Они обогнули Успенский храм и поднялись по ступеням владычных хором не с главного, а с бокового хода. Отворились одни и вторые двери. Молчаливые провожатые передали Никиту с рук на руки придверникам, которые повели его по долгому проходу и по лестнице, и еще в двери, и в новые двери опять (и он уже потерял счет лестницам и покоям), и наконец открылись последние двери и он очутился в небольшой горнице, весь правый угол которой занимала божница, более похожая на иконостас, жарко горящая золотом в свете многочисленных свечей и лампад. Огромные иконные лики строго глянули на Никиту, словно живые. Он огляделся, не сразу увидя того, к кому шел. Алексий сидел в кресле, положив руки на подлокотники, в дорогом облачении и белом клобуке. Темно-внимательный взор митрополита был строг. Никита, оробев и почувствовавши слабость в ногах, опустился на колени и так простоял во все время разговора.
— Сын мой! — сказал после долгого молчания митрополит. — Достоит ли мне выслушать твои глаголы или прежде повестить, с чем и к чему позвал я тебя ныне?
Никита криво улыбнулся, постарался прямо и бестрепетно взглянуть в очи Алексию. Мгновением подумалось было словчить, соврать, но тотчас отверг. Ответил глухо и прямо:
— Мыслю, с тем и вызван к тебе, владыко, яко убийца есмь Алексея Петровича Хвоста!
Алексий удивленно приподнял бровь. Он не ожидал совсем столь прямого и скорого признания.
— Суди, владыко! — продолжал Никита. — Зарезал ево я, я и замыслил и совершил сам — один, значит!
— Почто, сыне, в таком разе ты сразу не пришел и не повинился в том хотя отцу своему духовному?
— А кто поверил бы мне? — вопросом на вопрос ответил Никита. — Я ведь был у Василь Василича правою рукой, овиноватили все одно ево, а не меня! Кому я такой надобен? — Он снова усмехнул, произнеся последнее. Подумав, добавил: — Дурак был. Не ведал, что молва вся на боярина падет! А опосле, как понял, содеять уж нечего было…
— Как же ты совершил оное? — вопросил Алексий, раздумчиво глядя на Никиту.
— Из церкви вызвал. Наврал, что с сынком беда. Бабу прирезал, мол. Ну, а отъехали — ножом вот сюда! Дважды. И на площади бросил.
— Один? — зорко глянув в глаза Никите, уточнил митрополит.
— Вестимо, не один! А токмо резал — один. И иных выдавать не стану, хошь и под пыткою! — твердо возразил Никита. — Невиновны они!
— Вину, стало, всю на себя хочешь взять и за боярина, и за кметей! — раздумчиво протянул Алексий.
— Отче! — вновь возразил Никита. — Хвоста полгорода ненавидели, что ж, полгорода прикажешь и в железа ковать? Думаешь, иные кмети вельяминовски того не желали?
— Но убил ты!
— Я.
— И теперь како мыслишь о себе?
— Никак не мыслю, отче! — отмолвил Никита, подумав и стараясь изо всех сил сказать полную правду. — Ждал, што возьмут, и казни ждал. Уже и простился…
— С кем? — Алексий поднял тяжелый взор, подумал, скажет: «С боярином», но услышал иное, удивившее его, сказанное потишевшим, беззащитным голосом:
— С зазнобою своею. — Никита помолчал, добавил еще тише: — О ней тоже не прошай, владыко, и она не ведала ничего! Имя ее под пыткою не назову.
— Пытать тебя духовная власть не будет, то дела мирские! — отозвался Алексий, задумчиво глядя на ратника, который уже все решил и заранее распорядил своею смертью, забыв об одном только — о Господе.
Он вдруг понял, почуял, поверил, что ратник не обманывает его. Убил из преданности Вельяминовым; возможно, и любовь тут была какою-то причиной… Но Василию Вельяминову не долагал о том. И теперь предлагает ему, митрополиту, самое простое решение: казнить убийцу, то есть себя самого, похерив все дело. И умрет мужественно, чая, что совершил подвиг. И погубит свою нераскаянную душу, предав ее адскому пламени, а Вельяминов, который, и не убивая, и не зная об убийстве, все-таки убийца есть, останется навсегда в стороне, и — что далее? Далее что?! Станет вослед отцу тысяцким? А в том, что тысяцким теперь станет именно он (ибо никто не захочет ныне посягнуть на место Хвоста), сомнений у Алексия не было.
«Вот ты и доиграл свою короткую песню! — думал Алексий, глядя на стоящего перед ним на коленях невиноватого убийцу. — Вот и окончил свой век! И зазноба твоя, твоя любовь, разве поплачет когда, ежели вспомянет, и ратники, что скакали вместе с тобою… И я, русский митрополит, призванный судить сильных мира сего, непутевой твоей головою спасу от праведного наказания великого боярина московского!
Да, ты виновен, и ты убийца. И тебя казнят на Болоте к вящему удовольствию многих и многих на Москве. Ты совершил преступление, которое готовил весь город. Готовили Вельяминовы и готовил Алексей Хвост, готовили бояре и сам князь Иван — своим непротивлением злу, — назначивший Хвоста тысяцким, не взвесив могущие совершить от сего беды…»
Наказать убийцу сейчас — значило вовсе погубить дело. И правы будут те, кто решит, что в этом ратнике всего лишь нашли козла отпущения, чтобы снять вину с истинных виновников преступления. Более того, именно так и подумают все! И даже он, Алексий, глядючи сейчас на убийцу, мыслит, что виновен совсем не он и что для дела церкви и веры надобнее всего, чтобы сей решивший погинуть раскаялся и осознал вину свою, а не был казнен нераскаянным, таковым, каков он есть теперь.
Шли минуты молчания. Митрополит думал. Никита стоял на коленях. Такая стояла тишина, что слышно было, как потрескивают, оплывая, свечи. Наконец митрополит пошевелился в кресле, и Никита поднял опущенное чело.
— Ступай! — сказал негромко Алексий. — Я не могу послать тебя на казнь нераскаянным. И — простить не волен. Ступай и покайся Господу. В потребный час я сам призову тебя.
Никита встал, шатнулся и мягко рухнул на пол, теряя сознание.
На стук упавшего тела вбежал служка. По молчаливому знаку митрополита обтер Никите виски и ноздри тряпицею, смоченной в уксусе. Шатающегося ратника подняли и увели.
Алексий, проводив его взглядом, вызвал келейника и приказал разузнать, с кем из вельяминовской прислуги (почему-то понял, что именно из вельяминовской) у Никиты Федорова любовная связь или подобие оной, а узнавши, вызвать женщину и вслед за нею Василия Васильича Вельяминова.
К великому удивлению митрополита, женщиной этой оказалась боярыня, молодая вдова, родственница Вельяминовых и племянница Михаила Александровича, тестя Василь Василича.
Женщина держалась перед Алексием смело. Вздрогнула, узнав, что Никита убийца, но не опустила взора, только побледнела вся, прошептавши: «Грех на мне!» — и на недоуменный взгляд митрополита пояснила:
— Сережки мне подарил на прощании. Золотые. Дедовы. На смерть шел. А я того не сумела понять!
Алексий догадал, что он опять ошибся, греховной связи тут не было. Значит, ратник имел надежду, убивши Хвоста, получить руку вдовы?
Так, отпустив женщину, назначивши ей строгую епитимью, Алексий и вопросил вступившего в покой Вельяминова.
Боярин побледнел как мертвец. «Стало, Никита убил?» — только и вымолвил он и тотчас поник взором, губу закусив. Понял, что ежели подымет глаза — себя выдаст и Алексий поймет, что знал он, спервоначалу знал, кто убил его недруга. Знал и прежде убийства, ибо понимал, зачем и к чему посетил его Святками Никита Федоров.
— В деянии смертоубийства, — медленно выговорил Алексий, — должно различать орудие, коим убит пострадавший, руку, нанесшую удар, и волю, направившую руку убийцы. Мне ведомо теперь первое и второе, но я хочу узнать третье: кто был вдохновителем злодеяния? Сие мне неведомо до сих пор! — строго примолвил он, глядя в белые от ужаса глаза Василия Вельяминова, готового возопить, признаться или отречься от преступления, совершенного, конечно же, его потаенною волей или хотением.
Алексий смотрел и видел, как меняется лицо боярина, из белого становящееся бурым, как в нем рождается гнев, бессильный перед духовною властью, но тем более ужасный своею неисходною страстью.
— Из начала Москвы… Со святым, благоверным князем Данилою… Два поколения предков моих! Берегли и пасли, ратный труд свой и кровь прилагая! Веси ли ты, Симеоне, яко тот, коего ты праведно изверг и изженил и грамотою, к коей и батюшка мой руку свою приложил, заклинал не допускать в ряды верных!.. Веси ли, яко тот ныне стал тысяцким на Москве! И ныне, и ныне! Отмщенье свое получивший не этою рукою, не этою. Господи! Ныне ли стали мы оттого, наш род, противны всему граду Московскому? Где правда?! Уже разрушено дело Москвы, потеряны волости в стыде и обстоянии… Чьею волею?! Кто преступник, я или он?!
Василий Вельяминов, задохнувшись, смолк. Алексий продолжал глядеть ему в лицо своим строгим и безжалостным взором. Ответил:
— Никто, ниже и самый князь великий, не волен творить злодеяния! Слава предков обязывает к подвигам, но не спасает от праведного суда! Кому много дано, с того много и спросится. Ведаешь сам, Василий, яко по закону остуда падает на весь род отступника, на его детей и внуков. И не токмо он, но и потомки его навсегда изгоняются из местнического счета и теряют родовые места в думе княжой.
— То ведаю! — угрюмо отмолвил Василий. — Но ежели меня надобно судить за любовь ко мне слуг моих верных… Ибо ни делом, ни помышлением…
— Делом — нет! — прервал Вельяминова Алексии. — А о помышлениях своих, Василий, ты должен и будешь говорить с отцом своим духовным! Ступай, но помни, что суд еще будет и над тобою, и над тестем твоим, ибо общий голос Москвы требует сего!
Боярин, шатнувшись, вышел. Алексий понимал, конечно, выказав последнюю угрозу свою, что судить и осудить Вельяминова будет зело непросто, а может быть, и невозможно, и теперь, оставшись один, задумался. Труднота, сугубая труднота заключалась еще и в том, что Вельяминов был по-своему прав. Покойный князь Семен Иваныч никогда бы не вручил тысяцкое Алексею Петровичу Хвосту. И еще напомнилось константинопольское дело злодея Апокавка, коего Кантакузин пощадил на горе себе и империи.
Самое правильное было в толикой трудноте выждать, однако не прекращая дела совсем, а тем часом заняться важнейшим из того, что предстояло ныне: разрешением спора тверских князей, коих Алексий особою грамотою вызывал на владычный суд, тем паче что, только урядив с Тверью, совокупными силами двух княжеств можно было пытаться воротить Ржеву, захваченную Литвой.
Днями Алексий, получив подтверждающие грамоты из Твери и Кашина, выехал во Владимир.
Никита чувствовал себя как приговоренный к казни, получивший внезапную отсрочку, после которой, и неизвестно когда, его все равно казнят. Его никто не схватывал и не ковал в железа, о нем, казалось, забыли. И потому сами ноги в конце концов повели его туда, куда он не чаял больше зайти никогда в жизни — в терем Вельяминова.
Никита последние дни совсем перестал следить за тем, что происходит и что говорят в Москве. Дела дружинные переложил на Матвея, сам же безразлично отстаивал свои часы в стороже, а после, ежели не шатался по Кремнику, заваливал на полати спать. Ратные не трогали Никиту, молчаливо и уважительно понимая, в коликой трудноте находится их старшой. (О том, что Никиту вызывал к себе Алексий, конечно, узнали назавтра же, но поскольку из ратников не тягали боле никоторого, стало и без слов понятно, что старшой всех их спас, принявши вину на одни свои плечи.) Не ведал Никита поэтому, что колгота на Москве восстала пуще прежнего и что Вельяминова с тестем уже открыто обвиняли в убийстве едва не все. Споры и ссоры велись токмо вокруг того, прав или не прав был Вельяминов, разделавшись с супротивником.
Не ведал Никита и другого, что накануне егова быванья к Василь Василичу приехал тесть Михайло Александрович (у которого до сих пор не пропали дедовы родовые села на Рязани, взятые было на себя Олегом, но отданные, по миру, назад) и предложил спешно, пока путь, бежать на Рязань.
— Чего ждать? — толковал тесть. — Грамоты у меня получены с Переславля-Рязанского, примут! Обласкают ищо! Там отсидимся, гляди, и утихнет колгота, а тут и на Болото угодить ныне мочно!
И у Василь Василича, который после Алексиева предупреждения ежеден ждал нятья и суда, разом подкосило волю. Торопливо и суматошно он начал собирать добро, поднял жену, собрал всех сыновей и теперь с ближниками и слугами тайно готовил побег.
Никита, попав в терем, узрел, что все переворошено кверху дном, бегают захлопотанные слуги, и сначала решил было, что кто-то помер (сердце захолонуло: не Василь Василич ли?). Но тотчас, по неосторожно брошенному слову сенной девки, и выяснилось, что суета — отъездная.
В бестолочи сборов никем не остановленный Никита проник до верхних горниц и впервые в жизни отворил двери той светелки, где помещалась она. Натальи Никитишны не было. Он велел, негромко, но строго, кинувшейся встречь девке разыскать госпожу, а сам, присев на край лавки, начал разглядывать с неясным самому себе чувством умиленного удивления вдовий покой со светлым, бухарской голубой зендяни пологом кровати, с резною прялкою и рукоделием, оставленным у окна на небольшом столике с пузатыми смешными ножками, рассматривал расписные поставцы, окованный морозным железом большой сундук и умилительные здесь, в боярских хоромах, деревенской работы половички на чисто — добела — выскобленном полу. Приметил и кожаный переплет книги (верно, сборника Житий) на полице среди расписной ордынской глазури, и берестяной туесок, верно, с моченой брусникой, и даже горшок с крышкою, выглядывающий из-под полога кровати, от коего он поскорее, стыдясь, отвел взор. От натопленной изразчатой печи (топили оттуда, со сеней) струило теплом, и на всем лежала нерушимая тишина опрятного женского, почти монашеского одиночества.
Наталья Никитишна возникла в дверях как-то враз, мало не испугав. Вгляделась, кинулась на шею, крепко зажмурясь, произнесши единое только слово: «Жив!» Пробормотала, пока Никита потерянно тискал ее плечи:
— Ни в какую Рязань не еду, останусь с тобой!
Тут только сообразил Никита, что за кутерьма в доме.
Посадила на лавку, огладила кудри молодца, повелела:
— Пожди!
И вот он снова ждет, волнуясь и уже догадывая, что она пошла к самому Василь Василичу и с минуты на минуту в горницу вступит боярин, а там… Дальше воображение вовсе отказывало Никите, и он, изо всех сил стараясь не думать ни о чем, просто сидел и ждал.
Вновь открылась дверь. Никита встал, почуявши, как разом пересохло во рту. Наталья Никитишна вошла с прямою складкою меж бровей, недоступная и прямая. За нею, нагнув голову, вступил в горницу, разом содеяв ее маленькою, Василь Василич. За ним медведем влез Михайло Александрыч. С отдышкою, светлыми старческими глазами нашаривши Никиту, вопросил: «Етот?» И на миг почуялось Никите, что его попросту убьют, вытащат труп и зароют где-нито в саду. («Ну и пусть!» — решил он сам о себе.)
— Пришел за наградою? — укоризненно уронил Василь Василич.
— Каков молодец, а?! — покачал головою, отдуваясь, Михайло, глядя на Никиту не как даже и на человека — на место пустое в тереме, испачканное нехорошим чем.
(«А ты, сволочь, Олегу Лопасню сдал, а теперя и сам бежишь на Рязань!» — жестко про себя подумал Никита, бледнея от горечи и злобы.) Наталья Никитишна стала у печки, стянув за концы платок на груди, вымолвила глубоким, непохожим голосом:
— Режьте. Не еду в Рязань!
Михайло махнул рукою Никите: выдь, мол, ты лишний!
Никита, зверея, сжимая кулаки, на плохо гнущихся ногах медленно подступил к Михайле. Тот воззрился недоуменно, выдохнул:
— Ты мне кто?
— Никто я тебе! — звонко и страшно крикнул Никита и вырвал, безумно глядя в оплывающее лицо старика, булатный нож. Лязгнула сталь — Вельяминов тоже обнажил оружие.
— А тебе, боярин, — медленно произнес Никита, оборотив лицо к Василь Василичу, — и вовсе в стыд на меня оружие подымать!
Василь Василич глядел, сузив очи, и сабля дрожала в его руке.
И тут Наталья выкрикнула резко, внадрыв:
— Будет! Не смейте! И ты! — и грудью пошла на клинки. И оба мужика отступили и спрятали оружие.
Михайло Лексаныч вдруг сел, вынутым платом отер взмокшее чело и иным уже голосом и словом иным вымолвил:
— Дурень. Я тебе добром. Ты кто будешь-то? Сказывай! Старшой, а роду какого? Ить она мне племянница, чуешь? Сам уступи, ну?
И тут снова заговорила Наталья:
— Вота што, дядя! И ты, Василь Василич, послушайте оба меня! Ведаю я речи, что промеж вас велись в тереме этом! Ведаю, что сами хотели убить Алексея Хвоста. Ведаю! — гордо и бешено выкрикнула она в лицо Вельяминову.
— Никита Федоров вас обоих, может, от плахи спас, а вы! Стыд! Мне, бабе, за вас обоих стыдно! Не девка я! Вдова! Воля моя: хочу — в монастырь уйду! Не воспретите мне никоторый! Единого ты верного слугу своего, единого!.. Он ведь на смерть, на плаху шел, и теперича невесть ищо, казнят али нет! Ему, может, и веку уже не осталось, а вы… Звери! — выдохнула она, закрывши лицо ладонями, и зарыдала.
Вельяминов стоял, как бык, наклонивши шею, не ведая, что вершить. Михайло молча развел руками: мол, не знаю сам, как тут и быть теперя!
Наконец Василь Василич, решившись, поднял голову:
— Грех мой! — сказал. — Выдь на час, Михайло Лексаныч, дай самому с кметем моим перемолвить!
И Михайло с отдышкою, молча полез вон из горницы. На походе остановился прямь Натальи:
— У-у-у! — сказал. — Коза-дереза! — Покрутил головою, хмыкнул и вышел вон.
— Василь Василич! — сказал Никита просто и устало. — Дед мой был возлюбленником князя Ивана Дмитрича Переславского. Ведаешь, что и грамоту на Переслав московскому князю он отвозил. Был и на ратях многих, и самим князем Данилою почтен. И прадед наш Михалко был ратным мужем, из Великого Нова Города самого. Дядя — келарем в Даниловском монастыре. Отец у Богоявленья самим Алексием принят, а до того век был старшим и Кремник рубил. Роду мы не худого! И чести своей не уступим никому! Не для-ради Натальи Никитишны поднял я руку на Хвоста, и не для-ради награды боярской голову свою обрек плахе и топору! В одном ты прав, боярин! Со мною днесь Наталье Никитишне зазорно судьбу свою вязать, да и очень возможет она, — договорил он, горько усмехаясь, — опять остаться вдовою, теперь уже простого ратника Никиты Федорова… Прощай, боярин!
Он сделал движение уйти (и не ведал: то ли просто уйдет, то ли уйдет и утопится). Наталья метнулась было к нему раненой лебедью. Но Василь Василич негромко и властно окликнул Никиту:
— Постой! У Натальи Никитишны, — сказал, — своя деревня есть под Коломною. Я тебе жалую деревню в Селецкой волости, рядом с митрополичьими угодьями. Съездишь, коли мочно будет тебе, поглядишь. Мельницу надо поправить тамо, а земля не худа. С данями, с выходом, со всем! Счас и грамоту подпишу! Хватит того вам обоим на безбедное житие! Нынче в ночь уезжаю я, Федоров, проще сказать — бегу, а сейчас станьте на колена передо мною оба!
Наталья сама взяла Никиту за руку, дернула вниз. Никита опустился на колени, зажмурился. Василь Василич снял с полки икону, обнес трижды головы молодых, велел приложиться к образу.
Когда молодые, держась за руки, поднялись с колен, Василь Василич, отводя глаза и супясь, выговорил:
— Прости, Никита, коли обижал в чем!
— Прости и ты, Василь Василич, што из-за меня тебе ныне путь невольный! — И в пояс, опустив правую руку до земли, поклонил боярину.
Через час в домовой церкви вельяминовской состоялось венчание. Василь Василичев поп надел им венцы, обвел вокруг аналоя. В крохотной домовой церковке только и были Василь Василич с женою да Михайло Лексаныч, все еще не возмогший взять в толк, как это все произошло.
В калите у Никиты лежала дарственная грамота на деревню и кожаный мешочек с серебром — свадебное подаренье молодым от Василь Василича. Когда уже все кончилось, Михайло Лексаныч вдруг прослезился, обнял Наталью, неловко обнял и поцеловал Никиту, сунув ему в руку тяжелый золотой перстень.
— Здесь не оставайся ни часу, ни дня! — присовокупил Василь Василич.
— К себе вести ее тоже не советую. Никифора Зюзю знаешь? Он вас свезет на Подол, есть у меня там изба, тоже дарю! Тамо переночуйте, тамо и живите пока!
Скоро тяжелогруженые сани с приданым Натальи Никитичны — с окованным сундуком, узлами и укладками с посудою, рухлядью, тремя книгами, плетеным кружевом и шитьем — выехали с вельяминовского двора и, колыхаясь на подтаявшем разъезженном снегу, устремили в сторону Коломенских ворот Кремника. Примостившись на самом краешке саней, сидели Наталья Никитишна и девка. Никита шел сзади, а Зюзя — сбоку, понукая коня.
Из верхнего окошка смотрел им вслед великий боярин Василий Васильич Вельяминов, сын потомственного тысяцкого Москвы, один из первых людей в городе, головою Никиты выкупавший себе ослабу от суда и нынешней ночью собравшийся бежать, бросив терем, и села, и волости свои, к бывшему ворогу, а теперь спасителю — князю Олегу Иванычу, на Рязань.
Съезд тверских князей во Владимире прошел достойно. Во всех соборах звонили колокола, Алексий служил литургию в лучшем своем облачении. Оба князя, Всеволод и Василий Кашинский, потишели, раздавленные церковным торжественным благолепием. В суде, на владычном дворе, в обновленных Алексием хоромах, где половину мест занимали церковные иерархи и присутствовали четыре епископа, в том числе и тверской владыка Федор, князья тоже поопасились подымать безлепую руготню. Всеволод достаточно спокойно, уповая на справедливость митрополичьего решения, изложил свои обиды. Василий почванился, задирая бороду, но под мягким натиском Алексия уступил, согласясь воротить Всеволоду тверскую треть.
Алексий содеял так, чтобы Василий Кашинский не почуял себя обделенным, Всеволода уговорили уступить и в одном, и в другом, и в третьем. Василий был надобен Москве как союзник в борьбе с Литвой и как постоянный противник мужающих Александровичей. В конце концов все удалось разрешить, всех уговорить и со всеми поладить, вновь сведя в любовь кашинского князя с Иваном Иванычем.
По талой раскисающей весенней дороге Алексий возвращался в Москву.
Был резкий, прозрачный и терпкий воздух, когда видна каждая веточка на придорожном ясене, обсаженном воркующим вороньем, а вокруг стогов сена жухлый снег усыпан протаявшими заячьими следами и оплывшие, словно обведенные по краю, подтаявшие шапки снега вот-вот готовы сползти с крутых кровель, чтобы вдрызг, с тяжелым уханьем, разлететься россыпью сквозистых матовых градин; и запахи были уже весенние: оттаивающего навоза, тальника, дыма, смешанного с влажною истомою близкой весны.
В Переяславле владычный гонец известил его о бегстве Василия Вельяминова с тестем.
Алексий, усталый с пути, наглотавшийся влажного весеннего воздуха, скоро переоболокся и забрался в постель. Лежучи, отдыхая, успокоенно подумал, что эдак-то и к лучшему! Утихнут пересуды, престанут наветы и ябеды. Уже засыпая, подумал, что для полного утишения Москвы следует удалить из нее и Василия Алексеича Хвостова тоже. Хотя бы, хотя бы… И сюда, в Переславль! Под мой владычный догляд. И с тем уснул.
По приезде выяснилось, что угадал правильно. Хвостовский отпрыск со своими ябедами порядком-таки надоел всем и каждому на Москве, и тотчас по отбытии Вельяминова с тестем начались речи о том, что от Василия Хвостова избавиться надо тоже.
По совету Алексия хвостовский барчук получил назначение городовым воеводою в Переславль и отбыл вон из Москвы, а двор его и подмосковные села Алексея Петровича были, по настоянию митрополита, взяты на князя.
Иван Иваныч, как все слабые люди, не слишком горевал о гибели Алексея Хвоста. При жизни боярина находясь в его полной воле, он теперь, освободясь от этой воли (и попавши целиком в волю Алексия), был едва ли не рад. И только чувство долга да еще настойчивые вопрошания своих бояр заставили его поднять вопрос о необходимом возмездии за совершенное преступление.
Сидели в малой думной палате — невысоком рубленом покое с тесаными стенами, с небольшими оконцами, забранными слюдой в рисунчатых переплетах. Князь и митрополит на резных престолах — четвероугольных креслицах с высокими спинками, украшенных росписью, рыбьим зубом и финифтью; избранные бояре — по лавкам. Тут были двое Бяконтовых, Феофан и Матвей, Семен Михалыч, Дмитрий Алексаныч Зерно, Дмитрий Васильич Афинеев и Андрей Иваныч Акинфов — всего шесть человек. Вельяминовых не было, и не было многих иных: или слишком молодых годами, или слишком пристрастных к одной из враждующих сторон.
Окончательное удаление Хвостова одобрили все. Относительно того, что делать с беглецами, мнения разделились, и, посудив-порядив, шестеро избранных бояр (из коих двое были родными братьями митрополита) решили так, как намеривал Алексий: отложить дело, не говоря ни «да», ни «нет», не призывая беглецов воротиться, как предложил было Семен Михалыч, и не требуя их выдачи у Олега Рязанского, как хотели постановить Афинеев с Акинфовым.
— Совершено убийство тысяцкого! — горячась, воскликнул Дмитрий Василич. — Сего искони не бывало на Москве! А мы удаляем, тишины ради, сына убитого, словно бы овиноватив, и не требуем наказанья виновных!
— Можем ли мы считать виновными Василия Вельяминова с тестем? — вопросил, внимательно поглядев на Афинеева, осторожный Дмитрий Зерно. — Овиноватить великих бояринов просто! Труднее будет снять бесчестье с невиновных!
— Отъехали дак! — подал голос Андрей Акинфов. — Чего ж больши!
— С такой колготы, Андрей, — возразил Семен Михалыч, сдвигая брови, — да с етаких покоров и невиновный сбежит, и ты бы с батюшкою не выдержали тово! — Он укоризненно покачал головою, примолвил: — Розыск творили по слову самого Василья и вины не нашли! А не пойман — не вор!
Иван Иваныч взглядывал то на бояр, то с надеждою на митрополита. Бяконтовы, Феофан с Матвеем, молчали, тоже сожидая, что вымолвит их старший брат.
— Кто-то же убил Хвоста! — выкрикнул, гневая, Андрей Акинфов. — Кому ищо нать было?!
Алексий глядел на спорщиков, слегка склонив голову, ощущая — то ли от весенней поры, то ли от забот многих — груз лет и смутную тревогу, пробуждаемую в нем всегда немощью плоти: слишком многое требовалось ему совершить еще на земле, чтобы с сознанием исполненного долга отойти к Господу! Опустил взор, поднял его, вновь оглядел невеликое собрание вятших и выговорил наконец просто и устало:
— Убийца Хвоста мне известен и живет теперь на Москве.
Сгрузивши имущество у пустой вельяминовской избы, Никита с Зюзею занесли в сени сундук и узлы, после чего Зюзя отправился по просьбе Никиты покупать овес и сено, а Никита — привести коня и забрать кое-какую свою справу из молодечной и из дому.
Когда Никита вернулся, уже дотапливалась печь в избе, остатний дым уходил в дымник. Пол блестел и просыхал, отмытый до блеска, а Наталья Никитишна с девкой вешали полог над кроватью, тот самый, голубой, раскладывали одежду и утварь.
— В баню поди! — весело прокричала ему, глянув сияющими глазами, Наталья Никитишна. Она была с засученными рукавами, в переднике — такою Никита никогда не видел и представить себе не мог свою княжну.
Крохотная ветхая банька была уже вытоплена, и Никита, потыкавшись в ней и посетовав на щели в полу и в углах (беспременно затыкать нать!), все же и выпариться сумел, и голову вымыть щелоком. И тут-то Наталья, приоткрыв дверь, просунулась к нему в баню:
— Давай вихотку!
Никита — глаз ему было не разлепить — застыдился было своей наготы, но Наталья живо нагнула ему голову над лоханью, ловко и быстро натерла спину, шлепнула по мокрому, прокричав озорно: «Домывайся сам!» — хлопнула дверью, а он долго еще приходил в себя, умеряя жар в крови и уже безразлично елозя вихоткою…
Ужинали впятером. Зюзя с Матвеем Дыхно (боле никого из своих не стал звать Никита) выпили пива, поздравствовали молодых и уже в полных потемках, взвалясь на сани, отъехали с прощальными окликами, хрустом и чавканьем в синюю тьму засыпающего Подола.
Смолкали звонкие молотки медников, буханье кувалд и веселая деревянная россыпь колотушек древоделей. Подол засыпал. Девку положили в сенях на соломенном ложе. Никита, у которого толчками, глухо ударяло сердце, вышел в серо-синюю весеннюю ночь. «Ну что ж, коли и казнят!» — подумалось скользом и совсем не задело сознания. Он пролез в избу, по дороге задвинув щеколду.
Наталья сидела на краю постели, уже в рубахе одной, без повойника, расплетая косы, и молча, жадно глядела на него, вздрагивая губами. По лицу у нее от света единственной свечи бродили тени, и не понять было, не то улыбается она, не то заплачет вот-вот. Никита стоял и смотрел, вдруг и совсем оробев. Она встала, легонько пихнула его в грудь: «Сядь, тово!» Наклонилась, стащила сапог с одной ноги, потом с другой. Он тут только покаял, что забыл положить в сапоги хоть пару серебряных колец. Выпрямилась и стояла перед ним, пока снимал платье и порты. Потом дунула на свечу и сама охватила Никиту руками за шею. Он понес ее, неловко уронил в постель. Вершил мужское дело свое, еще ничего не понимая, не чувствуя толком. Застонал после со стыда. Она гладила его по волосам, шептала с нежным бережением:
— Не сетуй, ладо! Родной мой! Все у нас будет хорошо! Думашь, мне легко… Тоже сколь ночей… Все была одна да одна… Верно ведь, в монастырь собиралась! И с тобою — долго не верила, что взаболь, а не так, как у иных…
Он уснул и к утру только, почти не разжимая глаз, вновь привлек жену к себе, доставив наконец и ей радость супружеской близости. После долго ласкал, дивясь и познавая ненавычное тело любимой, которую так долго хотел и ждал, что и верить перестал, что она — такая же, как и все, из плоти и крови, живая и земная, хоть и боярского роду. Женка, жена, супруга, своя, родимая. И уже — навек.
Они пролежали, тихо беседуя, до света. Девка уже встала и настойчиво брякала посудою. Наталья легко вскочила, оправляя смятую рубаху. Накинувши летник и сунув ноги в чеботы, пробежала в баньку, вернулась свежая, умытая, с уже заплетенными косами, и тотчас принялась хозяйничать, приговаривая, что надобно содеять и то, и это, и третье…