А Тегиня кивал кравчему и вдруг, к самому окончанию пира, молвил:
— Мне нельзя оставаться здесь! Холод, лошадям недостанет корма. На зиму кочую к себе, в Крым. — И, подождав, глядя, как трезвеющий на глазах Юрий хочет и стыдится вопросить: «А как же я, мы?» — домолвил: — Тебя, коназ, забираю с собой! До весны!
И Юрий склонил голову, покоряясь неизбежному — до ханского суда, значит, надобно ожидать еще долго. Что-то за это время произойдет на Руси?
* * *
Юрий спит, тяжело дыша, перекатывая голову по изголовью. Безмерная усталость прожитых дней и сегодняшний переед, камнем придавивший желудок, мучают его. Ах, не молод, не молод уже князь! И нет Настасьи рядом, что растерла бы, успокоила, согрела. Любит? Любит! Не дрожала бы так над ним! И подарки подчас принимает нехотя, молчит, но и молча понятно — не за них, мол, люблю тебя!
С посланником своим, Услюмом, князь уже перемолвил. Вручил ему перстень с темным дорогим камнем — заслужил! Подумалось: а ведь сомневался, брать ли с собой старого мужика! Годы уводят силы, да прибавляют ума.
Юрий, кряхтя, встает, выходит на пронзительный холод. Дует ветер. К утру может выпасть снег. Он отходит подальше от юрт, присаживается. Сразу становится легче. Он еще стоит, растирая руки редкими снежинками, смерзшимися в крохотные крупяные шарики, наконец, продрогнув весь, возвращается в юрту. Нашарив оловянный кувшин и чарку, долго пьет кислый кумыс, пока всего не передергивает дрожью, скидывает сапоги, валится в кошмы, натягивая курчавый овечий мех на плечи. И засыпает. Отчаяние отходит, как отпала колода с плеч. Теперь он вновь готов и ждать, и верить, и драться за власть.
* * *
Холод шел из далеких пространств, пересекал великую Русскую равнину и, вырвавшись из объятий северных лесов, зрел, набирая силу. Холод нес колючую снежную крупу, взъерошивал конскую шерсть, а кони тихо недовольно ржали, отворачивая морды от ветра, а овцы сбивались в плотную неразличимо-единую массу тел, спин, голов — массу, что текла, переливаясь по ярам и долам, текла безостановочно, как серые осенние облака. Юрий тоже прятал лицо от жгучего ветра и думал, глядя на бесчисленные отары, что да, действительно, тут, в степи, некуда спешить и только ежегодные перекочевки с несметным перегоном скота разнообразят эту жизнь, повторяемую и вечную, как само время. Жизнь, лишенную ярости, надежд, потоков весенней влаги, пахоты, влажной, вспарываемой сохою земли, чуда весеннего обновления и оранжевой грусти осенних рощ. Сухая трава, мягкая кудель облаков да птичьи караваны над головою. Да узорные шатры степных владык, да внезапно обнажаемая стремительность набегов, толпы спотыкающихся полоняников, чьи кости моют дожди и сушит ветер, по дорогам стада угоняемого скота, разнообразно мычащего и блеющего — и снова тишь, простор. Волнообразное колыхание травы, да орлы по курганам, да каменные бабы там и тут, оставленные утонувшими во времени давно исчезнувшими народами, да медленный ход караванов, бредущих от рубежей Китая к городам далекого отселе, вечно беспокойного и предприимчивого Запада.
— Пять лет назад ханом в Крыму был Девлет-Берди, и ставка его находилась в Солхате, — рассказывал Ширин Тегиня. — Девлет-Берди и Гиас-ад-Дин были сыновьями хана Золотой Орды Таги-Тимура, потомка Тукан-Тимура, тринадцатого сына Джучи, внука великого Чингисхана. После смерти Таги-Тимура Гиас-ад-Дин боролся за власть в Золотой Орде, был разбит и ушел в Литву. Там, в замке Троки, у него родился сын Хаджи-Гирей. Этому мальчику, который может стать крымским ханом, сейчас пять лет. В 1427 году Девлет-Берди захватил Астрахань, но через год погиб. Крымским ханом на следующие два года стал Улу-Мухаммед. Сюда, в Крым, уходили многие, кому не повезло в степи. Здесь правил мудрый Идигу, и ежели ты спросишь, почему в твоем споре с Василием Улу-Мухаммед так медлит, то разгадку тебе надо искать в Литве, у твоего побратима Свидригайлы, который хочет на трон Золотой Орды посадить Седид-Ахмета, выросшего в Литве.
Овцы, тихо блея, текли и текли по мокрым пескам вдоль Гнилого моря, от которого шел непереносимый дух преющих водорослей и протухшей рыбы. Ветер то стихал, то задувал вновь, морща воду на отмелях и подымая сердитую волну на глубине лиманов.
— Отсюда начинаются владения рода Ширин! — говорил Тегиня, и в голосе его, доселе бесстрастном, зазвучала гордость. — Крым — твердыня нашего рода, — продолжал он — Ханы царствуют. Правят — князья из рода Ширин!
— Когда мы весною вернемся в Большой Юрт, — помолчав, добавил Тегиня, — я сделаю тебя великим князем Руссии! А ты поможешь мне утвердить на престоле Крыма Хаджи-Гирея, руководить которым буду я!
Юрий поглядел косо, молча склонил голову. Ребенок Гирей, конечно, будет полностью в руках Тегини. Ежели не воспротивится Свидригайло! Ежели не одолеют в Орде доброхоты Василия! Ежели Улу-Мухаммед не даст Миньбулату уговорить себя! Но сейчас все эти «ежели» отпали, ушли куда-то в туманное далеко. И ветер вроде утих. Вокруг начались сады и рыжие рощи крымских невысоких деревьев, и уже засинели вдали выступы и окатистые вершины Крымских гор, о которые вечно разбивает свои волны море, видавшее лодьи Владимира Святого, плывущие к Корсуню, дабы там, в захваченном русичами Херсонесе Таврическом (по-русски Корсуни), крестить победителя греков с его ближней дружиной. Отсюда начинало свой путь русское христианство — дабы теперь внедриться уже повсюду там, на далеком Севере, в сотнях скитов, силами монашеской братии обживавшее земли местных язычников, «поганых», приобщаемых проповедниками к свету Христова Учения… Отсюда! Еще от апостола Андрея! Не оторвешь…
А ежели начать не с Севера, не с Ладоги, не с Нова Города, а от далеких песков и степей Монголии — тысячи верст пути! И здесь, наконец, усталые кони кочевников выходили к своему «последнему морю», к утесам и обрывам южного Крыма, к греческим и фряжским торговым городам, которые брали штурмом, уничтожали и завоевывали вновь и вновь, с которыми торговали, ибо дальше дорога шла уже неподвластной копыту коня, дорога шла по морским зыбям, в вечно туманной дали которых грезились чужие города многолюдного шумного Запада, откуда везли вино и оружие, ткани и посуду и куда увозили шкуры, рыбу, скот и рабов. Когда-то греческий и скифский (а до того готский и киммерийский) Крым, земля загадочных тавров, земля легенд и вырезанных в камне плоскогорий древних городов, русская земля, станет ли она теперь генуэзской или татарской? И как пойдет, куда истечет капризная река русской истории? Здесь сместились легенды, русская слава просияла некогда здесь и — просияет ли вновь? Юрий не думал об этом, приближаясь к Солхату, городу крымских владык, еще не облюбовавших для себя тесный, зажатый в ущелье Бахчи-Сараи — дворец-сад. А русичи, рысившие за своим князем, об одном думали — скорее бы в жилье в тепло, скорее бы сотворить баню, выпарить пропотевшие грязные рубахи, полные насекомых.
Скорее бы к месту, хоть какому-нибудь!
Еще не слышен гул зимнего моря. Еще не встали перед очами ощетиненные лесом, увенчанные генуэзскими башнями, изъеденные морем скалы. Еще не заворожил очи русичей пенный прибой вечно колеблемой стихии, но все это будет, и скоро! Русичи, раз пришедшие в Крым, будут стремиться сюда снова и снова, это неизбежно, и неизбежны будут победы суворовских чудо-богатырей в необозримом, непредставимом пока еще далеке грядущих времен! Русский Крым! Да станет ли он когда-нибудь русским? И ежели станет, и ежели русичи его потеряют вновь, не станет ли это началом конца великой державы, размахнувшейся уже к восемнадцатому столетию на одну шестую часть обитаемой земли?..
Чадил кизяк. Варилась шурпа. Услюм, довезший-таки раненого Сидора до Солхата, колдовал над его раною, не морщась от гнилого запаха, промывал какой-то пахучей (посоветовали татары) местной травой, шептал заговоры пополам с молитвами. Так далеко был дом! Родные избы, где сейчас бабы прядут при лучине, собравшись у железного кованого светца, где уже по глубокому снегу, проминая путь, ездят в лес за дровами и на дальние делянки за сеном где бабы долбят лед в проруби, добираясь до воды, где морозное искристое солнце порою, выглянув из-за полога зимних сиреневых облаков, золотит снега.
Тут тоже недавно была метель, и странно было зреть южные дерева, в коих еще там и сям уцелел золотой плод, сосогнувшиеся под шапками густого белого снега, впрочем, скоро обтаявшего и стекшего с непривычных к нему ветвей. Услюм, покряхтывая (годы!), подымается с колен, вылазит из шатра. Давеча удалось побывать в людной Кафе, полюбоваться на фряжские корабли, на мачты, на голенастых, смешно и кургузо одетых генуэзцев, осанистых, в почти русском платье венецианцев и вездесущих армян, на кишение торгового мола, на греков, завернувшихся в свои шерстяные хламиды, удалось послушать и русичей, сказывающих чудеса про уже недальний отсюдова Царьград, столицу православного мира. (И с невольною завистью подумалось о Симеоне, которому удалось побывать и повидать те башни, то разноплеменное многолюдство и дивную, как все говорят, цареградскую Софию.)
Ему, Услюму, никогда не узреть той сказочной красоты! Хотя и то сказать — будет о чем в старости сказывать зимними вечерами очарованным внукам!
Он выходит из шатра, оглядывает пыльные улицы в кизяках, глиняные дувалы, женок в портках, хлопочущих по хозяйству, многих — русских, не закрывающих лиц чадрой (кое с кем из них уже познакомились молодые ушлые дружинники). Оглядывает кудрявые дерева, так и не скинувшие до конца листву, овечьи и скотинные загоны. Князь вроде бы надумал с ихним князем ехать в Солдайю, к фряжскому набольшему, как его консул, кажется? Али подеста[22]? И не выговоришь враз! Вот бы напроситься с им вместе!
— Эй, Услюм! Перекинемся в кости со скуки! — окликают. Играть охоты нет и никогда не было, но чтоб не обидеть соратников, он говорит, что занят, зван за делом.
— За каким таким делом? — не отстает зазывала.
— Не ведаю! — коротко отвечает Услюм.
— Да ты плюнь! — взрываются теперь уже несколько голосов. — Каки-таки дела? Сидим, как караси на кукане! Не знаем, весной-то выберемся отсель али нет! Иди к нам, давай!
Но Услюм молча вертит головой, сплевывает.
— Мне, старому, иная честь! Иново и не простят, скажут, голову сединой обнесло, дак должен понимать! Прощевайте, мужики! — добавляет и идет — невесть куда, лишь бы отвязаться от настырных приятелей. Видал! Иной мунгальским обычаем, все продув, и ухо дает себе отрезать! Нет уж! Не на того напали. Скоро, впрочем, гнев его проходит. Он идет на рынок, присматривается, приценяется (денег все одно нет ни у которого из них, и татары это поняли давно). Ему и не навязывают товар, только поглядят — да иногда, услышав из его уст татарскую речь, кто угостит яблоком ли, грушей али пыльною кистью винограда. И все-таки славно вот так пройтись по восточному базару! Оглядеть груды арбузов и дынь, истекающую соком хурму, крупный поздний виноград, пестрые ковры и кошмы, скорняцкий товар, местную железную коваль (русская — лучше, и это радует!). А в поездку ко фрягам в Солдайю боярин обещал его взять! Там тоже будут эти открытые с исподу генуэзские башни и ихний Кремник на самой вершине горы, почитай, над пропастью! И как там сейчас, когда дуют холодные ветра, трудно даже представить! Кто был, бают: по самой кромке скалы, по самому острию ход-то ихний наверх, как и взгромоздили такое!
Находившись, продрогнув, он поворачивает в русский стан, нырнув, хоть и в дымное, шумное, но в тепло. Сидко уже поправляется и скоро сможет сесть на коня. Победил бы князь в ханском споре! Тегиня обещал, бают, что победит! А там — как знать! Ужо-тко в такую даль забрались, дак и ворочать на Русь с битым носом невместно! Женки, и те засмеют!
Длится короткая и какая-то нелепая (то дождь, то снег) крымская зима. Колеблются весы истории. Что ныне происходит в Орде у хана? Того Услюм не ведает, не ведает, верно, и сам князь Юрий. Не ведает того — и это самое худое — и сам Ширин Тегиня, слишком, как прояснело впоследствии, положившийся на свою власть в Орде. А в Литве — рать и Сейдид-Ахмет собирает силы, а Улу-Мухаммед… Что думает Улу-Мухаммед?
Поехали вчетвером. Князь Юрий со своим боярином и двое кметей: угрюмый могутный Селиван, преданный князю «до живота», и Услюм, которого переполняла радость, и лишь одно опасение было: пустят ли их, простых ратников, фряги в свою крепость? Пустили! И вот они идут гуськом, друг за другом. Впереди и сзади — фряги — не поймешь, то ли сопровождающие, то ли охрана (а чего охранять? Оружие так и так оставили внизу!). Справа стена с зубцами, меж которыми открывается лежащий в изножии крепости смутный и разноплеменный торговый город. Слева в туманном золотистом мареве все полнее раскрывается бескрайняя ширь воды — Русское море! Крохотные вдали, почти недвижные, паруса торговых судов. Пристань — в низу горы, а мощеная плитами или же попросту выбитая в камне дорога ведет все выше, выше. И вот перед ними — не то крепость, не то боевая башня, не то дворец. (Двойные фряжеские окна только и говорили о том, что это все-таки не крепость, а дворец.)
Князю Юрию, которому надо было уладить постоянный спор о торговле северными мехами (фряжский приказчик в Галиче, утаивая дань, каждый раз ссылался то на кафинского консула, то на подеста), сейчас открывалась благая возможность выяснить все на месте, пригрозив передать меховой торг в руки веницейских фрягов из Таны.
Селиван с Услюмом остались на дворе, впрочем, им погодя вынесли хлеб, виноградное вино и по куску жареного мяса.
— Ну и за то спасибо! — высказал Услюм, а Селиван, мрачно промолчав и доевши угощение, подошел к краю скалы, сплюнул, глянув в безмерную даль, пробурчал: — Ить, забрались! Боятся, видать, татарского царя!
Услюм ему ничего не ответил, стоял и смотрел на море, горестно понимая, что уже стар, а не то бы, махнувши рукою на все, пуститься по этой сизо-серой зыби куда-то туда, в земли незнаемые! Царский город, а за ним Афон, а в другую-то сторону — Святая земля, а еще дальше Италия, земля фрягов, а где-то еще есть земля, что черные люди живут. И одноглазые, и с пиком на животе, и с песьими головами — всякого чуда хватает в дальних-то землях!
Стоял, глядел, пока вдруг не закружило от страшной высоты голову, — тогда лишь отошел от обрыва. Степь он видел. Теперь увидел море. Что ему та степь? И море на что? А тянет! Вскользь помыслил — как-то там домашние? Хватит ли на год сена? Напомнилось и прошло. И снова ширь, простор и эта высота на острие утеса. Как и таскали камни-то для крепости ихней! Поди уж, не сами. Холопов заставляли каких, може, и наших русичей. Подумалось так, и враз стало скучливо, и крепость фряжская разонравилась совсем, и обида набежала — вон, вынесли, как собакам, по куску! Но и это прошло, где-то внизу волны били о камень гор — били веками, тысячами лет! И тысячи тысяч лет играло тут это море, перед которым каждый людин — словно случайная мошка: пришел — ушел и скрылся в пучине времен.
Князь вышел наконец успокоенный, не без ругани и не без угроз, но договориться все же удалось, удалось и грамоту получить. В руке он держал грамотки из дому, пересланные через генуэзских фряг, одно было от Настасьи. Светлыми глазами глянул на кметей.
— Ну, заждались?
Боярину, что шел следом, передал грамоты, кроме Настасьиной, которую сунул за пазуху, мысля прочесть уже дома. Спустились. Юрий еще раз глянул, оценивая, вверх. — Великая и знаменитая республика Святого Георгия! — высказал, нарочито подчеркивая слова «великая и знаменитая».
И мгновенной горечью пронзило ясное сознание того, что вот они спорят друг с другом, воюют с Литвой, с татарами, а эти торгуют и со всего получают прибыль, даже с наших войн!
Он зло рванул удила; конь взвился, взбрыкнул и пошел ровным легким скоком. Хороший был конь! Юрий перевел скакуна на рысь, бегло оглянув растянувшихся позади спутников. Свернутая в трубочку грамотка Настасьи теплила сердце. Любит. Жалеет! Тоскует без него!
Боярин с Селиваном отстали, а Услюм догнал князя. Юрий говорил, собственно, и не Услюму, «выговаривался»:
— Заткнули Руси все выходы к морям! И зачем только Владимир Святой возвратил Корсунь ромеям! Нам надобен Крым или хотя бы свой порт, свой консул ли, городовой, воевода, неважно прозвание! Иначе они нас съедят! И долго тут в Крыму не было бы веницейских фрягов, те как-то еще сбивают цену на русские меха, русский товар! А то — на Балтике, Великий Новгород, а ныне Литва и Орден немецкий, в Колыцани, в Ругодиве не осталось уже и русских гостей! Токмо Север, дак Двина полгода подо льдом! Волчьей стаей обложили Русь! А этот, что на Москве сидел, — волк. Волк — волк он и есть! В немецких землях опять ляхи, и сами торга не ведут и нам не дают! И Софьины бояре вовсе не мыслят о том, не мыслят о стране! Им — кто боле награбит, да повыше сядет, а мне — чтоб всякая русская баба ходила в серебре и янтаре, а не токмо московские боярыни! Да чтобы детей рожали! И было бы чем их кормить! Чтобы не извелась русская земля! А для этого нужна своя, свободная морская торговля! Свои корабли! Свое море, пес возьми!
Херсонес! Надо возрождать Херсонес, раз от него отступили и фряги, и татары. И коли Тегиня поможет мне стать великим князем на Москве, я не я буду, а выстрою свой город в Крыму! В соперники фрягам — русский город! Тогда сами будем возить мягкую рухлядь италийским, фракским и англянским немцам. И тогда пускай попробуют нас куда не пустить! В Царьграде — русское подворье! В Италии — тоже!
Генуэзцы спорят с нами, с Византией, как вороны захватывают острова. Для себя? Нет! Все это заберут себе турки! Те самые, что уже съели всю империю. Как сего не видеть? Как не понять, что происходит в мире?
Глава 20
После разгрома Сарая воинами Тамерлана ханы забросили свою новую столицу и воротились в старый Сарай, и тут, среди плетневых заборов, в кирпичных дворцах, где тяжелые мунгалы, набитые углем, шлют дымное тепло, среди толпы придворной челяди, надменных жен, заносчивых наложниц, евнухов, вельмож проводили зиму ханы Большой Орды (она уже не была Золотая, как когда-то!). Здесь можно видеться с ханом, и здесь Иван Всеволожский плетет свою паутину лести и оговоров, благо Юрий со своим покровителем отсутствуют.
На улице холод и колючий, злой снег. Юный Василий с разгоревшимся, румяным от мороза лицом входит — нет, скорее вваливается победно в низкую дверь русского подворья. Он участвовал в ханской охоте, и сегодня впервые! — своею рукой убил сайгака. Сам подстрелил, сам, свалившись с седла, резал жалко кричащее животное, с тем непонятным горячим чувством не то злости, не то торжества, которое его всегда охватывало при виде пролитой крови. (Неважно, чьей! Отроком любил присутствовать при том, как режут свиней, как взвивается и опадает заполошный визг, сменяясь предсмертным хрипом. Как-то, когда забивали быка, попросил подержать в руках продолжавшее медленно пульсировать бычье сердце.) Сайгака, с торжеством, велел вынести в горницу, и Иван Всеволожский, потаенно улыбавшийся всем причудам юного князя, едва уговорил Василия не разделывать животное тут же на полу, а отнести на поварню.
За едой (по настоянию Василия нежную часть мяса убитого животного сразу же, обжарив, подали на стол) оповестил Василия:
— Зовут на прием к хану! Меня и тебя!
Василий задохнулся восторгом:
— Как, уже решили?!
Иван широко улыбнулся, раздвинув морщины сухих щек:
— Не так быстро, княже! Еще поездим, еще покланяемся досыти! Еще нам Айдара уговорить надо, да и прочих татарских князей!
— Всех подкупить серебра не хватит! — возразил, побледнев и начиная что-то понимать, Василий.
— Займем у купцов? — так же посмеиваясь, возразил Иван Всеволожский, мотая на палец волосы бороды. — Ну, иди, собирайся! Да лучшее одень! Обязательно бобровый опашень[23]!
И вот они во дворце, среди узорных ковров и чеканных светильников. Чадят мангалы. Хан Улу-Мухаммед (он молод и остроглаз), кутаясь в парчевый, подбитый колонковым мехом халат, молчит, выслушивая цветистые приветствия и уничижительные слова о себе и юном Василии Ивана Всеволожского. Осторожно Иван отводит от себя подозрения в соучастии надругательства над Юрием Звенигородским, воздавая должное знаменитому воину, разгромившему татарскую рать под Казанью, сыну самого Дмитрия Донского, того, который…
Василий поглядывает на Всеволожского все с большим недоумением, рвется возразить, опровергнуть, но железная старческая рука Ивана сжимает его запястье: — Молчи! — вновь продолжает цветисто хвалить мудрость хана и заслуги своего соперника.
Вечером Василий почти с кулаками набрасывается на Ивана Дмитрича, кричит:
— Изменник! Юрьев доброхот!
Тот молчит, чуть надменно глядючи на расходившегося молодца. Наконец, когда юнец поутих, выговорившись, предлагает:
— Давай скажем, что мы приехали, чтобы уничтожить Юрия и плевать нам на ханскую волю, так? — Василий краснеет. — Не спеши! — строго добавляет Иван. — Токмо не спеши! У нас вся зима впереди. И ради Христа, не мешай мне содеять тебя великим владимирским князем!
Василий, так и не поняв ничего, обиженно затихает. За стенами бревенчатой хоромины воет ветер. Метет. Зима наступила всерьез.
В ближайшие дни Иван объезжает всех видных беков и мурз, пьет монгольский соленый чай, закусывая желтым кристаллическим сахаром, ест плети вяленой дыни и хурму и только одно выспрашивает, с сугубым недоумением: почему Ширин Тегиня забрал такую власть в Орде? Почему его все боятся? Выспрашивает безразлично, будто бы и мимоходом, и только уж на приеме у князя Алдара начинает слегка поддразнивать хозяина, ненавидевшего (как выяснил Иван) Тегиню. Алдар сопит, склоняет голову (шея собирается тугими складками, топорщится окладистая густая борода. В Алдаре явно много чужой, не монгольской крови!).
— А ежели все вместе? — подымает Иван на татарина светлый взор своих серо-голубых глаз.
— Хан… — бормочет хозяин.
— А ежели и хана уговорить?
Так Иван Всеволожский начинает плести свою паутину. Длинную паутину! Долгую! Но когда в конце февраля он снова (уже в который раз!) попадет на прием к хану — дело почти содеяно. Присутствующие эмиры обретают голос, они уже достаточно изобижены хитрыми упреками урусутского боярина. Ивану остается лишь, простовато глянув в лицо Улу-Мухаммеду, домолвить: — А коли Юрий станет великим князем на Москве, а в Литве его побратим Швидригайло укрепится, в Орде один будет хозяин — Ширин Тегиня! (В лицо хану, конечно, он не сказал тех слов, которые втолковывал Алдану с Миньбулатом, что-де хан, из слов Тегининых, не волен выступать, и потому Тегиня будет «по царе волен», но последнее и так становилось понятно Улу-Мухаммеду, не говоря уже о подкупах. Вот именно — не говоря!)
И беки, мурзы, один за другим начали бить челом Улу-Мухаммеду, прося за Василия, гневая на самоуправство Тегини, мало соображая при этом, что гнев их искусно подогрел и раздул не кто иной, как уруситский боярин Иван.
Поет вьюга. В горнице, отведенной Василию, вертится новая девка, приставленная к князю Иваном телесной утехи ради. Бережет Иван будущего зятя своего от монгольской степной любви богатуров друг к другу, хочет довезти непорушенного той зазорной любовью воинов, месяцами в походах не встречающих женского лица. А юного урусутского князя на любой охоте, да что на охоте — в гостях… могут… Нет, он довезет, доставит князя прямо в постель дочери и станет править на Руси так же, как правит тут, устраивая дела юного Василия Васильевича. Он сейчас и о Софье почти не мыслит и, порою наблюдая раскинувшегося во сне юного князя, сам себе кажется степным орлом, замершим над своею добычей. А девку — девку он продаст, когда не станет надобна, токмо и всего! Холопка!
А хан все еще колеблется. Как же уговорить его, как же объяснить, что юный Василий будет ему вовсе не опасен и ни в чем не выйдет из воли хановой, не то что упрямый старик Юрий, которого, ежели задумает что, не свернешь!
С вечера князь и боярин немного поругались — все по тому же поводу: Василию, в коем развилась переданная от матери подозрительность, все казалось, что Иван помогает не столько ему, Василию, сколько его отсутствующему сопернику. Юному великому князю Иван Всеволожский толковал из утра:
— Пойми! Чем больше я им всем буду расхваливать Юрия и Тегиню, тем большую вражду вызову к ним у всех ордынских вельмож! Люди завистливы! Видал, как стая волков нападает на лося? Так и люди! На сильного нападают кучей, стараясь укусить сзади, укусить, спрятаться в толпе и вновь укусить! Когда они поймут, что Тегиня им страшен, — они все накинутся на него, точно стая голодныx волков! А хана надо напугать Юрием! Навряд Юрий, даже со Свидритайлой, затеял бы войну с Ордой! Навряд! Но надобно, чтобы Улу-Мухаммед задумался именно о такой опасности для себя! Когда мы с тобой воротим на Русь… тогда я скажу тебе многое, чего не говорю теперь! Ты узнаешь и поймешь главную тайну власти. Поймешь, что у правителя нет друзей, а есть только подданные, которых он волен менять, как ему выгодно, и мудрый греческий тиран, что на глазах у посла молча выдирал самые крупные колосья с поля, был прав, тысячекратно прав! Не должно допускать, чтобы среди твоих подданных кто-то становился сильнее тебя! И твой дед, великий Дмитрий Иваныч Донской, был всячески прав, утеснив Вельяминовых! Сейчас неважно уже, заслуживал ли Иван Вельяминов казни — но династия, твоя династия, Василий, была спасена!
— Что, Вельяминовы могли свергнуть дедушку? — спрашивал Василий, все еще обиженно сопя, не совсем понимая наставника своего.
— Разумеется, нет! Но что могло произойти после смерти твоего деда, не ведает никто. И возможно, как раз Вельяминовы захотели бы посадить на престол Юрия вместо тебя! А тебя попросту не допустили бы до ханского суда! Владея Москвой, это легко было бы сделать! Чти историю государей Византийских! Сколькие из них были ослеплены, отравлены, свергнуты с престола и заточены!
Сейчас, глядя на задумавшегося нравного мальчика, Иван испытывал к нему почти отцовские чувства, как к подлинному творению своих рук. И весело было знать, что это он, именно он, Иван Всеволожский, волен содеять этого мальчика великим князем на Руси! А он, Иван, станет возлюбленником, больше того — тестем великого князя и кто тогда сможет противу! И это будет самая вершина его судьбы. Вершина, на которой даже старая его нелюбовь к Вельяминовым сгинет, растает в лучах его новой славы. И для того надобно лишь уговорить татар погубить или унизить Юрия, тут, в Орде! О-о-о! Это-то он сумеет! Татары хитры, но простодушны, не то что фряги! Уже теперь в Орде по его слову начинают дружно ненавидеть ширинского князя Тегиню и предпочитать Василия Юрию!
Иван Всеволожский никогда даже и мысли не допускал, что обман в делах дипломатических может быть греховен. Обман тут приравнивался им к ратным акциям — охватам, засадам, ударам по тылам противника и прочим воинским хитростям, помогающим выигрывать битву. Состязание умов — вот в чем была для него утеха дел дипломатических; в «быстроте ума», в злоухищрениях Всеволожский (сам знал и гордился этим) не имел себе равных. И слегка презирал воевод, чванившихся воинским умением своим. Одним вовремя сказанным словом можно опрокинуть победоносную рать! Когда он приведет Василия на стол великих князей Владимирских, ему перестанут поминать стыдную ратную неудачу под Нижним. Ну и что, что не догнали татар, а Федор Пестрый догнал! В Орду, однако, в чаяньи ханского суда послали его, Ивана, а не Федора Пестрого!
Всеволожский натянул узкую теплую чугу, сверх нее — опашень, а сверх опашня шубу седых бобров. На дворе мело, а ему еще надобно в ближайшие дни объехать троих ордынских вельмож, которые к тому же друг с другом пребывают в раздрае, и убедить их совокупно объединиться противу ширинского князя! Иван мысленно перечислял для себя всех сильных бояр на Руси. Получалось, что на Москве Юрия Звенигородского не примут, не должны принять, во всяком случае, ежели не состоится ханское решение в его пользу! В Литве сейчас побеждает Сигизмунд. Это тоже хорошо! Пока враждуют друг с другом, не затронут Руси! Католическая опасность совсем не страшила Ивана. Где-то в глубине подсознания он даже допускал… Нет, не допускал, конечно, но ежели здраво поглядеть на то, что происходит на Западе! Византия была при смерти, это становилось ясно день ото дня. И значит, при смерти само православие? Так ставить вопрос, даже для себя самого, Иван избегал. Церковных деятелей (не иерархов церкви, а тех праведников, страстотерпцев, отшельников, что забирались в чащобы и дебри, годами — не вестимо жили в лесах, уходя ли на север, проповедуя и там слово Божие, шли на всяческие трудноты, хлад, глад, безвестие, а воздвигнув скит, совокупив братию, вновь уходили в леса, в поисках безмолвия и молитвенного одиночества, дружили со зверями и птицами, — им что ли, несли они слово Христа?) — тех праведников Иван Всеволожский понимал плохо. Тем паче развелось их нынче — тьма. Там и тут возникают новые монастыри, множатся иноки, и кто сочтет, сколь среди них взыскующих царства Божия и сколь — легкой жизни на монастырских хлебах? Сергия Радонежского он еще мог понять. Его сподвижника и племянника Федора, Кирилла Белозерского — эти могущественно вмешивались в дела государства, советовали князьям, помогая создавать московское государство, а иные? Ну и что с того, что лисы, зайцы, волки без страха собираются вокруг подобного старца-пустынника в ожидании корма, какого ни есть! Не понимал! И тех бояр, что служили, не мысля о доходах и кормах, служили часто за свой кошт, даже разоряясь в долгих «хождениях» по слову своего князя. Тех тоже не понимал Иван, полагая, что всякий труд смысленного мужа должен быть оплачен — поместьями, званиями, сытными кормленьями — а как же иначе? Слова о родине, об отчизне, о том, что ради нее возможно живот свой положить и ничего не получить взамен! Слова эти все принимались им как внешнее, обрядовое, так сказать, говорение, никак не соотносимое с истинною природой людских отношений. И сам он теперь, устраивая дела князя Василия, не ждет разве наград и почестей? Да проще того — не желает ли стать княжеским тестем? …А девка та, словно бы брюхата становится, надобно ее убрать, дабы и князю докуки не было потом с выбл…ком!