Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№5) - Ветер времени

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Ветер времени - Чтение (стр. 39)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Никита едет рядом с возком митрополита, на ходу сказывает, чем отличил себя владычный полк.

Трубят боевые рога. На стенах Переяславля реют московские стяги. Возок обгоняет конница, и Никита, махнув здоровой рукою Станьке, припускает рысью.


Дмитрий Константиныч, которому ни братья, ни младшие князья, прослышавшие о ханском ярлыке, не прислали помочи, спешно оттягивал полки от Переяславля. Московские рати, выливаясь из лесов на просторы Владимирского ополья, двигались следом за ним. Юрьев миновали с ходу. На пятый день похода конные дружины уже подходили к Владимиру.

Дмитрий Константиныч, сметя силы, не стал оборонять города, отошел к Суздалю. Московские рати неотступно следовали за ним по пятам.

Из Суздаля князь прислал посольство о мире, отступаясь великого стола.

Во Владимире, переполненном ратными, Никита, застрявший в Горицах, долго искал своих. В городе творилась веселая кутерьма. Князь Дмитрий Иваныч уже венчался на стол великих владимирских князей, и теперь не бывшие в деле, но одержавшие полную бескровную победу ратники лихо гуляли, выплескиваясь из дворов на стогны города. Плясали, орали песни. Бочки с пивом были выставлены прямо в улицах — пей, не хочу! Никиту, признав, лапали, мяли, били по спине, лезли к нему, расплескивая хмельное темное пиво.

— Наша взяла! Наша! Наш-то князь! Эко! Мал, да удал! Эх! Гуляй!

Две недели праздновал Владимир, гудя колоколами всех своих соборов и церквей. Две недели веселились ратные, а затем начали уходить домой, растекаясь ручейками малых ратей. Владычный и коломенский полки уходили последними.

Так закончился этот поход, увенчавший одиннадцатилетнего мальчика короною Владимирского государства. Но не закончилась еще борьба с Суздалем, не закончилась и сложная ордынская игра тавлейная, затеянная местоблюстителем московского престола, который поставил перед собою великую цель и шел к ней неуклонно, сметая одну за другой преграды чуждых желаний и воль.


Наталья нашарила впотьмах край колыбели, босыми ногами соступив на пол, покрытый ряднинными половиками, подняла маленькую, огладив, приложила к груди. Сын спал, разметавшись, разбросав руки и ноги, и Наталья, садясь на постель, тихонько, стараясь не разбудить, отодвинула малыша. Девчушка чмокала, и молоко, распиравшее грудь до того, что становило тесно дышать, отливало и отливало. Наталья переменила руку, сунув девочке в рот второй сосок. Та недовольно покрутила головкой, но снова въелась и зачмокала удоволенно. Спалось, голова клонилась и клонилась ниже, и Наталья, не в силах сидеть, прилегла на постель. Девочка все чмокала, и Наталья так и заснула с дитятею у груди. Проснулась, когда теплая струйка потекла ей на руку. Обтерев дитятю и постель мягкой ветошкой, Наталья, ругая себя за то, что заснула, переложила маленькую в колыбель, сменив ей мокрый свивальничек на сухой. Все делала ощупью, не зажигая огня. Наконец уложила дитятю и улеглась сама. Сон сошел, долго маялась, перекатывая голову по взголовью, встала, испила квасу, стало будто легче. Только опять задремала

— запел петух.

Подумалось: встать или не встать? Коровы зашевелились в хлеву. Холоп, как оженила его на своей девке да отселила на зады (что ж, в сам деле, дитя родит невенчанною, грех!) стал позже вставать, да и холопка, разрывавшаяся меж своим дитятею и работой по дому, не так проворно сполняла обрядню. Надобно пристрожить! Не то Никита воротит — снедовольничает, что распустила прислугу… Все же, полежав решила вставать. Запалила от лампады свечу, осветила горницу. Умылась, кратко помолясь. Наложила печь. Дрова были занесены с вечера и сохли на шестке. Наладила щи и только срядилась доить, как Ониська с охами явилась в горницу (узрела дымок над кровлей, поняла, что госпожа уже встала и готовит обрядню). Все же переменять не стала — повелев, что сделать в избе, сама вышла в хлев.

Коровы тыкались влажными мордами. Наталья, огладив и ощупав каждую, впотемнях обмыла вымя Пеструхе теплой водой из кувшина, бросила в ясли клок сена — Пеструха иначе не стояла, могла разлить молоко. И, утвердив бадейку меж ног, ощущая плечом теплый коровий бок, стала отжимать соски. Скоро пенистые теплые струйки перестали ударять в пустое дно бадейки, а с бульканьем уходили в нарастающую толщу сытной белой вологи. Наталья любила этот миг ощущаемой полноты. Корова вздыхала, переминаясь. Наталья все отжимала и отжимала соски. Тугие поначалу, они начинали опадать, мягчели. Вот уже она перебралась руками ко второй паре сосков. Иные женки век с коровами, а не ведают, как и доить, тянут соски, и корове больно, и сухими руками нипочем не выдоишь! А так-то куда способнее! Маленькую ее учила старуха скотница: «Возьми титьку-то, обними долонью, а сперва первым перстиком прижми, указательным, потом средним, потом безымянным, потом мизинным, молоко-то и вытечет, а после снова ручку раскрой и опять пальчиками перебери эдак, и никоторой порухи корове не сделашь, не растянешь тово, так и пораненную чем корову выдоить мочно!» Теперь пальцы словно играли, сами шли перебором, мягкой волной, незадумчиво представить, так словно бы и всеми перстами сразу отжимашь — рука уже знает сама!

Выдоив Пеструху, сцедив последние капли — в них-то главный жир! — пересела ко второй. Беляна стояла смирно, и ей можно было загодя сена не давать.

Выдоив обеих коров, подняла с натугою тяжелую бадью, сторожко, чтобы не расплескать, занесла по ступеням. В сенцах скинула хлевные чеботы. Босиком вошла в горницу, полную веселого света из устья печи и дыма, что колыхался серыми клубами, трудно разыскивая отверстие дымника. Ониська домывала пол, стояла, раскорячив босые ноги, подоткнувши подол и белея полными икрами. Скоро встанет холоп, вычистит хлев, напоит коня и задаст корм коровам. По ведру пойла давали по приказанию Натальи дойным коровам через все лето. Да и домой из стада коровушки, зная, что вечером получат корм, охотнее шли.

Издали послышалось громкое щелканье пастушеского бича, затем переливчатый голос рожка. Сенька Влазень со скрипом отворил ворота хлева. Вышла Пеструха, за нею Беляна, за нею бык — молодой, он все еще ходил за коровами, — за быком Пеструхина телка, за нею маленький бычок. Самым последним вышел конь, поглядел, фыркнул, раздувая ноздри, коротко и громко взоржал, ему отозвались крестьянские кони из стада. За конем выбежал недавно купленный жеребенок.

Коневое и скотинное стадо тут паслось вместе, а овцы, выпускаемые спустя время, когда пройдет стадо на выгон, и вовсе паслись невдали от дома, в кустах.

Никита обещал воротить к покосу, да все нет и нет! Наталья велела холопу начинать окашивать усадьбу и ближний лужок, не сожидая хозяина.

Дети, как зашла в избу, уже проснулись, и младшенькая отчаянно ревела, не увидя матери. Печь дотапливалась, рдели уголья, дым уже поредел. Скоро можно будет выгребать и ставить хлебы. Каша сварилась на шестке, и щи уже доходили.

Торопливо покормив малую, Наталья, засучив рукава, взялась за хлебы. Надо было вымесить поставленную с вечера дежу и слепить караваи. Холопка села сбивать масло. Мутовка стукала в лад, баюкая, и девочка вновь уснула. Сын, уже умытый, пил, давясь и захлебываясь, парное молоко.

Подоенное разлили по кринкам и вынесли в холодную клетушку на сенях, куда складывали снедь и печеный хлеб на неделю. Здесь молоко отстаивалось. Пока готовила хлебы, поставила в печь творог и едва не сожгла, но вовремя спохватилась вытащить ухватом глиняную корчагу. Горячий творог вывалили в решето, поставили стекать. Угли уже выгребли, опахали печь можжевеловым помелом, и Наталья принялась сажать хлебы на деревянную лопату, пёкло, и метать в печь.

Сын, постояв на ножках и сделав несколько шагов по избе, в конце концов опустился на четвереньки и пополз, выставив заднюшку, косолапо перебирая толстыми, в перевязочках, ножками. У порога вновь встал, просительно глядя на дверь. Наталья кинула последнюю ковригу на горячий под, заволокла устье печи деревянной заслонкою (в окна уже светло протянулись солнечные лучи) и, подхватив малыша под руку, вышла в утреннюю сырь двора. Овцы грудились у крыльца, и сын потянулся сразу к ним — потрогать курчавую шерсть и теплые морды овец, что незастенчиво обнюхивали малыша, тычась в него своими черными горбатыми носами. Наконец овцы отошли от крыльца, и гуси друг за другом спустились под гору, к реке. Пестрые куры рылись в сору, и Наталья отнесла сына подальше от них и от наседки, что могла выклевать глаза маленькому, посадила на теплый пригорок, на траву. Сама прошла в огород; поглядывая на маленького, выполола грядку моркови — остальные Онисья доправит! Отерла потный лоб, прошла в отверстые хлева, проверила, хорошо ли Сенька вычистил стойла. Сменив Онисью за горшком со сливками, отправила бабу за водой. Та уже и своего малыша затащила в корзине в горницу.

Скоро все сели за кашу с топленым молоком. Густой дух поспевающего ржаного хлеба тек по горнице. Наталья сама прочла «Отче наш» перед трапезой. Отрезая хлеб, холоп уронил нож — придет жданный кто! Так и подумалось о Никите.

Сенька ушел косить до обеда. Ониська отправилась в огород, а Наталья, сбивши масло и промыв его ключевою водой, уложила круглые фунтовые масляные колобы в берестяной туес, вынесла в кладовушку на сени, отжала творог и тоже вынесла из избы, слила сыворотку в коровью бадейку — бычку с телушкой, как придут с поля, так и дать — и, проверив всех троих детей (сына занесла все-таки в горницу, а то его уже облизала собака на дворе, и он ревел, сидя на траве раскорякою), села прясть. Стучало веретено, которое Наталья то и дело пускала волчком, тек по избе сытный дух поспевающего хлеба, и она стала напевать сперва про себя, потом громче и громче грустную — взгрустнулось чего-то, — и дети заслушались, даже и «медвежонок» (редко звала сына крестильным именем Иван, а все больше прозвищами) прилез, уместился у ног, приник к ней, посапывая.

Топот во дворе застал Наталью врасплох. Она только-только начала вынимать хлебы из печи. Засуетилась, упало сердце: «Он!» Кинулась к порогу, к печи, махнула рукой, все бросив, выбежала вон.

Никита с подвязанной рукою неловко слезал с седла. (Как ни рада была мужу, а тотчас подумалось про покос: холопу одному не сдюжить, эстолько сенов надобно!) Второй, невысокий, жилистый, тоже слезавший с седла, был незнакомый, однако по строгому виду и по внимательному, полному мысли взору (кабы не в мирском платье, дак и принять за инока мочно!) угадала, что не простой кметь.

Обнявши левою, здоровой рукою (пахло конем, потом, пылью, дорогой и родным, своим запахом, который узнала бы среди тысячи в темноте), Никита охлопал ее по спине, чуть грубовато, стесняясь перед гостем, подвел. Дрогнув голосом, повестил:

— Станята! Баял про ево! Владычный писец! — И тише добавил: — Радость нам с тобою привез!

— А хлебы ти! — всплеснула руками Наталья. Ониська, впрочем, спохватилась первая. Пока госпожа встречала гостя и мужа, забежала в горницу и, сообразив дело, покидала из печи готовые хлебы, застелила рядном, вдвинула ухватом в печь щи, прикрыла заслонкою и уже разоставляла на столе глиняные мисы и деревянные тарели.

Пока мужики мылись во дворе, поливали один другому на спину, снявши рубахи, до пояса голые, стол обрастал закусками. Явились рыжики, и масло, и хлеб, и сущик, и горка зеленого лука, укропа и сельдерея, и блюдо земляники, собранной давеча за рекою, явилось на стол, и третьеводнишние пироги с капустою, и тертая редька, и квас.

Никита, усевшись за стол, морщась, пошевелил пальцами увечной руки, крякнув, взял деревянную ложку в левую руку. Пора была обедошняя, и холоп скоро явился, к самой выти.

Стол наполнился. Закусив рыжиками и чесноком, выпили по чаре береженого меду, въелись затем в огненные щи, за которыми воспоследовали пироги и пшенная каша. Ели на заедки творог, щедро политый сметаною и медом, жевали хрусткие домашние коржи, сотворенные на патоке. Пили пиво и квас.

Новость была действительно утешная. Владыка мог по закону забрать под себя и Натальину деревню, поскольку Никита заложился за митрополита со всем родом, но не только не сделал этого, а, напротив, выдал грамоту, по которой деревня под Коломною оставалась вчистую за Натальей Никитишной и могла быть передана ею любому родичу, а сын Никиты волен был не служить митрополичьему дому, и тогда коломенская деревня Натальи переходила к нему. Лучшего подарка, в самом деле, пожелать было бы и неможно.

— Вот, малыш! — говорил Никита, прижимая к себе сынишку здоровой рукой. — Вырастешь, станешь вольным мужем!

Мальчик, еще ничего не понимая, только таращил глаза на отца и силился что-то сказать, совсем пока неразборчивое… Станята тем часом тихо беседовал с Натальей, вызнавая беды и радости в семье друга.

В ближайшие три дня утрами сходил на покос, смахнул порядочный лужок хорошо отточенною горбушей, смотался к старшему посельскому и от имени митрополита выпросил на неделю двоих работников. Словом, покос был Станятою спасен.

В день отъезда Станяты мужики сидели, пили кислый мед на расставании. Никита все спрашивал, что надумал делать Алексий. Станята, не хотя врать другу и не будучи волен повестить владычные тайности, отмалчивался, только единожды намекнув, что идут пересылы с Мамаевой Ордой.

— А Ольгерд? — спрашивал Никита с напором. — Он же, бают, уже и Киев под себя забрал, сына там посадил, и весь юг, до самого Русского моря! Почитай, и всю Киевскую державу под себя полонил, эко! Неуж стерпим?

— Пока стерпим! — отвечал Станята. — Надо терпеть! Придет и Ольгердов час… Добро, что митрополию отстояли!

— А снова Ольгерд кого поставит там, у себя?!

— Пока не слыхать! Каллист изобижен, не позволит! Кабы крестилась Литва, ино бы дело повернуло…

Друзья сидят, думают. У того и другого в глазах киевское сидение, но о том — ни слова.

— Ты поправляйся скорей! — просит Станята друга, и Никита кивает серьезно, без улыбки на челе, словно и болесть в воле людской, ежели, конечно, есть воля. Друзья пьют, думают. У них нет той власти, что у владыки Алексия, и не будет никогда, но думают они о том же самом и хотят того же, и потому только и может Алексий там, на вершине власти, вершить дело свое и побеждать там и в том, в чем греческий василевс Кантакузин терпел поражение за поражением.


Мурид-Амурат (или Мурут, как его называли русичи) оказался талантливым полководцем. Он не был искушен в тайной возне противоборствующих сил, в изменах, подкупах, обманах (во всем том, в чем был искушен темник Мамай, — и потому был вскоре зарезан в Сарае своим первым эмиром, Ильясом), но древняя наука Темучжина — умение побеждать — жила в нем, казалось, с самого рождения. Теперь, сейчас в это уже можно стало поверить.

Истоптанная степь пахла снегом, конской мочою и кровью. Мамай спешно оттягивал свои разбитые войска. Он не понимал, как его мог победить этот пришелец из Ак-Орды, и потому был в бешенстве. Но полки, растянутые для охвата противника, отрывались от своих и отступали, но собранные в один кулак силы главного удара откатывали назад, словно волны от железной преграды, но стремительные сотни врага, посланные Муридом, точно меткие стрелы, опрокидывали Мамаевы дружины одну за другой, и после целодневной битвы в виду Сарая Мамаю приходило, дабы не погибнуть самому и не потерять рать, уводить назад в степь свои потрепанные полки.

Мамай и сам не ведал, что нынче под Сараем древняя тактика монгольской орды, тактика победителей полумира, еще раз показала свое превосходство над рыхлою нестройною лавой половецкой конницы. Впрочем, Мамай никогда и не был талантливым полководцем. Он был талантлив в другом. И потому, разбитый под Сараем, отступив в степь, он тотчас отправил послов во Владимир к митрополиту Алексию.

Талант противника, стратегия Темучжина и Батыя: стремительные удары скованной железною дисциплиной конницы, маневренность, «сила огня» (дальнобойность и меткость монгольских лучников), умение мгновенно перебрасывать полки в направлении главного удара, умение рассечь войско противника, обойти и уничтожить по частям — все то, что сделало непобедимой немногочисленную монгольскую конницу и чему еще только предстояло через века научиться европейцам, — все это было вовсе непонятно Мамаю. Собрать возможно больше войска и бросить его кучею на противника — вот и вся стратегия знаменитого темника. Но кого и когда подкупить и кого и в какой момент прирезать — это Мамай знал твердо и потому, разбитый Мурутом, сообразил, понял одно лишь — русское серебро!

Год назад всячески увиливавший от любых соглашений с Алексием, он теперь сам послал к нему скорого гонца, предлагая князю Дмитрию Иванычу ярлык на владимирский стол от имени своего хана Авдула. (С ярлыком, естественно, разумелось, что русское серебро, «ордынский выход», пойдет теперь не хану Муруту, а ему, Мамаю, и поможет одолеть упрямого белоордынского соперника.) Но Алексий медлил. Выдвинул свои требования, среди коих было одно, не показавшееся слишком важным Мамаю, и второе, задевшее его кровно. Второе — это был размер дани, выхода, который Алексий предлагал снизить почти вдвое, а не важным было то, что русский митрополит потребовал от Мамаева ставленника, хана Абдуллы, признать владимирское великое княжение вотчиною малолетнего князя Дмитрия.

Вотчиной у русских считалось наследственное, родовое владение, переходящее от отца к сыну. Пока московские князья сидели на владимирском столе, так оно и было на деле. На деле, но не по грамотам! Мамай понимал хорошо, что грамота, не подкрепленная воинскою силой, мало что значит (а силу законности у русичей он явно недооценивал), и потому, подумав, решил согласиться на это требование московита, объяснявшего свою просьбу тем, что ежели Владимир не почесть вотчиною князя московского, то любой из ханов-соперников теперь начнет выдавать ярлыки на него прочим русским князьям, возникнут пря и раздрасие, при коих никакой выход ордынский собирать станет неможно. Это темник Мамай мог понять и понял. И потому, в чаянии русского серебра, согласился на просьбу Алексия. Приходилось после разгрома под Сараем соглашаться и на второе, чего Мамаю не хотелось допустить совсем, — на сокращение дани.

Оговоримся. Об этих двух важнейших уступках — сокращении дани и признании владимирского великого княжения отчиною князя московского — ничего не сказано в летописях и грамотах той поры. Только по отсылкам позднейших договорных хартий устанавливается, что с 1363 года московский князь начал считать владимирский стол своею отчиной. И только из требования Мамая в 1380 году выплачивать ему дань «по Джанибекову докончанию» устанавливается, что когда-то (когда?) дань была значительно снижена.

Ранней весною 1363 года во Владимир вновь двинулись московские воеводы, ведя с собою юного Дмитрия с братьями. Московский мальчик-князь венчался вторично великокняжескою шапкою в том же Успенском храме стольного города владимирской земли, но теперь уже по ярлыку хана Авдула, присланному из Мамаевой Орды.

Отпустивши ордынского посла, князь Дмитрий отправился в Переяславль, где его ждал духовный отец, владыка Алексий, совершивший ныне то, что не удавалось никому прежде и о чем юный Дмитрий даже не подозревал, пока ему не объяснили, уже подросшему, что теперь, с часа сего, он волен считать великий стол владимирский своею неотторжимою вотчиною, и, следовательно, в холмистом и лесном Владимирском Залесье явилось государство нового типа, и с даты этой, едва отмеченной косвенными указаниями позднейших грамот, надобно считать возникшим Московское самодержавное государство, Московскую Русь, заменившую собою Русь Владимирскую.

Этому государству еще долго предстоит биться за право быть на земле, долго заставлять соседей и братьев-князей признать себя существующим, ему предстоит выдержать страшную битву с Ордою и устоять, но создано оно было сейчас, теперь, ныне.

Алексий сидит, чуть утомленно склонив плечи, смотрит на дело рук своих. Мальчик-князь, разгоревшийся на холоде, весь еще в восторге торжеств во Владимире, вертит головой, ему не сидится в креслице на почетном месте во главе стола. Но бояре необычайно торжественны, и ему, Дмитрию, приходит смирять свой еще детский норов. Да и глядят на него столь значительно все эти взрослые, сильные, хорошо одетые мужи, которым почему-то потребовалось венчать его вновь, по ярлыку от иного, разбитого Мурутом хана…

Спросим опять себя (ибо сведения летописей и грамот лишь косвенны и историкам много труда пришло, дабы установить эту дату: 1363 год, а относительно снижения дани единого мнения не выработано и до сих пор), зачем понадобился второй ярлык на владимирское княжение Алексию? (Причем от темника Мамая и его хана Авдуллы!) Ярлык, разъяривший Амурата, ярлык, из-за которого могла бы начаться война, ежели бы Амурат вскоре сам не пал от руки убийц? Даже допуская, что Алексий знал о близкой гибели хана Мурута… Зачем? И почему Мамай от имени своего хана сам шлет посла к Алексию? Чего добивается он?

О чем говорил, о чем спорил с Алексием ордынский посол? О чем молчат летописи? Почему, наконец, двинув через семнадцать лет на Москву все силы Орды, Мамай потребовал от князя Дмитрия ордынской дани по прежнему, Джанибекову докончанию?!

Вот и ответ! Значит, дань была мала, и меньше настолько, что, дабы повысить ее до прежнего уровня, потребовалось вооружить и двинуть на Русь триста тысяч воинов!

Когда могли настолько уступить русичам татары? Только теперь. Только в тот час, когда Мамай, ведя степную войну, нуждался в поддержке урусутов больше, чем они в его поддержке, ибо тот хан или бек, коего поддерживал русский улус, тотчас вырастал в значении своем и силе, да и русское серебро было достаточно тяжким доводом на весах ордынской судьбы.

— Великий ходжа Алексий! — говорил посол, сдвигая брови. Урусутский главный поп сидел перед ним непроницаемо важный. — Мамай верит тебе, будь же и ты другом нашему господину!

— Из Бездежа пришла чума… — чуть рассеянно отвечает Алексий. — Мертвые смерды не могут платить даней! Это твой повелитель должен понять нас, русичей, и сбавить ордынский выход! Мурут готов уступить…

— Не говори о Муруте! — взрывается посол. — Чужаков из Ак-Орды не потерпит народ! Они не ведают наших обычаев! Они погубят и нас, и вас! Ты лечил Тайдулу, а Мурут — брат ее убийцы!

— Нам ведомо, что Мамай силен! — отвечает Алексий раздумчиво. — Но сколько ханов уже сложило головы в этой борьбе! И каждый из них был как-никак Чингисид!

— Ты тоже не княжеского рода, а правишь! — насупясь, перебивает посол. — Решают везде и всегда люди длинной воли!

— Мамай был всегда врагом Чингисидов! — возражает Алексий. — Его предок, Сечэ-Бики из Кыят-Юркин, был убит Чингисханом два века назад, и с тех пор Кыяны выступали всегда против Чингисидов. Иные из них ушли к половцам. Мамай из рода Кыян, и хотя он стал темником, но его друзья — половцы, а не татары. Можешь ли ты обещать, что его поддержит вся степь?

Посол тускнеет. Урусутский поп явно знает столько, что с ним почти невозможно спорить.

— Сколько же ты можешь дать? — спрашивает посол.

И начинается торг, при коем послу не раз приходит хвататься за рукоять сабли, а Алексию — за крест, клятвенно уверяя, что больше при всем желании заплатить русская земля не может.

Треть или половину дани скостил Алексий в этом необъявленном торгу — неведомо, но из-за малой уступки не стал бы Мамай через семнадцагь лег подымать против московского князя всю Орду. Во всяком случае, уступка была сделана, и русское серебро, уже в половинном размере, пошло теперь на поддержку Мамаевой Орды против Мурутовой.

Разгневанный ордынский хан послал в ответ на Русь белозерского князя Ивана, который выпрашивал в Орде ярлык на свое княжение, и с ним тридцать татаринов, дабы передать владимирский ярлык вновь суздальскому князю Дмитрию Константинычу… Наверно, Мамай рассмеялся, узнав об этом посольстве.

Во Владимире суздальский князь просидел всего лишь неделю. Именно столько времени потребовалось москвичам, чтобы вновь бросить на Владимир московские рати «в силе тяжце». Полки подошли к Суздалю, и через несколько дней, не доводя дело до боя, Дмитрий Константиныч взял мир с московским князем, вторично отрекаясь от великокняжеского стола. Но теперь солоно пришлось не только Дмитрию Константинычу, но и его союзникам. Со своих столов были согнаны галицкий князь Дмитрий, Константин Ростовский и Иван Стародубский. Волости названных князей предпочли платить уменьшенную дань под рукою Москвы, чем полную при своих законных владельцах.

Дмитрий Константиныч поехал в Нижний Новгород к брату, и все изгнанные Москвою володетели собрались к нему туда же, «скорбяще о княжениях своих»…

На следующий год, зимою 1364-го, когда очередной ярлык от очередного ордынского хана привез Дмитрию Константинычу его старший сын, Василий Кирдяпа, суздальский князь наконец понял, что его не сгонят в третий раз с великого княжения попросту потому, что не пустят на него.

Алексию еще предстояла нелегкая задача заставить суздальских князей вовсе отказаться от своих прав на великое княжение владимирское за себя и за своих потомков, но это уже другая речь и о других событиях, коим и место в книге иной.

ЭПИЛОГ

Так возникла на Руси осуществленная мечта, бродившая по всему Востоку, — мечта о православном царстве легендарного «пресвитера Иоанна», мечта, пронесенная несторианами до далеких степей древней Монголии, мечта, отразившаяся в сказаниях, слухах и повестях, мечта, как и бывает зачастую с легендами, более реальная, чем сущие в пору ту царства и земли, впоследствии позабытые и без наследка утонувшие в веках… Мечта о православной стране во главе с духовною властью, без зримых печатей гибели поздней Византии, мечта, которая так бы и осталась преданием и мечтою, не воплоти ее митрополит Алексий в зримом создании своем — Московской Святой Руси. Сюда, в это новое государство, новое «царство попа Ивана» перешли здоровые силы погибшей монгольской державы и перейдут силы Литвы, откачнувшейся к католичеству. Здесь греческая культура и мысль гибнущей Византии найдут почву для продолжения своего и воссоздания в новом облике культуры Московии. И этому государству еще долго жить! Пока не станет оно иным, пока светская власть не совлечет покрова духовности и не обнажит тем самым жестокости власти с неизбежными ее спутниками — насилием, угнетением меньших, рознью и гибельною роскошью знати. Но до того — века!

Митрополит Алексий, создавший Московскую Русь, заложивший основы единодержавной власти в стране, утвердивший династию государей московских и спасший русскую церковь и саму Русь от поглощения ее латинским, католическим Западом, наконец, явивший миру подвижника Сергия Радонежского, спит в могиле, упокоившись после трудов и свершений своих, после бурно и славно прожитой жизни. Он всего двух лет не дожил до Куликова поля и не переставал тревожиться о грядущей судьбе страны даже и пред самою кончиной. Родина почтила героя своего, объявивши его святым. Можем ли мы теперь хоть одним словом упрекнуть его за что-либо из свершенного им ради нашего существования в этом мире? Не можем! Преклоним же наши колени у славных могил создателей Великой Руси, нашей дорогой родины!

СЛОВАРЬ РЕДКО УПОТРЕБЛЯЕМЫХ СЛОВ

А в в а (церк.-слав.) — отец. Обычная форма обращения к настоятелю монастыря, игумену. Также — к Богу.

А й в а н — галерея в мусульманской архитектуре, с богато украшенным обрамлением арок (айваны обычно выходили на внутренний двор).

А к р и д ы — съедобная саранча.

А к р и т — военнообязанный поселенец. Из акритов составлялись пограничные войска.

А н а л о й, н а л о й — высокий столик-подставка для книг с наклонной доской.

А н ф и п а т — один из титулов высшей прослойки византийской служилой знати.

А я т ы (Корана) — стихи Корана, читаемые нараспев.


Б а й д а н а — долгая кольчуга, длиннее панциря.

Б а л ь и (итал.) — судья, наместник и сборщик пошлин генуэзского правительства в Галате.

Б е р т ь я н и ц а — кладовая.

Б о л о н ь (б о л о н ь е) — мягкий слой дерева под корою; вообще всякая оболочка, верхний, внешний слой, в том числе городское предместье, окологородье, выгон, луговина у реки, озера и т. д.

Б р у м а л и и — народные празднества в Византии, связанные с зимним солнцестоянием, праздновались незадолго до календ (русских колядок) и очень похоже на них (пиры, ряженые и т. д.).

Б у е в и щ е — кладбище.


В е л и к и й д р у н г а р и й (д р у н г а р и й в и г л ы) — начальник охраны императорского дворца, обладал судебной властью по делам безопасности императора.

В е с ч е е — налог за взвешивание товара.

В и с с о н — драгоценная ткань. Тонкая льняная ткань, окрашенная дорогим красителем пурпурно-красного цвета — виссом.

В и х о т к а — мочалка.

В о р о б ы — снаряд для размота пряжи с веретен (широкая двойная крестовина, вращающаяся на оси).

В о т о л — верхняя дорожная долгая одежда из грубого сукна. (Встречались и богато украшенные вотолы).

Г и м а т и й — верхняя, сверх хитона, одежда, род плаща.

Д а л м а т и к а — род долгой верхней одежды без разреза спереди. Из нее произошел д и в и т и с и й, а из него — саккос, одежда священников.

Д а р у г а (татарск.) — сборщик податей.

Д и в и т и с и й (д а л м а т и к а, или длинный х и т о н) — торжественная одежда царя, без разреза спереди, надевавшаяся через голову.

Д и м ы — партии, на которые делились зрители ипподрома. В торжествах члены димов участвовали во главе со своим д и м о к р а т о м.

Д и н а т ы — византийская землевладельческая знать.

Д и с к о с — особое блюдо (тарелка с поддоном), употребляемое во время литургии. На него кладут литургический хлеб, разрезаемый для причастия.

Д о м е с т и к с х о л — высший военачальник. С х о л ы — помещения Большого дворца, где содержалась и обучалась гвардия.

Д о с т а к а н — стакан.

Д р у н г а р и й ф л о т а — начальник флота.


Е к л и с и а р х (е к к л и с и а р х) — распорядитель в храме, монастыре.

Е п и т и м и я, е п и т и м ь я — церковное наказание, налагаемое священником. (Выполняет сам провинившийся.) Е п и т р а х и л ь — одно из облачений священника. Длинная полоса плотной ткани, сшитая вдвое, с отверстием для головы с одного конца. Надевалась на шею, под ризою.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40