлеб и яблоко в стенной шкапчик. Когда через несколько минут мы вышли в коридор, чтоб одеться и выйти на воздух, шкапчик сорвался со стены и упал на пол. Когда мы подбежали к нему из коридора, дверца шкапчика была открыта, стаканчики все целы, ни хлеба, ни яблока не оказалось нигде.
      Как гаснет тусклая заря, длинная, долгая, невеселая зимняя заря, так день за днем и ночь за ночью вся душевная сила была из нас испита. Так больше жить было нельзя. Да и невозможно уже было оставаться в этом доме. Вся почти посуда была перебита.
      Я снова поехал в Москву. Купить еды. Мужики ничего больше нам не давали и за деньги. Нам несколько помогали семья В. и еще знакомая семья Р., о которой скажу сейчас. Когда я возвращался из Москвы, поезд, на котором я ехал, стал на промежуточной станции, и нам, пассажирам, сказали, что, может быть, он пойдет дальше завтра, а может быть, и дня через три либо четыре. Пассажиры пошли пешком кто куда. Я - верст за двенадцать в Ново-Гиреево. Добравшись, измученный, часов в девять или в десять ночи, я добрел до своей злополучной дачи и нашел квартиру нашу запертой снаружи, на двери висел замок. У хозяев в окнах была тьма. Полный тревоги и недоумения, я постучал к Гвоздевыми дважды и трижды. Они не ответили. До знакомых Р. было ближе всего. Я решил пойти туда, не там ли мои. Семья Р. была семья еврейская и состояла из пяти очень милых и добрых сестер, отлично говоривших по-русски и охотно делившихся с нами, когда у них самих что было, и хлебом, и молоком. Кроме этих девушек, была и старуха-мать, вдова раввина, не говорившая по-русски почти ни слова. Я постучался. Мне не сразу отперли. Вышла со свечой старуха и провела меня в комнаты, молча. Все девушки были где-то на вечере. С трудом мы объяснились со старухой.
      - Случилось,- сказала она, смотря на меня жутко и мрачно.
      - Что случилось? Никакого несчастья с моими?
      - Случилось,- повторила она.- Там никто-никого больше - ушли.
      Я бросился к В. Меня ждала и радость, и удивительная повесть. Меня встретил Григорий В., счастливый и смеющийся. Его выпустили из тюрьмы. А на рассказы наши о вражьей силе и на рассказ Елены о том, как она ушла из дому, он, не веря ничему, лишь посмеивался.
      - Изнервничались вы, господа,- говорил он.
      Конечно, изнервничались. Но при чем тут нервы? Или у разбивающихся чашек и бутылок и у проломленного самовара тоже нервное расстройство? Или от расстройства чувств и от умопомрачения произошло в заклятых комнатах, где мы мучились, все то, что случилось за сутки моей поездки в Москву? Елена и Мирра тоже были со мной в Москве, но вернулись в тот же день к вечеру, а я остался ночевать в негостеприимной московской квартире. Как только наступили сумерки, Гвоздев выполз от своих коз и отправился чай пить с своей благоверной. А на нашей половине дома началось падение предметов, то в одной комнате, то в другой. Это продолжалось, с небольшими перерывами, до ночи. Вся остававшаяся посуда была перебита до последней чашки и тарелки. Ничего не оставалось делать, как лечь спать. К тому дело и шло, но со стола полетел на пол и погас ночник. Спичек как на грех не оказалось больше ни одной. Утварь и мебель с грохотом начали летать из комнаты в комнату. Объятая волнением Елена стала барабанить руками в стену к хозяевам и кричать, чтоб они принесли свет. Они хранили подлое молчание. Полет предметов продолжался. Елена снова сильно постучала в стену и крикнула, что, если хозяева тотчас же не придут, она выйдет на улицу, позовет соседей и расскажет обо всем. Тогда чертоликий Гвоздев и его лицемерная супруга пришли и принесли спичек. Никакого изъяснения совершившемуся они не пытались давать. Впрочем, полет предметов прекратился тотчас же, как хозяева пришли со спичками и зажгли свет.
      На другой день ожидали к сумеркам меня, но меня не было. Мой поезд не отходил и не отходил. Публика ждала, и я в том числе. Наконец, с двухчасовым запозданием поезд тронулся, на полдороге остановился, и мне пришлось дойти пешком. А на квартире в мое отсутствие опять началась бешеная пляска предметов. Тяжелая дубовая подставка, о которой я говорил, пролетела через столовую и ударила по спине шедших в мою комнату Елену и Мирру. Силы удар был значительной, боль очень большая, но она прошла через минуту бесследно, и ни ссадин, ни синяков от удара не осталось. Елена решила бежать из дому, захватив только одну драгоценность - мою пишущую машинку. Она сказала Миррочке:
      - Держи лампу обеими руками, чтобы у тебя ее не выбили из рук, а я упакую машину.
      Едва она принялась за это, стулья начали падать во всех комнатах. Кувшин, наполненный водой, взлетел на полтора аршина в воздух и рухнулся с грохотом.
      - Вы хотите, чтоб мы ушли,- воскликнула Елена, обращаясь к незримым.Мы уходим. Я понимаю, я понимаю вас! Перестаньте! Мы уходим!
      Лихорадочно, дрожащими пальцами она стала надевать на машинку футляр. Мирра стояла около нее, крепко держа обеими руками лампу. В эту минуту книги на моем столе вместе со скатертью начали сползать, и маленькие карманные словарики начали падать на пол с таким чугунным гулом, как будто это были большие котлы. Схватив машину, Елена побежала вон из дому. Мирра пред ней. Лампу она успела поставить у двери и погасить. Последнее, что два эти убегающие существа видели, это жуткое зрелище зеркала в спальне. Заветное зеркало, большое, сорвалось с комода, перелетело через всю комнату и с грохотом упало стеклом ниц на умывальное ведро. Беглянки выметнулись из крыльца, заперли дверь на замок, забежали на минутку, чтоб рассказать о случившемся, к Р., и от них отправились к В. Вскоре подоспел к В. и я. Мы переночевали у своих родственников.
      Когда мы шли на другой день утром в нашу дачу за вещами, Григорий В. по дороге все время смеялся над нами и шутил. Мало ли каких страхов он на войне перевидал. Да ведь он и не верил нам. Когда дверь была отперта и мы вошли в дом, военный герой Северного фронта сразу перестал смеяться и замолчал. Молчание было длительным и наконец разрешилось малословной формулой В.:
      - Ммм... Да... Это...
      Но что означало это "это", осталось невыясненным. Наше обиталище являло картину полного погрома. Все, что могло разбиться и сломаться, было разбито и сломано. Самое странное - это была судьба заветного зеркала. Как и я, Елена относится с суеверным страхом к разбитию зеркала. Не раз наше суеверие оправдалось. Думая о чьей-то грозящей смерти, Елена подошла к зеркалу, лежавшему ничком на железном ведре. Она перевернула его. Зеркало было цело, и на нем не было ни единой царапины.
      Поезд, на котором я ехал и не доехал из Москвы в Ново-Гиреево, был надолго последним. Эта железная дорога стала до весны. Через два дня после конечного разгрома я, Елена и Миррочка, мы втроем, ушли в Москву, волоча на себе каждый по тяжелому тюку, белье и книги. Под резким ноябрьским ветром мы шли, полуумирая от усталости, до самой ночи. Когда, наконец, около полночи мы проходили по Арбату к Большому Николопесковскому переулку, к своей квартире, мне казалось, и всем нам казалось, что мы давно умерли и что это в ночном полумраке идут три шаткие привидения.
      Елена говорит мне:
      - Почему ты считаешь, что все это было действие неведомой вражьей силы? Я думаю, что это была сила благая. Она, как детей, пребывающих там, где им быть не должно, выгнала нас из места гибели. Ведь мы бы за зиму умерли в Ново-Гирееве от голода. А бежав в Москву, мы перетерпели впроголодь зиму и весну и в начале лета смогли выбраться за границу. Это была сила благая.
      Мне это изъяснение кажется слишком философическим и добрым. Елена говорит еще, что вот это сползание скатерти с книгами с письменного стола, что превратилось в гул чугуна, это превращение шороха жути в гуд, а также полет зеркала через всю комнату, было самым страшным из пережитого. Для меня самое страшное прикосновение жути заключается в немедленном вещественном ответе на мою тайную, не сказанную словами, не высказанную полностью даже в уме мысль. Распахнутые форточки, которые были прочно закрыты и заперты. Что-то вылетевшее в эти зияющие форточки. А может быть, и снова прилетевшее и вот тут где-то смотрящее на нас незримым, безглазым лицом. Способность видеть без очей.
      И много раз ко мне в жизни приближалась Смерть. Ничего в этом нет страшного. А жуть падения стула на пол, когда никого нет в комнате, так остро поразила наши чувства, что уже до самой смерти своей, до последнего часа, я не забуду, как смятенно-беспомощно в душе потеряешься, когда вдруг почувствуешь, что ты не один, когда ты один.
      Капбретон. 1928, 27 мая
      О РИФМЕ ВЕРНОЙ И РИФМЕ НЕВЕРНОЙ
      Мой юный друг, я издавна с большим сочувствием и, сказал бы, с душевной созвонностью - про себя, написав скучное слово "сочувствие",слежу за еще не окрепшим, но красивым вашим поэтическим даром. Вы любите вечер, тонкий налет грусти, ощущение разлуки в самом миге свидания и находите для выражения ускользающих настроений не по-юному четкие, меткие строки. Но скажите, вы, любящая честность выражения, вы, избравшая своими водителями Пушкина и еще более Баратынского, вы, которая, не желая подчиниться моему влиянию, несмотря на любовь к моему творчеству, имели мужество в течение трех лет умышленно не читать моих стихов (боюсь, что эта жертва была для вас очень легкой),- как можете вы свои четкие, верные строки заканчивать неверными, увы, расползающимися рифмами? И притом си-сте-ма-ти-чески. Неужели срифмовать,- и притом сознательно, а иногда сознательность есть большой грех,- "слова" и "провал" или "ограда" и "сада", вместо, например, "слова" и "божества" или "ограды" и "серенады",есть какое-нибудь угаданье, есть своеобразие, а не просто звуковое безобразие и указание на нечуткость музыкального чувства? Или рифма должна быть, или не должна быть. Если должна, она должна быть верной. Что есть рифма? Наш превосходный Даль определяет: "Однозвучие конечных слогов, в стихах красный склад". Красный, т. е. красивый, воплощающий красоту. Вы знаете, во что одевается красота? В эллинский мрамор, в церковно-правильные линии, в ткани, где каждый извив - соразмерность, в строгую верность звука и отзвука,- часто и в прихотливость, но в такую прихотливость, где за кажущейся прихотью - строгая основа верного угадания. Не в ленточки, одну покороче, другую подлиннее. Не в побрякушки, напоминающие утиные попискивания детских игрушек.
      Слово "рифма" взято нами из греческого слова "ритмос"... Слово "ритмос" значит по-гречески "такт", "ровность в движении", в применении к речи означает, кроме того, "образ", "фигура", "пропорциональность". Прекрасно. Посмотрите, сколько тут указаний нам в самом слове. Благородные, красивые эллины писали сами без рифм, а нам подарили слово "ритмос" и любовью к ритму - певунью рифму. Это как Пушкин. Он в "Обвале" создал чисто звуковую музыку стиха, тот построенный на музыке стих, который позднее создал Фет, Тютчев и - да будет дозволено сказать - я, но сам он не захотел писать этим играющим стихом, а пошел по другой дороге, тогда бывшей на очереди - необходимой. Ровность в движении стиха - это и есть верная рифма, между прочим. Ибо неверная рифма есть музыкальная неприятность, неровное движение по кочкам, умышленная нестройность, а если неумышленная, то указующая на недостаточное владение музыкальным инструментом. Неверная рифма - не образ, а гротеск, без(бразность или же безобразие, не фигура, понятие, означающее красивую правильность и законченность в сочетании линий, а фигурничанье, заборные узорчики, личина, в которой все и содержание - то, что она без склада и лада, не пропорциональность, составляющая аксиоматический закон высокой красоты, не Афродита и не Афина, а так себе, ничего себе, косоватая сухоручка, правая рука покороче, а левая подлиннее, и все с левой стороны она старается, левша, неуютное чудо-юдо.
      Вы помните, как пропел наш боготворимый, всепонимающий, рифму:
      Рифма - звучная подруга
      Вдохновенного досуга,
      Вдохновенного труда...
      Вы терпеть не можете Валерия Брюсова. Вы ужасаетесь и негодуете, что он посмел - и плохая то была смелость - окончить "Египетские ночи", которые Пушкин не счел надобным кончать. Но, знаете, для последовательности, вы, не принимая Пушкинского закона правильной рифмы и полагая, что неверная рифма есть дальнейший поступательный ход стихотворчества, должны были бы улучшить три эти божественные строки. Так легко, например, сказать:
      Рифма - звучная подруга,
      Украшаешь ты досуги
      Вдохновенного труда...
      И вдохновенность, пожалуй уж, тут кончается.
      Вы вздыхаете, видя мою непримиримость, и предательски-рассеянным голосом говорите мне: "Но... мне кажется, народная песня очень любит неверные рифмы?" Приветствую, что, кроме Пушкина и Баратынского, вы любите также народные наши песни. Но знаете что - вы насчет этой песни говорите что-нибудь иное. Народная Песня - не связанный никакими правилами род поэтического творчества, народная песня настолько глубинно выражается из народного сердца, что нужно быть Народом и в Народе, чтобы участвовать в создании Народной Песни. Подражать Жар-Птице нельзя. Да притом ваше утверждение неточно. Народная песня любит созвучие, а не неверную рифму. В естественном тяготении к созвучию народная песня одинаково свободно создаст и стихи без рифмы, и стихи с рифмой верной, и стихи с рифмой неверной, и стихи, похожие на прозу, зачинающую песнь, и все это в народной песне совсем не строится систе-ма-ти-чески, как у вас, юный друг, или у злой нашей Марфы Посадницы разбойничанья в поэзии - Марины Цветаевой, которая свой крупный план посвятила за последнее время созиданию Пугачевщины в русском стихосложении.
      Мне хочется сказать еще вам, что в погоне за уловлением какой-то радостной щуки в мелководных бочажках неверной рифмы вы логически пришли к звуковой - простите - тарарабумбии. Вы прислали мне очень интересное восьмистишье, оговорившись, что оно вам не нравится. Вот оно. И заранее скажу: если вы искренни, говоря, что оно вам не нравится, а не замыслили меня в чем-то уловить, то я рукоплещу от радости. Вы скоро исцелитесь от неверной рифмы.
      Вам нравится ваше восьмистишье - иначе бы вы не написали для самой себя,- но по вашему изяществу поэтическому, вашему тонкому вкусу, возлюбившему того, кто воспел Соименницу зари и Последнего поэта и Где сладкий шепот моих лесов? - как могли бы понравиться ваши собственные рифмы, когда, доводя до предельности закономерность вашей системы, вы изволили впасть в знакомые нам с детства грамматические звукосочетания, вроде "Белый, бледный, бедный бес" или "От топота копыт пыль по полю несется".
      Итак, ваше восьмистишье:
      С тихим вечером в разладе,
      Я грустила у ограды,
      И слегка тревожил гряды
      Ветер в сумеречном саде,
      И клонились ветви долу.
      Грусть не в силах вынесть доле,
      И подвластна мерной доле,
      Ночь окутывала долы.
      "Разладе" вы, надо думать, рифмуете с "гряды", а "ограды" с "саде". Но - природу гони в окно, она войдет в дверь, гони в дверь, влетит в окно или даже через щель проберется. Ведь вы правильно срифмовали, но только 1-ю строчку с 4-й, а 2-ю с 3-й. Допустим, однако, что вы рифмовали "по-своему" 1-ю строку с 3-й и 2-ю с 4-й. Господь с вами, наша тяжба слишком затягивается. Но это "долы-доле-долу-доле"! Ззззить, как гармошка! Как хотите, я даже народную песенку вспомнил одну. Екатеринославскую:
      Крыса с мышей задралася,
      Крыса в яму убралася,
      Да не взялся Терешка,
      Вмотал крысу в рогожку,
      Да понес на базар.
      Никто крысы не купает,
      Никто даром не берет.
      Бедная крыса. Но вот я ее беру. И говорю. Юный друг, если вы хотите, чтоб смена рифм была певучей, постарайтесь, чтоб ударная гласная в 1-й и 2-й строках была не одинаковая, не "а - а", не "о - о", а, скажем, "а - и", "о - у" и т. д. Если вы именно стремитесь к особому напевному действию монотонности, так потрудитесь одевать свою ударную гласную в нетождественные согласные... Восьмистишье ваше прелестно, хотя с краю, где рифмы, вы бедное свое детище окутали в безобразные цыганские лохмотья, совсем не романтические и не загадочные...
      Ни Пушкину, ни Баратынскому, ни Тютчеву, ни Фету, ни покорному вашему слуге еще не приспела пора простонать: "Мне время тлеть, тебе цвести". Нет, ваш талант цветет и расцветает, но не сорная поросль, которая называется неверной рифмой. И от верного заполнения души высоким созерцанием, проникновенною ощупью того строя, который чуется везде в Природе, неизбежно в душе поэта рождаются верные рифмы.
      Как ни божественно воспел рифму Пушкин, Баратынский воспел ее еще божественнее. Вы помните, как кончается его гимн. Завет поэту.
      ...Ты, рифма, радуешь одна
      Подобно голубю ковчега,
      Одна ему с родного брега
      Живую ветвь приносишь ты,
      Одна с божественным порывом
      Миришь его твоим отзывом
      И признаешь его мечты.
      1928, VIII
      ИМЕНИ ЧЕХОВА
      Русская духовная жизнь 90-х годов XIX века и первого десятилетия XX-го неразрывно связана с именем А. П. Чехова. Он воплотил в своей творческой личности так много художественного содержания, связанного с основными душевными качествами русских людей и отображающего тяжелую пору упадка, распада, угнетенности сердец, что его писания являются одним из лучших исторических документов, не говоря уже о высоких чисто художественных их качествах.
      Но мне хочется сказать о Чехове несколько слов совершенно личного порядка. Я встречался с ним неоднократно в Москве и в Ялте и видел его в разной обстановке: в "Большом Московском" ресторане; в семейном кругу; в его собственной московской квартире, где среди гостей он казался мне одиноким; в его одинокой жизни в Крыму, где, завтракая с приятелем, он казался довольным и не нуждающимся ни в чьем обществе; я видел его беседующим,- дружески и с простотой безукоризненной беседующим - с гением в крымском доме Льва Толстого; я снова видел его среди его празднующих людей, все в той же Ялте и все таким же одиноким, каким он мне всегда казался, когда он бывал в многолюдной комнате. И я полюбил Чехова за эту черту, когда я был еще совсем молод и только что начал свою литературную дорогу. И я любил его, когда он, Горький и я, мы возвращались в Ялту, после 2 или 3 часов, проведенных в обществе Толстого.
      Я полюбил Чехова, однако, и ранее встречи с ним. В 1889 году, 22 лет, только что женившись и объездив Кавказ, душевно истерзанный, истомленный и понявший, что сделана какая-то, как казалось мне, непоправимая жизненная ошибка, я вернулся в родную деревушку Шуйского уезда, Владимирской губернии, и в расцветном мае предался страстному изучению в подлиннике поэзии Гёте и особливо Гейне. Злополучная судьба Гейне и блестящая, полная равновесия судьба Гёте мне казались взаимно дополняющими одна другую и как-то несказанно-таинственно изъясняющими мне, чуть-чуть начинающему поэту, судьбу писателя как писателя. Кто-то из знакомых подарил мне книжку Чехова "В сумерках". Я начал читать эту книгу с недоверием, но тотчас же отодвинулись от меня и Гейне и Гёте. Я читал ее медленно, не желая испортить впечатления торопливостью. Она меня поразила. А один маленький рассказ - чуть ли он не называется "Колдунья" или "Ведьма",- вызвал в душе моей художественный трепет, который я и сейчас, вспоминая, чувствую,- жуть от женщины, чарою которой неудержимо привлечен.
      Я что-то читал еще тогда Чехова. Но мне не полюбилось это. А потом моя внутренняя жизнь совсем отбросила меня от желания читать его. Во мне самом было столько тоски и угнетенности, что каждая страница Чехова была не противоядием, а увеличением душевной отравленности. Полоса отчаяния привела к исканию смерти. Смерть показала свой лик и ушла. А из предельного отчаяния вырос такой взрыв радости, возник такой расцвет воли к жизни, к творчеству, к счастью, такая воля к воле, что чеховское творчество навсегда стало мне чуждым. Однако не он сам. Тонкая верность его художественной кисти всегда чувствовалась и очаровывала. И скоро я с Чеховым встретился. Но опять только в области художественно-словесной. В 1893 году, летом, я был в Скандинавии - в Швеции, в Норвегии, в Дании. Во время этого путешествия я написал, между прочим, весьма меня прославившее стихотворение "Чайка". Я позволю себе припомнить его здесь.
      Чайка
      Чайка, серая чайка, с печальными криками носится
      Над холодной пучиной морской,
      И откуда примчалась? Зачем? Почему ее жалобы
      Так полны безграничной тоской?
      Бесконечная даль. Неприветное небо нахмурилось.
      Закурчавилась пена седая на гребне волны.
      Плачет северный ветер, и чайка рыдает, безумная,
      Бесприютная чайка из дальней страны.
      Я прошу знающих вспомнить, когда была написана "Чайка" Чехова, а тех, кто жил в 90-х годах прошлого века в Москве, прошу припомнить, как часто две "Чайки" сопоставлялись и в жизни, и в печати.
      Когда я говорю себе сейчас "Чехов" и духовным оком погружаюсь в прошлое, мне вспоминаются неотступно два лица, оба кроткие, и полные легкой грустной шутки, и дышащие тонкой художественностью, являющие во всем художественное восприятие мира и жизни, а не подход к ним чисто умственный. Эти два лица - лицо Чехова и лицо Левитана. Сколько в них было пленительно-истомной, томящейся русской грусти! Сколько нежелания ничего резкого, ни движения, ни слова резкого, ни даже слишком громкого голоса, ни умствующего рассуждения! Легкая, хваткая, меткая, быстрая оценка - одним словом, одной усмешкой, одним жестом - определение сразу, на лету, и явления, и события, и живого существа. Это есть художественное восприятие жизни и мира.
      Чехов становился грустным, и уклончивым, и даже кротко-неприязненным, когда при нем начинали умствовать. Он торопился ускользнуть от разглагольствующего интеллигентски гостя к другому гостю, с которым сейчас же начинался легкий и чисто личный разговор, полный маленьких подробностей жизни и полный блесток веселой, легкой насмешки.
      Если я верно помню, это было ранней осенью 1901 года, что я довольно часто бывал у Антона Павловича в гостях в Ялте, и тогда же познакомился с Максимом Горьким, еще походившим в эту пору на человека и на писателя, и тогда же мы были втроем у Льва Толстого, а через несколько дней я был у Толстого один. Меня поразило тогда коренное различие между двумя этими литературными знаменитостями: Чехов и Горький. Один - воплощение душевного изящества, уравномеренной скромности, при полном сознании своих высоких творческих качеств, и вежливость чувства, и деликатность во всем. Другой любопытство возбуждающий, частью даже и трогательный, но больше грубый, душевно угловатый и без надобности резкий человек - орангутанг, нет-нет да вдруг и пробуждающийся от животности, от звериности, когда при нем кто-нибудь скажет что-либо умное или занимательное. И скромный Чехов, которого Лев Николаевич и ценил и любил лично, был с Толстым поразительно ровен и говорил с этим великаном, умевшим быть и добрым пасечником, как равный с равным или как младший член одной и той же семьи, где в каждом члене семьи течет хорошая, честная кровь. Горький держался с Толстым то подобострастно, как неуместный пришлец, то развязно, как возомнивший о себе служка. Мои слова о Горьком резки не потому, что он сейчас играет презренную роль и не заслуживает более никакого разговора. Нет, резкие слова лишь кратко указывают на то, что было воистину, проступало не так разно, как звучит слово, но проступало с очевидностью.
      В те же дни Чехов однажды спросил меня: "Вы очень цените Горького?" Я ответил: "Не чрезмерно. Но он будит, и в нем есть грубая сила". Чехов сказал, смотря перед собой как бы вдаль: "Его слава продлится несколько лет. Потом эта мишура кончится". Ошибался кроткий Чехов, но лишь арифметически. Несколько лет затянулись, но по существу Чехов был в своем приговоре ясновидящим. Давно уже Горький как писатель более не существует. Это страшная мертвая маска самого себя. Далеко не все из тех, кто улыбается, и говорит, и делает мертвое дело злодеяний, в действительности живые. И мертвецы умеют ходить и говорить речи.
      А тонкое художество Чехова, его творчество, полное душевной боли, и великой разборчивости, и осторожности в выборе средств, духовное угадание Чехова на протяжении десятилетий стало лишь виднее и очаровательнее, и большую, все большую силу благого колдования приобретает. Верным, хоть и случайным, показателем этого является его все растущая слава в Англии, где его любят как родного, во Франции, даже в Америке. Чехов - тонкий, чистый, благородный художник. Он - верный того святилища, которое называется Искусством. И прав французский поэт, сказавший: "Seul l'Arte est robuste" "Только Искусство крепко".
      Буска. 1929, 9 июля.
      НА ЗАРЕ
      Ты, солнце святое, гори...
      Пушкин
      Мои первые шаги, вы были шагами по садовым дорожкам среди бесчисленных цветущих трав, кустов и деревьев. Мои первые шаги первыми весенними песнями птиц были окружены, первыми перебегами теплого ветра по белому царству цветущих яблонь и вишен, первыми волшебными зарницами постигания, что зори подобны неведомому Морю и высокое солнце владеет всем. Мои первые шаги в мире поэтическом, вы были осмеянными шагами по битому стеклу, по темным острокрайним кремням, по дороге пыльной, как будто не ведущей ни к чему. Мои первые шаги, вы были шагами среди цветов и песнопений, в отъединении ненарушимом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16