Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лес богов

ModernLib.Net / Отечественная проза / Балис Сруога / Лес богов - Чтение (стр. 20)
Автор: Балис Сруога
Жанр: Отечественная проза

 

 


      ДЕЛА ЛАТЫШСКИЕ
      В лагере Ганс томилось довольно много заключенных латышей. Несколько человек с берегов Даугавы было и среди эсэсовских молодчиков. Вместе с нами жили некоторые крупные общественные деятели довоенной Латвии.
      Шяшялга, единственный эсэсовец-литовец, усердно обслуживал всех нас, бегал, как угорелый, высунув язык, и тащил всякую всячину. Латыши же эсэсовцы - палец о палец не ударили для общего блага.
      Наши товарищи, латыши-узники, однажды с возмущением накинулись на своих земляков-эсэсовцев:
      - О чем вы думаете? Неужели вы не понимаете, в какое время живете? Мы тут с голода подыхаем, а вы и ухом не ведете. Вы что, только лишь немецкие холуи, что ли?
      Латыши не выдержали. Они решили отыграться. Как раз в это время положение нашего блока значительно ухудшилось после того, как буйвол Братке за чрезмерную близость с нами наказал Шяшялгу. Ему запретили отлучаться из Ганса, да еще и посадили на пару дней на гауптвахту. Мы оказались на мели, без связи с внешним миром, без надежды на помощь,
      Лагерь Ганс не был огорожен колючей проволокой. Денно и нощно его окружала живая эсэсовская изгородь. Днем она редела, в сумерки уплотнялась. Ночами живой изгороди становилось не по себе. Спасаясь от скуки и от холода, эсэсовцы-охранники придумывали разные развлечения.
      Один немец-эсэсовец, большой любитель почестей, вздумал в потемках дежурить в страшно зловонной уборной. Вследствие повального расстройства желудков паломничество в нужник достигло своей вершины. Прибежит, бывало, туда доходяга, снимет штаны, приступит в сплошной темноте к выполнению своего гражданского долга, а эсэсовец - бац его палкой по затылку.
      - Эй ты, голь перекатная! Почему шапки не снял передо мной? - орал честолюбивый немец.
      Выходивших из достославного учреждения эсэсовец провожал тоже палкой... Так и мучились бедняги, а ему, дьяволу, - развлечение. Заключенные, конечно, сдернули бы перед его эсэсовским величеством шапку - стоило ли связываться с дураком? - но его, к несчастью, в темноте не было видно. В такой вони и дерьмового эсэсовца не учуешь!.. Когда честолюбец дежурил, в уборной всегда царило веселье.
      Однажды ночью, когда охрану несли латыши-эсэсовцы, их земляки-заключенные добились разрешения на отлучку из лагеря. Наш блок решил устроить налет на запасы семенной картошки у соседнего помещика. Экспедиция готовилась со всей ответственностью и тщательностью, словно на Северный полюс. Вылазка удалась наполовину. Ямы крепко обмерзли, а у нас не было топора, чтобы сколоть лед. Кроме того, всякий шум мог показаться подозрительным в ночном безмолвии. Пришлось отдирать наледь ногтями, а много ли этак сделаешь? И притом ночь еще была неспокойная. Немцы-эсэсовцы рыскали вокруг с собаками и палили в воздух. Тем не менее мы вернулись с добычей принесли три мешочка картошки. Ничего себе! Да здравствует Латвия!
      Латыши-эсэсовцы иногда приносили и продукты, но отдавали их только соплеменникам. Что ни говори, своя рубашка ближе к телу. Правда, нелегальные письма они уносили из лагеря независимо от того, кто их писал.
      Между тем в лагерь Ганс пришла шестая колонна заключенных из Штутгофа под предводительством фельдфебеля СС Андрашека. Андрашек придерживался самых крайних милитаристских взглядов, за что заключенные прозвали его маршалом. Тем более, что ходил он с большим жезлом - суковатой палкой, которая служила ему не только для опоры... Ужасным "демократом" был маршал! Поймает, бывало, какого-нибудь голодного воришку и немедленно выстраивает на плацу всю колонну.
      - Полюбуйтесь, вора поймал! - объявлял маршал. - Что с ним прикажете делать?
      - Дать ему в зубы, взгреть его! - отзывался какой-нибудь живодер из толпы. Удовлетворенный маршал собственноручно принимался за работу. Он колотил несчастного узника жезлом и сапогами. Угомонившись, Андрашек маршальски вопрошал
      - Правильно я поступил?
      - Великолепно! Лучше не придумаешь! - снова кричал кто-нибудь.
      Попробовали бы вы возразить! Андрашек не терпел инакомыслящих. Нет, крепка еще маршальская палка, есть еще порох в пороховницах!
      Маршал избивал своих узников еще отвратительнее, чем Братке. Правда, и порядка у него было больше. Вот доказательство.
      Маршальская колонна состояла из уроженцев Польши и Латвии. Придя в Ганс, поляки отказались делить кров с латышами. Поляки утверждали, что во время переезда из Штутгофа в Гданьск латыши в ужасной давке и духоте, царившей в вагонах, то ли зарезали, то ли задушили девяносто их соотечественников. Латыши решительно отрицали свою вину. Поляки, - уверяли они, - сами задохлись, а кто кого резал - еще вопрос. Как там было на самом деле, никто толком не знал.
      Маршал Андрашек не торопился с расследованием. Ему что - девяносто трупов с возу - возу легче. Экономия пуль, только и всего.
      Одним словом, поляки, чертыхаясь, отказывались жить под одной крышей с латышами. Что же сделал многоопытный маршал? Он принял правильное решение: разделил их. И драться без надобности запретил. Изредка, конечно, Андрашек позволял им поколотить друг друга для забавы, но сам занимал место среди зрителей и наблюдал за ходом борьбы, в которой не должно было быть ни победителей, ни побежденных. Андрашек зорко следил, чтобы между противниками не произошло какой-нибудь несправедливости. Праведный был человек, большой законник, большой педагог!
      В лагере латыши проявляли очень своеобразную, редко встречающуюся у других, черту характера. Они в основном были здоровые, крепко сбитые, ладно скроенные, как положено крепким хозяевам, молодцы. Правда, иногда и их косили болезни. Началось это еще в Штутгофе. Схватит, скажем, латыш какую-нибудь пустяковую болезнь - будь то простой бронхит или грипп в легкой форме, другой бы на его месте начхал на все, и болезнь прошла бы сама собой. Например, когда русский заболевал в лагере, даже тифом, он выздоравливал от любой пилюли, была бы только пилюля. Сыпняк они лечили и цинковыми каплями и помадой, - лишь бы лекарство! Они от всего быстро поправлялись. Крепкий народ эти русские! Латыши к болезням относились значительно серьезнее. Температура 38 ввергала больного латыша в ужас. Он тяжело вздыхал и безнадежно говорил:
      - Дело худо. Умру. Примерно дня через три... И твердо держал свое слово. Если уж латыш сказал, что умрет - хоть ты ему сто пилюль скорми! Уму непостижимо, как это они ухитрялись. И кончались, главное, точно в назначенный срок. Сказал умру - свято. Латыши, они шутить не любят.
      Так случилось и в Гансе. Жил с нами профессор Рижского университета, сын первого президента Латвии, Константин Чаксте, крепкий, жизнерадостный, умный, атлетического сложения мужчина, отличный товарищ. Вдруг он занемог. Температура поднялась до 38-ми.
      - Худо дело, - сказал Константин. - Я долго не протяну.
      - Ну, что ты, Константин, так глупо шутишь!
      - Я не шучу. Ровно через три дня меня не станет.
      Ну кто мог ему поверить! Вдруг ни с того ни с сего умереть! фу, даже стыдно было слушать.
      - Взгляни на моего друга Витаутаса, - подбодрил я его. - Он почти месяц лежит с температурой больше сорока и даже не думает о смерти. Только курит без передышки, - сосет трубку и ругается значительно больше, чем обычно.
      Наша аргументация не поколебала решимости Константина.
      Мы его убеждали по-хорошему, подшучивали над ним, обращались к его благоразумию, но он твердо стоял на своем.
      - Умру. Непременно умру. Ровно через три дня меня не станет...
      В один из вечеров он как будто приступил к осуществлению своего намерения: лишился сознания. Чаксте то проваливался в темноту, то оживал. Очнувшись, профессор выразил свою последнюю волю: продиктовал завещание. И снова впал в забытье. Чаксте ничего не ел. Ничего не понимал. Всю ночь бредил. Назавтра его свели какие-то судороги. Лицо перекосило. Он все время чертил руками круги в воздухе и крутил ногами, как будто ехал на велосипеде. Сознание не возвращалось...
      И что вы думаете? Ровно через три дня его не стало. Константин Чаксте умер от какой-то странной и загадочной болезни.
      За соответствующую мзду мы добились у Братке разрешения на похороны. Наш блок проводил милого Константина Чаксте в последний путь с честью. Мы положили покойника под крышей, на сквозняке. У тела профессора сменялся почетный караул. Латыши-эсэсовцы, проходя мимо, вытягивались в струнку. Мы вырыли могилу на пригорке, под березами. Гроба не достали. Пришлось довольствоваться листами раздобытого толя. В могилу, тайно от Братке, опустили бутылку с бумагой. На бумаге были перечислены фамилии участников захоронения нашего дорогого Константина.
      После похорон начальство спохватилось:
      - Позвольте, у профессора были золотые зубы. Куда вы их дели? Неужели, дьяволы похоронили вместе с ним?
      Свидетели уверяли, что их выдрал могильщик француз, француз на допросе отпирался. Оскорбленный могильщик утверждал, что к краже золотых зубов не имеет никакого отношения и что их вырвали другие. "Другие" вопили, что у них, слава богу, свои зубы есть и что о зубах Константина Чаксте они и слыхом не слыхали...
      Не найдя правды на земле, эсэсовцы кинулись искать ее под землей. В спешном порядке был выкопан труп профессора и проверены его зубы...
      Приближение фронта заставило буйвола Братке и маршала Андрашека принять какое-нибудь решение. Они договорились, что отправятся со здоровыми узниками дальше, а остальных, немощных и недужных, оставят под опекой трех эсэсовцев-латышей в Гансе. Договор оставлял за эсэсовцами право удрать из лагеря когда части Красной Армии будут в десяти километрах от него.
      Мы, настоящие и мнимые больные, в свою очередь тоже сторговались с эсэсовцами-охранниками. Мы намеревались после ухода Братке и маршала сразу отправиться своим путем - куда кому хочется. Однако решение Братке и наш сговор - все вдруг полетело вверх тормашками...
      ПОСЛЕДНИЕ ВОЗДЫХАНИЯ
      Наш лагеришко, прислонившийся к откосу холма, издыхал, как та старая кляча, которую привели к нам в качестве супного мяса...
      Правда, от супа не было ни толку, ни радости. Есть его можно было только с закрытыми глазами. Между крохотными островками грязной, нечищеной картошки плавали в нем какие-то коричневые червеобразные, почти шерстяные нити. Кухонные деятели уверяли, что перед нами не что иное, как лошадиные мускулы. Может быть, грязные нити и были когда-нибудь мускулами, черт их знает. Они противно тянулись, и там, где прилипали к миске, - а они постоянно прилипали, - алюминиевая поверхность посуды покрывалась как бы тонким слоем ржавчины, Желудки каторжников ржавели от вываренных лошадиных мускулов не хуже алюминия. Проглотишь, бывало, один моток нитей, другой и внутри пошел кавардак, весьма напоминающий холеру...
      Когда приносили бачок супа, на него страшно было смотреть. Люди отворачивали носы. Но что было делать? Ужасно хотелось есть.
      - Эх черт бы его побрал, - рассуждал узник. - Будь что будет, может, как-нибудь проглочу!
      Но даже и паршивой грязной бурды давали мало. Пол-литра в день. И ничего больше. Люди болели. Люди проклинали все на свете. Люди умирали, как по заказу, избавляя буйвола Братке от лишних забот.
      - Если мы застрянем в Гансе надолго, то все передохнем, как мухи. Никто не уцелеет. Надо что-то предпринять. - слышалось вокруг.
      Легко сказать - что-то предпринять, - когда сил нет. Правда, в лагере Ганс, кроме возни на проклятой кухне и отопления помещений, не было никакой работы. Мы снесли все деревянные постройки, где уже не осталось живых. Мертвецы и кандидаты в покойники могли ведь провести ночь-другую и на сквозняке. Не все ли равно им? Мы сломали внутренние перегородки, содрали крыши, сняли полы - и все предали огню. Когда местные ресурсы иссякли, более крепкие заключенные отправились за дровами в лес. Дровосеки обеспечивали свои бараки и кухню. Никаких других повинностей узники в Гансе не выполняли. Но и это было нелегко. Здоровых, имеющих силы добраться до леса и пилить, было очень мало. Почти все заключенные бродили по двору, как одурелые тараканы. Кто копался в навозе в поисках пищи, кто, схватившись за живот, стоял в очереди у нужника. Одни дрожали, скорчившись где-нибудь на соломе, другие стонали во дворе на снегу, как на приморском пляже.
      Два раза в неделю из Ганса в Лауенбург отправлялась за продуктами реквизированная подвода. Эсэсовцы ведь тоже хотели есть! Ржавые нитки дохлой кобылы для их желудков не годились.
      Проявив гонкое дипломатическое искусство, представитель нашего блока примазался к такому эсэсовскому каравану. На счастье, во главе каравана стоял в тот день наш старый знакомый, проклятый болтун Мюллер.
      В Лауенбурге царил хаос. Город был запружен людьми: пешими и конными, детьми, женщинами, мужчинами. Все они нагружены всякой всячиной, всякой дрянью. Военных совсем не видно. Иногда по булыжнику громыхал грузовик, полный инвалидов, или появлялся верховой с несколькими голодными лошадьми, редко-редко семенил какой-нибудь кривой старикашка. В прифронтовом городе Лауенбурге не чувствовалось боевого духа.
      Из Восточной Пруссии в окрестности Лауенбурга наехало много беженцев. По приказу эсэсовцев крестьяне грузили свое имущество и двигались на запад. Кто не подчинялся, того ставили к стенке и расстреливали на месте. Пока земледельцы Восточной Пруссии добирались до Лауенбурга, Красная Армия подошла к Одеру. Путь к дальнейшему отступлению на запад был отрезан. Померанские крестьяне от Одера уже двигались на восток, и наконец два потока беженцев встретились в районе Гданьск - Гдыня. Встретились они и в окрестностях Лауенбурга.
      Люди с грехом пополам добывали себе пищу но лошадям было худо - не было ни стойл, ни корма. Беженец обычно выпрягал гнедого, выводил за ворота и, напутствуя его кнутом, отпускал на все четыре стороны. Живи, мол, братец, как умеешь, а я тебя кормить не в силах.
      В окрестностях Лауенбурга бродили табуны таких бездомных, испуганных лошадей. Братке поймал пару. Он за резал их для узников, а начальству предъявил счет: столько-то и столько-то за убой... Храбрые воины Третьего рейха состязались в ловле беспризорных лошадей. Они ловили их, связывали и гнали в Лауенбург.
      У бездомной кавалерии вид был довольно меланхоличный, но другой кавалерии в Лауенбурге не было, равно как не было и регулярной армии. На всех тротуарах и перекрестках Лауенбурга торчали, нацепив свои партийные значки, только коричневорубашечники-фашисты. Они ловили мужчин, особенно беженцев и дезертиров, задерживали любого прохожего, будь то железнодорожник, будь то работник связи - все равно. Только и знали - цап за шиворот и тащат в сторонку, где уже стоит кучка пойманных - знаменитый фольксштурм.
      Новобранцам поспешно выдавали винтовки и тут же отправляли на передовые позиции. Мобилизация в фольксштурм проходила безукоризненно. Можно было подумать, что владыки Третьего рейха запланировали ее давным-давно...
      Приехав в Лауенбург за продуктами для эсэсовцев, проклятый болтун Мюллер, ясное дело, первую встречную бабу поманил к себе пальцем:
      - Я, знаете ли, приехал из лагеря Ганс. Со мной прибыл один узник. Он из Штутгофа. Сла-а-а-вный человек. Не вор, не головорез. Не укажешь ли, тетушка, где тут выдают продукты для эсэсовцев?
      Тетушка пожала плечами. Она ничего не знала.
      Встретив следующую бабу, Мюллер завел ту же пластинку.
      Езда с Мюллером была настоящим мучением. Любой мог сойти с ума. Представитель нашего блока, тот самый, что, по рекомендации Мюллера, был не вор и не головорез, вышел из себя и, ничего не говоря фельдфебелю, соскочил с воза и пошел своей дорогой.
      Не успел он перебраться на другую сторону улицы, как его схватил за шиворот коричневорубашечник с партийной бляшкой.
      - Куда, дорогуша, путь держишь? Интересно, как выглядят твои документы?
      - У меня их нет - ответил задержанный.
      - Ах, так? У вас нет документов, голуба? Не соблаговолите ли немного затруднить себя и пройти со мной до полицейского участка?
      - Никуда я не пойду, у меня нет времени.
      - Ах, скажите пожалуйста - нет времени. Ходите без документов, а в полицию зайти - времени нет? Вы действительно очень занятой господин. Я таких давно-о не видал!
      - У меня нет времени с вами препираться. Разве вы не видите, что я не немец?
      - Чудесно. Не немец - раз, без документов - два, страшно занятой - три. Хм. Что же вы, дорогуша, за птица? Чем это так занята ваша головушка?
      - Я заключенный из Штутгофа.
      - Что, что вы сказали? Не понял... Повторите еще раз.
      - Я узник. Приехал сюда с Мюллером. Мюллер остался за углом, на соседней улице. Видите его? Правда, сквозь дом его не видно, но Мюллер действительно там, стоит, за углом, с бабой болтает...
      - А-а, ясно. Стало быть, вы каторжник, из Штутгофа? Прошу прощения за беспокойство.... Прошу прощения...
      Коричневорубашечник, отдав по-гитлеровски честь, щелкнул каблуками и простился с представителем нашего блока. Что он думал, поступая таким образом, - черт его знает. Странно. Немцев-служащих в форменной одежде арестовывали, а узника-чужестранца, не имевшего документов, отпустили. Не только отпустили, но и принесли глубокое извинения за беспокойство. Слыханное ли это дело?
      Как бы там ни было, наш представитель был редкостный дипломат. Не имея в кармане ни документов, ни денег, ни связей в городе, он раздобыл для нас много разных продуктов. Правда, по пути проклятый болтун Мюллер отнял у него часть добычи, но все же и мы кое-что получили. Наш товарищ привез хлеб, маргарин, сыр, сахар, мешочек соли и много других чудесных вещей. Что и говорить, он был дипломат-виртуоз.
      Братке неожиданно получил приказ от Майера - немедленно отрядить в Лауенбург двух бухгалтеров и одного кладовщика-товароведа из нашего блока. Приказ был спешно приведен в исполнение. Мы с грустью провожали наших товарищей. Шутка ли, мы ведь расставались с одареннейшими мастерами-попрошайками, самыми искусными "организаторами". Боже праведный, что мы будем без них делать? Наверное, подохнем.
      - Не расстраивайтесь, братцы, не распускайте нюни, - сказали они на прощание. - Мы вас не забудем.
      И действительно, не забыли дай им бог здоровье. Лауенбург находился при последнем издыхании. Все хотели удрать из города, бежать от приближавшегося фронта, но никто не знал, куда податься. Земные ценности потеряли смысл, никто больше не заботился о завтрашнем дне...
      Майер обосновался в Лауенбурге. А в Штутгофе все еще сидели Гоппе и Хемниц. Лес Богов опять был полон. Эсэсовцы привели туда самое дорогое свое имущество - узников из Магдебурга, Быдгоща, Торуня, Кенигсберга. Штутгоф опять насчитывал около двенадцати тысяч заключенных. В Лауенбурге, в распоряжении Майера находились всего несколько эсэсовцев-фельдфебелей, несколько солдат и несколько сот заключенных. Как видите, движимое имущество было невелико, но зато он был теперь хозяином целого состояния эвакуированного из Штутгофа имущества всех заключенных эсэсовцев и лагерной казны. В его ведении находились также продовольственные склады.
      Заключенные, работавшие в учреждениях Майера, были предоставлены самим себе. Награбленное богатство они растаскивали, как им вздумается. Однажды в Лауенбург пожаловал сам Хемниц. Он искал свои эвакуированные ценности. Рапортфюрер быстро нашел коробку, где он прятал золото. Прекрасная была коробка, изящная. Работы самого Юлюса Шварцбарта. Она открывалась и закрывалась с разными секретами.
      Хемниц открыл коробку, поднял крышечку, криво усмехнулся и швырнул ее в угол.
      - Дерьмо. - просипел рапортфюрер. От волнения он больше не мог вымолвить ни слова.
      Хемниц говорил святую правду. Коробка теперь была сущее дерьмо. Она была пуста. Собственно говоря, не совсем пуста. Ее набили тряпками и осколками кирпича. Ни следа драгоценностей. Хоть бы одну по рассеянности оставили!
      Кто украл? Никто не украл. Пропали и все. Хемниц и не искал виновников. Он прекрасно знал что не найдет... Чисто сработано, ничего не скажешь!
      Подобная участь постигла и другие вещи. Так было и с продовольственными складами.
      Очутившись в Лауенбурге, представители нашего блока, бухгалтеры и товаровед, попали в хорошенькую компанию каторжников. Жили они прекрасно. У них было вдоволь спирта, закуски, курева. Костюмы шились только из английской шерсти. Узники ухитрились даже организовать прекрасный радиоприемник и слушали передачи почти всех станций.
      Из этих самых продовольственных складов наши товарищи и нас подкармливали. Трудно было только с доставкой. Ненасытные эсэсовцы брали большие взятки. К счастью, взятки эти шли все из тех же продовольственных складов. Да еще примерно половину добра крали те эсэсовцы, которые не получали в лапу. Тем не менее кое-что оставалось и нам. Столько оставалось, что я, четыре недели провалявшись на соломе около печки, не имея сил подняться, теперь мог без посторонней помощи пройти через двор, а то даже и погулять там с полчасика.
      Тем временем настроение в лагере становилось все более нервным...
      Вдали постоянно слышались взрывы. Над нами без устали летали самолеты. Иногда они носились совсем низко над лагерем. В Гдыне находившейся в шестидесяти километрах от Ганса, каждую ночь устраивался пышный фейерверк, сопровождаемый весьма убедительными взрывами. Дрожали казалось, не только наши бараки, но и вся земля.
      Однажды утром в Ганс приехал немецкий офицер. Он приказал всем немедленно лезть на горку и рыть окопы.
      Их начали копать на крутом склоне. Немцы готовились к обороне.
      - Черт возьми, если они тут сцепятся, от наших бараков под горкой даже щепки не останется. Кто соберет наши бедные кости? Худо дело. Гром орудий все приближался и приближался. Казалось, что стреляли совсем недалеко, вон там, за лесом...
      Буйвол Братке превратился в бешеного волка. Телефон не действовал. Днем и ночью, одного за другим, посылал он гонцов в Лауенбург и просил указаний. Фельдфебель требовал разрешения эвакуироваться из Ганса, но его посыльные возвращались, разводя руками. Майер был неуловим, а другие не знали, что делать. Братке потерял дар речи. Братке вращал налитыми кровью глазами, рычал и по-волчьи скалил зубы.
      10 марта в обеденное время неожиданно загорелся соседний городок. Он лежал за горкой, в пяти-шести километрах от Ганса и через болото был хорошо виден.
      Треск и пламя... И снова треск и пламя... То здесь, то там... И вдруг откуда ни возьмись через кочкарник двинулось что-то большое, черное...
      Двинулось, залязгало, задымило...
      Танки, черт возьми! Танки!
      СТРАШНАЯ НОЧЬ
      Когда танки, загрохотали в четырех километрах от Ганса, буйвол Братке претерпел еще одну метаморфозу: он превратился в паровоз. Засвистел. Зашипел. Загудел.
      - Уф-ух-ух! - Уф-ух-ух! - то и дело слышалось оттуда, где находился Братке.
      - Становись! Мертвецы и кандидаты в покойники могут остаться. Живые марш со мной!
      Все, кто еще волочил ноги, встали. В начавшейся сутолоке трудно было сообразить, что лучше: числиться живым или притвориться мертвым, пытаться идти или остаться в лагере на правах покойника. Тем более, что на холме были вырыты окопы. Никто не знал, будут ли здесь драться или окопы достанутся крысам. Если будут драться - лагерь разнесут в щепки. Здесь не было даже пня, чтобы за ним спрятаться.
      Итак, все, кто еще волочил ноги, встали. Выдать себя за больного тоже было рискованно. Кто знает, как Братке поступит с хворыми, уходя из лагеря.
      В суматохе Братке забыл сосчитать, сколько в Гансе осталось больных и мертвецов и сколько живых отправилось с ним дальше. Но тех, кто стал в строй, назад он уже не отпускал.
      Буйвол запряг в телегу пойманную клячу, теоретически предназначавшуюся для супа, а теперь сподобившуюся тащить вещи Братке и других знатных эсэсовцев.
      Приказав неукоснительно следовать его примеру, если он сочтет нужным лечь плашмя на снег, Братке подал команду, и заключенные выбрались за ворота. Мы сгрудились на узкой извилистой дороге между холмами и начали продвигаться по ней вверх. Нам не видно было теперь танков, да и они не могли нас видеть.
      По косогору мы добрели до деревни Ганс, до той самой, жители которой считали нас бандитами и решительно не хотели с нами знаться. В ней жил и наш приятель крестьянин, так здорово нас объегоривший.
      У входа в деревню, посреди дороги, словно какой-нибудь видный чиновник СС, стоял баран, этакий толстый, большой и жирный. Странно он выглядел: наполовину остриженный, наполовину - нет!
      - Не-е-е, - заблеял баран, увидев нашу колонну, и бросился через плетень.
      У дороги, как неприкаянные, бродили овцы. Они бессмысленно блеяли и трясли хвостами. Курицы, явно игнорируя авторитет петуха, шныряли около заборов. Серьезные и озабоченные свиньи бегали от одной избы к другой. Они что-то вынюхивали, выискивали, словно настоящие шпионы, подталкивали одна другую, визгливо делились впечатлениями и спешили дальше. Во дворах и на мостовой торчали сосредоточенные, задумчивые коровы, и такая тоска, такая безысходная грусть светилась в их глазах, что смотреть было жалко.
      В деревне не осталось ни одного человека. Попалась бы хоть какая-нибудь столетняя старушонка, - и то отлегло бы от сердца. Сами знаете, женщины лучшее лекарство от различных душевных болей и грустных размышлений... Но и завалящей бабенки не видно было. Неужели и их призвали в фольксштурм? Ох-ох! Вот вам и причина столь тяжкой коровьей меланхолии.
      Кое-как перебравшись через мокрое и вязкое поле, мы углубились в лес, отыскали в нем стежку и пошли по холмам и пригоркам. За лесом поле, за полем лес, и опять поле...
      Мы брели к местечку Ланц, где пять недель назад ночевали и мило беседовали с немочками. А в десяти километрах от Ланца - уже и Лауенбург.
      Где-то далеко позади, за лесами и холмами, остались темные махины танки. Может, они покатили в другую сторону? Даже эхо их замерло вдали. Вокруг стояла такая безмятежная тишина, что казалось, войны никогда и не было. Изредка однообразие пейзажа нарушали трупы убитых заключенных да встречные группки заморенных узников, подгоняемых эсэсовцами. Откуда они взялись, куда шли, - кто знает? Гонят их, вот и идут. А может, прикрываясь конвоированием, фашистские молодчики сами уходили от возмездия, от тех мест, где их ждала беда, уходили туда, откуда легче всего улепетнуть в лес или укрыться в каком-нибудь погребе?
      Маргольц! Гений Маргольц! Несравненный стрелок, уничтоживший по пути собственной рукой около трехсот заключенных, теперь сиял от радости и со вкусом веселился... Он поймал беспризорную, мизантропически настроенную клячу, взобрался на нее и пустился в путь без уздечки, без поводьев!
      Но кляча Маргольца была, вероятно, прирожденной фаталисткой. Ей было наплевать на все. Маргольц и понукал ее, и хлестал, и пинал, и сапогами по бокам колотил, а кляча не обращала на это никакого внимания. Она брела понурив голову, ни за что не желая ускорить свой обычный ленивый шаг.
      - Чем я хуже Наполеона? - ржал этот висельник Маргольц.
      - Ну ясно. Ты теперь настоящий фюрер, - откликался кто-то из толпы.
      - Хайль Гитлер! - добавлял какой-нибудь головорез. Вся колонна прыскала.
      - Маршал конной гвардии СС, - зло издевалась над Маргольцем толпа.
      Следуя примеру находчивого Маргольца, принялись ловить беспризорных лошадей и наиболее ловкие из каторжников. На клячах гарцевал атаман бандитов Франц и его ученики. Свое кавалерийское искусство демонстрировал начальник блока, наконец на лошадь сел и смотритель арестантской кухни в Гансе, вор-карманщик Шимчак...
      Только Братке шагал мрачный, как туча, сжимая в руке револьвер. Еще вчера фельдфебель забегал в наш блок, просил щепотку табака и горько жаловался, что ничего не знает об участи семьи. Жаловался нам, заключенным, которые по милости СС столько времени не имели никаких вестей о своих родных и близких и долгие годы плясали адский танец под эсэсовскую дудку! Братке видно, был свято убежден в том, что заключенные лишены чувств, что у них нет никаких человеческих переживаний...
      В сумерках мы добрались до какой-то деревушки. В ней еще было много народа. Кто на скорую руку резал свинью, кто стриг овцу, кто ладил телегу. Понурые и злые, они неохотно вступали в разговор. На улице торчали армейские повозки с какими-то будками и крышами. Лошадей выпрягли. Солдаты стояли группками. Смотрели на нашу колонну качали головами. Курили. Молчали. Иногда только кто-нибудь метается из нашей колонны в самую гущу солдат и завопит:
      - Спасите! Не выдавайте меня!
      Солдаты тут же окружали беглеца. Прогоняли эсэсовца, который старался вернуть его в колонну. Беглецов солдаты не выдавали.
      Наша бравая конница довольно бесславно кончила свой триумфальный марш. Презрев все уставы и нормы воинской дисциплины, клячи стали падать в канавы вместе со всадниками. Лихие кавалеристы осыпали проклятиями неразумных животных, счищали с себя грязь и обозленные, возвращались в пехоту.
      У меня от ходьбы забастовало сердце. Еще бы, четыре недели проваляться на соломе почти парализованным и вдруг взять и отправиться в такую дорогу, да еще чуть не бегом!
      Ну, сердце, пожалуй, еще полбеды. Я забыл бы о нем, двигался бы по инерции, с закрытыми глазами, как тащится кляча в борозде. Но что было делать с ногами? Они причиняли мне невыносимую боль, ныли пятки, болели суставы. Днем я еще мог с ними совладать, но к вечеру суставы разболелись так, что страшно было ступить.
      Ночью дорога стала особенно тяжелой. Мы поднялись на гору, свернули в лес и опять утонули в сугробах.
      Большаки и проселки наводнили люди. Пешие, на подводах, с самыми разнообразными повозками, они двигались, куда глаза глядят. Неясно было, кто от кого и куда удирал. По всем направлениям мчались военные машины. Грузовики. Пушки. Танки. Пулеметы. Ехали бы в одну сторону, дьяволы! Но они, как нарочно, мчались в разные. Продвигаться стало страшно трудно. Сугробы, сугробы, сугробы...
      Ах, ноги, ноги. Поднимешь ногу в воздух и кажется, ни за какие деньги не опустил бы ее на землю. Когда ступня касалась почвы, начинались дикие боли, чудилось, кости трещат, а кровь так и хлещет...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21