Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 3
ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 3 - Чтение
(стр. 24)
Автор:
|
Балашов Дмитрий Михайлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Государи московские
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(560 Кб)
- Скачать в формате doc
(503 Кб)
- Скачать в формате txt
(490 Кб)
- Скачать в формате html
(561 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|
У Василия как отпустило: опали плечи, помягчел взор.
— Точно сгорела?
— Сам зрел!
— Ну иди! — разрешил князь. — Тебе сейчас не до похода, чую. Отоспись, в бане выпарься. А ратных в Торжок посылаю тотчас! Надобно проучить! — высказал он с угрозою. И по отемневшему взору молодого князя понял Иван, что торжичанам пощады не будет.
Так началась, растянувшаяся почти на год, новая война с Новгородом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Московская рать вступила в Торжок без боя. Новгородцы опять не дали помочи своему пригороду, а без того, понимали торжичане слишком хорошо, противу Москвы им было не выстать. Да и угар первых дней прошел, убийство Максима оттолкнуло нарочитую чадь от черни, поползли толки, слухи, начался разброд, и московитам, вступившим через занятые своею сторожей ворота, стало только занять костры городовой стены и начать суд и расправу. По взаимным оговорам, — предатели нашлись тотчас, — воеводы похватали семьдесят человек заводчиков и, в оковах, отослали на Москву. В начале мая на Болоте им рубили руки, ноги и головы. Князь смотрел на казнь, каменея ликом. Софью не пустил. Была на сносях, и от вида крови, от криков истязуемых могла повредить дитяти. (Молодые супруги ждали мальчика, хотя родилась дочь, названная Анной.)
Полки были двинуты занять новгородские пригороды, несносно расположенные невдали от самой Москвы. Волок Ламской, Бежецкий Верх и Торжок князь забирал себе. Иная рать была послана в далекую Вологду. Новгородские воеводы не выстали противу войск великого князя, но, в ответ, взяли на щит Устюжну и Кличен и теперь зорили волости великого княжения. Воеводами у них были литовский князь Роман и лишенный москвичами удела белозерский князь Костянтин. Война велась умело и обходилась Москве достаточно дорого.
Мало стало одной беды. Иная рать, из Заволочья, с двинскими воеводами, Кононом, Иваном и Анфалом, взяла на щит Устюг, вечную препону новгородским ушкуйникам на путях в Пермскую землю и за Камень, откуда шло в Новгород знаменитое закамское серебро. Ныне неведомо — рудники ли то были, заглохшие столетья спустя, или запасы серебряной сасанидской посуды и монет, собранных в святилищах вогулов за века и века, еще со времен легендарной великой Перми, без останка исчезнувшего, бывшего здесь некогда, большого и богатого государства? Уже в наши дни одно сасанидское царское серебряное блюдо нашли в крестьянском дворе, где из него кормили кур. И предания о «золотой бабе», идоле местных зауральских племен, будто бы отлитой из чистого золота, которую искали еще и в нашем столетии, — эти предания шли отсюда же, и, может, первыми их и разнесли по свету новгородские «охочие молодцы». Да и серебряное устюжское дело не с того ли пермского серебра повелось?
… Высокий укрывистый берег реки. Полноводная Двина, и серые рубленые городни, да верха колоколен и шатровых храмов над ними. (Застроившись каменными храмами, Устюг все-таки мало изменился за протекшие столетия.)
Анфал первым соскочил на берег, отстранив старшего брата. Сощурясь, оглядывал стрельницы городовых прясел. Кое-где, редко, посверкивало железо. Анфал пошел в гору, тяжело поводя плечами, облитыми новогородской броней. Молодцы, подгребая, дружно, горохом, высыпали на берег. Иные тут же доставали луки, натягивали тетивы, весело перекликались. Силы навалило, что черна ворона. Анфал не верил даже, что устюжане дадут отпор. Думалось, разом придет по лесам ловить убеглых жителей с их скотиной… Глупцы! Но с заборол пролетели две-три стрелы. Молодцы подняли крик, дружнее, ощетинясь железом, карабкались на берег.
Жарко! Взойдя на гору, Анфал приподнял перо шелома, стер рукавицей невольный пот с чела. Приказывать было не надобно, все делалось само собою. Уже тащили откуда-то толстое, двенадцативершковое бревно, вышибать ворота, уже густо били из луков по заборолам. Конон с дружиною пошел в обход стены ловить тех, кто еще не сбежал в лес. С речной стороны в это время уже с криком, цепляясь крючьями, лезли на стены.
Анфал, морщась, поднял рогатину, отклонивши голову, ушел от метко пущенной стрелы. Ворота трещали, дружно орали ратные, наконец, подняв облако пыли, сбитые створы рухнули, и толпа ратников, теснясь, ринула внутрь. Анфал, приздынув рогатину, устремил туда же. Широкое лезвие, мертво и страшно блестя на солнце, реяло и дергалось перед ним, в такт шагам. Кто-то из устюжан, сорвавшись с крутой лестницы, ринул встречу, и Анфал, играючи, гордясь силой, почти разрезал кметя пополам, окровавив начищенное железо, и тотчас отбросил умирающего посторонь. По верху, по стене, бежали, спасаясь. Кто-то еще вновь целил в него из лука, признав воеводу. Пришлось пригнуться, и стрела с тугим звоном прошла надо лбом, вонзившись в сухое дерево костра.
Бой, не начавшись, погас. Немногие защитники бежали, а двиняне с заволочанами с ревом и матом заполняли улицы. Грабили все подряд. В городском соборе, отпихнувши попа, забрали церковную утварь, обдирали серебряные оклады с икон.
Уже поздним вечером, — солнце низило, почти не закатываясь за окоем, и по всему небу стояла радужная широкая полоса, точно длился и длился нескончаемый зоревой закат, а рать отдыхала, выставив сторожу,
— воеводы сошлись в наместничьей избе, жрали варево из убоины, с реготом поминали смешное. Город был почти пуст, и Конон, облизывая ложку, первый сказал деловито:
— Будем стоять, пока всех не выловим! Добро зарыли, скот отжили в лес, ждут, что мы отселе на Низ пойдем, ан они и вылезут!
— Московской рати никоторой поблизку нету! — поддержал Иван. Анфал, поглядывая на старшего брата, вопросил:
— Добро в Новый Город отправлять?
Воеводы промолчали в ответ. В поход пошли зипунов ради, новогородчи пущай сами для ся зажиток добывают! Анфал и сам так полагая. Двиняне давно недовольничали новгородскими поборами. Починки росли, прибылой народ множил и множил, и забедно казало уже ходить у Нова Города в вечных данниках.
— Нам бы Устюг и вовсе под себя забрать! — мечтательно протянул Анфал, щурясь.
Конон поглядел искоса, пожевал губами.
— Низовски князи не дадут! — отмолвил. И перемолчал.
Все трое подумали об одном и том же: не откачнуть ли к Москве? Дабы не давать обилия в жадные руки новгородских вятших. А Москва далеко, воли ихней не нарушит, поди! Да и беглецы низовские, что заселяли и заселяли Двину, тянули к тамошним князьям, своим, привычным… Воля и власть опять сталкивались тут, свиваясь в неразрешимый клубок противоречивых желаний и помыслов. Мужающие пригороды Господина Нова Города тянули врозь, и, чтобы объединить их, требовалась, как некогда в Древнем Риме, единая высшая воля императора или кесаря. Сами не сознавая того, все они, жаждая свободы, расчищали дорогу московскому самодержавию. И двинский воевода Анфал, немало в дальнейшем попортивший крови новгородцам, так же был далек от пресловутого «равенства для всех», как и бояре Господина Великого Нова Города, как и современные защитники «демократии», торопливо набивающие карманы за чужой счет, готовые не то что родину, но и всю родню попродать ради лихой наживы, тотчас переправляемой за рубеж, куда подальше от милых соотечественников и соучастников по грабежу.
Двинская рать стояла в Устюге целый месяц. Облавами вылавливали, выводили из лесов беглых граждан, вымучивали спрятанное обилие. Рубили обширные плоты с жердевыми заплотами, на плоты загоняли скотину, насыпом наваливали рожь и ячмень. Обилие сплавляли к себе на низ. В начале августа, ограбив город, разболочив, едва не донага горожан, тяжело груженные лодьи отваливали от берега. Наверху, над обрывом, там и сям подымались медленные дымы сожженных хором. Голосили жонки, увозимые в полон. Такого полного погрома город Устюг, пожалуй, еще ни разу не видывал.
К концу лета, однако, новгородские бояре начали сильно задумываться. Торговые караваны стояли запертые на путях. Низовского товару не поступало вовсе. Бежецкий Верх, Волок Ламской, Торжок и Вологда были захвачены московскою ратью. С Ордою великий князь был, на горе Новгороду, мирен, с Витовтом тоже, и помочи новгородской боярской республике ждать было неоткуда. Все больше и больше начинали поговаривать о мире.
Мир, однако, был необходим и Москве. Оторванные от торговых путей, ни Волок Ламской, ни Торжок не давали дохода княжеской казне. Меж тем новгородские воеводы взяли Белоозеро и ограбили, «сотворили пусту», всю Белозерскую волость. Война заходила в тупик, и Василий начинал понимать, что поспешил и замахнулся на то, чего пока был не в состоянии содеять. Следовало, не доводя новгородцев до желания отдаться под руку орденских немцев, свеев или Витовта, заключать мир. Об этом говорил князю, на правах старого советника его отца, недавно воротившийся из Орды Федор Андреич Кошка.
Седой, с темно-коричневым от жаркого южного солнца лицом в крепких застылых морщинах, он сидел на лавке, сложив твердые мозолистые руки на колена, и глядел с укоризною:
— Не выдюжим, княже! Низовская торговля стоит! Хаджибеевичи, Амуратовичи, Керим-бей — с кем ни баял, все ропщут. Чего достигнем? Бог весть! Нижний за нами еще не укреплен, остановись, княже! Батюшка твой с Новым Городом тоже не спешил! Всему свой срок! А в Орде ныне смутно, не понять, что и деитце. Кажись, с Тимуром новую прю затевают! Нам на тот случай силу надобно на Оке держать, а не черт ли где за Вологдой!
— Побьет Тохтамыша Тимур? — вопросил Василий в лоб, косо и упрямо глядя в угол покоя.
— Не ведаю, княже! И какая нам станет благостыня, и станет ли, тоже не ведаю! Мы-ста с Ордой мирны. Почитай, породнились почти, а Тимура того не достать, не сговорить с им! Вот тута и думай! Ордынских амиров да огланов я всех ведаю, кто чем дышит, от кого какой каверзы али там благостыни мочно ждать, а придет Тимур-Аксак да почнет бесерменску веру укреплять… Не ведаю, княже! А лучше замирись ныне с Новым Городом! Противу всех, все одно, не выстать!
Василий перемолчал, насупился. Не вполне убежденный Федором Кошкой, вел разговоры еще со многими и видел: все бояре советуют мир.
Об этом же шел у него спор и с беременной женой. Соня доказывала, что Василий должен сослаться с ее отцом. Василий бесился:
— Што я, в холуи батьке твоему поступить должон?!
— Оба Новгорода, Великий и Нижний, мыслишь забрать? — Софья стояла, презрительно щурясь, выставив живот, и Василию хотелось побить ее наотмашь по щекам, но то было не можно, и он бегал по покою, срываясь на ярый рык:
— Дак без того не стоять и великому княжению! Што мне, стойно Семену, за ханом бегать, услужать? Не хочу! Не буду! Не для того бежал из Орды!
— Нижний Тохтамыш сам тебе подарил, уж не ведаю, какой благостыни ради!
Воззрился, замер, замахнулся было. «Ну, ударь! » — сказала она глазами, губами, всем вызовом гордо изогнувшегося тела. Схватил за плечи, встряхнул было, и почувствовал ее горячий беззащитный живот, в котором слепо шевелилась будущая жизнь, возможно, их первенец, и вместо того, чтобы трясти или бить, приник жадно к ее губам, сперва сопротивлявшимся было, твердым, потом обмягченно и жадно раскрывшимся ради обоюдного долгого поцелуя. Прислуга, зашедшая было, поспешно выпятилась вон.
Отстранясь, с ало полыхающим румянцем на лице, Софья, глядя в сторону, повторила упрямо:
— Все одно, батюшка мог бы помочь!
— Помочь… Новый Город забрать под себя! — уже не сердясь, устало, повторил Василий. — Наше добро! И детей наших!
— У батюшки наследника нет! — возразила, по-прежнему глядя в стену.
Перемолчал. В глазах пронеслись рыцарские замки, залы, торжественные шествия на улицах Кракова…
— Принял бы твой отец православие, — проворчал, — ин был бы и разговор!
Взглянула молча. Склонила голову. Не ударил все же! (Западное рыцарство в ту пору, с культом прекрасной дамы, выглядело своеобразно. Жен не стеснялись бить, подчас и смертным боем. И случалось то почаще, чем в православной Руси, где нравы огрубели, почитай, только к шестнадцатому столетию. А в далекой Монголии женщин не били вовсе. На пощечину, полученную от своей женщины, и то не считали возможным ответить. Вот и говори тут о культуре Востока и Запада применительно к средним векам! Впрочем, в древнем Китае, в отличие от кочевников, отношение к женщине было достаточно суровым.)
Василий хлопнул дверью. Ушел, выдерживая характер. Без Сони, один, надумал посоветоваться с митрополитом. В конце концов, ради клятой грамоты новгородской, ради Киприанова суда церковного затеялась нынешняя пря с Новым Городом!
Честь не позволяла пройти до владычных палат пешим, потребовал коня. С дружиной, обогнув собор Успения Богородицы, подъехал к владычным теремам, спешился, полез на крыльцо, отстранивши служку, пискнувшего было, что владыка не принимает. Рясоносцы мышиным скоком разбегались перед ним, не смея остановить великого князя. Криво усмехнувши, подумал о покойном Сергии: того не посмели бы остановить и в княжеском терему!
Не глядя, мановением руки, велел отстать поспешающим за ним боярчатам, владыка все же! Непонятно на что гневая, без стука отворил дверь Киприановой палаты, взошел, пригнувшись в дверях.
Киприан (Василий сперва не заметил его) сидел где-то сбоку, не в креслице, а на лавке, и глядел потерянно. В сетке мелких морщин глаза его, беззащитно светлые, блестели необычною влагой. Плакал? Церковный хозяин Руси?! Перед ним лежала грамота, присланная из далекой Болгарии, о содержании которой еще никто не знал. Он молча, так же потерянно, словно защищаясь, протянул свиток князю. Василий не сразу разобрал, не сразу понял болгарскую вязь. Присел к столу, придвинув к себе (в палате было от сплошь разрисованных слюдяных окошек полутемно) серебряный шандал с витою иноземной свечой.
«… Амуратов сын Челябий, иже срациньскы глаголется Амира… со всех земель собра тьмочисленныя полкы своя, поиде на Болгарскую землю. И пришед, взя град стольный, славный Тернов, и царя плениша, и патриарха, и митрополиты, и епископы, и всех сущих ту плени, и мощи святых, бывших в земли, их пожже, и церковь соборную раззори, и мезгить в ней учини, и вся люди покори под ся, и всю землю болгарскую перея за ся… »
Василий поднял глаза. Теперь мочно было видети, что по щекам болгарина Киприана катились слезы.
— Братанича моего убили! — сказал.
Василий сидел, уронив грамоту на стол, чуя все более беду, постигшую этого самолюбивого и гордого пастыря, у которого, помимо власти и дел святительских, помимо его хитроумных писаний, помимо всего прочего, что и привлекало, и отталкивало в нем, была родина, и была пусть далекая, но семья. И сейчас ничего этого не стало. Чужое горе заградило уста Василию, но Киприан понял невысказанное князем, скрепился, покивал, сказал тихо:
— Ежели новогородцы пришлют посольство о мире, достоит, мыслю, их принять! — «Православная ойкумена и так сократилась нынче на целую страну Болгарию, на целое патриаршество, и не стоит множить раздоры в том, что осталось от нее! » — так можно было понять тихий голос и тихие мирные слова главы русской церкви.
Отцова возлюбленника, Федора Свибла, вздумавшего на думе баять о том же, князь зло и грубо оборвал. Свибл толкал на войну, а Василий не забывал ему давнее желание задержать его, Василия, в Орде, а великий стол передать Юрию. Было ли, не было так, нынче никто толком и сказать не умел бы, но Василий судил по чувству, и к Свиблу у него поднесь не лежала душа. Да и Акинфичи слишком много власти забрали и в делах, и в думе. Следовало остановить… А как? Впервые после смерти Данилы Феофаныча, бравшего на себя значительный груз забот княжеских, начинал Василий не шутя испытывать тяжесть власти и неверный ее, капризный, от многих зависимый предел… Во всяком случае, бесконечную, разорившую едва не весь север великого княжения войну следовало кончать. И как только князь высказал свое согласие на мир, тотчас все обрадованно зашевелились, поскакали гонцы. Засуетились великие бояре, тем паче, что желание мира было обоюдным.
Новгородское посольство прибыло на Москву в начале сентября.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Филипповым постом, в самый канун Рождества, Иван надумал посетить двоюродного брата в его деревеньке. Все не оставлял мысли перетянуть Лутоню в княжую службу. Ваня выпросился с отцом, и Иван взял сына (пусть поглядит родню-природу!), невзирая на завернувшие под Рождество необычайные морозы, каких давно не помнили на Москве. Воробьи замерзали и падали на лету, деревья и кровли оделись белым инеем, снег под полозьями не скрипел — визжал, все живое попряталось, редко пройдет баба с ведром, кутая лицо в пуховый плат, и только белые столбы дыма из труб и дымников по-прежнему утверждали непреложность земного бытия.
Государыня-мать сама вышла, кутаясь в долгую сряду из овчины тонкой выделки. (Все не хватало средств справить матери кунью шубу, как давно мечтал.) Придирчиво оглядела набитые сеном сани, укутанного Ваняту, что, как лисенок из норы, выглядывал из просторного курчавого ордынского тулупа, еще раз наказала строго: «Сына не заморозь! » И когда заскрипели полозья саней, подхватив заскулившего Серегу (тоже просился с отцом), ушла в дом.
Иван шибко гнал коня в сереющих сумерках рассвета, надеясь добраться до брата одним днем. Конь покрывался белой куржавою изморозью, шумно дышал. От жгучего дыханья зимы спирало дыхание. Скоро пришлось придержать сани и выковыривать лед из ноздрей Гнедого. Порою, когда ноги в валеных сапогах начинали каменеть, соскакивал, бежал сбоку саней. Запрыгивая, окликал сына:
— Жив?
Ванята, с головой ушедший в тулуп, откликался глухо:
— Живой! — Добавлял, успокаивая отца: — Тута тепло!
Добро, не было ветра, при ветре и вовсе было бы не вздохнуть. Впрочем, подымись ветер, и мороз упадет…
В Рузе устроили дневку. Отогревались в припутной избе, хлебали горячие щи. Ванятку трясло, не больно-то тулуп спасал в эдакую стынь! Хозяйка, подавая на стол, уговаривала заночевать: «Волки озоруют ныне! Холод такой, что из лесу гонит зверя. Даве у сябра двух овец загрызли, прямо в стае! Така беда! Он-то, сосед, с кистенем вышел, дак и то едва отбилси от их, осатанели совсим! Али едешь? Ну, гляди сам! Зимник-то пробит ли у их? Долгонько не бывало с той стороны никоторого людина! »
Когда попали на клятый зимник, едва пробитый робким следом саней, и конь пошел тяжко, не скоком и не рысью, поминутно проваливаясь по брюхо в колючий снег, Иван понял, что сглупил. Следовало повернуть, да и заночевать в Рузе. Да упрямство одолело: «Неуж не доберусь? » Серело. Дерева, осыпанные снегом, стояли молча, изредка потрескивая от холода, осуждающе глядя на неразумного путника, что упорно полз в их изножий, пробиваясь неведомо куда. Конь стал. Свистя незримыми крылами, опускалась ночь.
— Ну же, ну, Гнедко! — уговаривал Иван, суя коню в зубы ломоть ржаного хлеба. Конь тяжко дышал, видно, вышел из сил, и Иван, в который раз уже вычищая лед из ноздрей коня, сам чуял, как всю кожу лица у него стянуло заледеневшею бородой.
— Жив? — хрипло, в который раз, прокричал Иван, склоняясь над осыпанным снегом тулупом. Сын неразборчиво подал голос, уже и не высовывая рожицы. Издали, венчая сгущающуюся тьму, донесся скорбный, далекий пока волчий вой.
Иван запрыгнул в сани. Подумав, достал пук сухих лучин, долго бил кресалом, вздувая огонь, сунул наконец лучины в руку сына: держи! На ходу ввалился в сани. Конь что-то почуял и пошел тяжелою, натужною рысью. Вой, низкий, с переливами и короткими повизгами, послышался ближе. Похоже, к ним приближалась целая волчья стая, и Иван, осуровев лицом, оправил саблю, проверив рукоять, и крепче сжал в руке татарскую короткую плеть, с заплетенным в конце ее куском свинца. Такою, ежели метко попасть, можно проломить волку голову. Лучины трещали в руках сына. Пламя, кидая искры и оставляя дымный след, плясало над санями.
Иван гнал, все еще надеясь проминовать, проскочить. Беда, однако, была в том, что замерзлую, отбившуюся от дома корову волки на днях свалили на самом зимнике, и сейчас стая вышла догрызать, что осталось от туши. Осталось немного: хребет, череп да крупные мослы с остатками шерсти.
К приближающейся лошади звери кинулись с урчанием и визгом. Иван, стоя в санях, выкрикнул высоко и страшно. Ванята пихал горящею лучиной в морды хищникам. Загорелось с краю сено в санях, злобно визжащий зверь откатил в сторону. Иван достал плетью другого, намерившего вонзить зубы в шею коню, достал-таки! Тот отвалил с воем, уливаясь кровью, и тотчас ополоумевшие от голода волки с урчанием и визгом начали рвать своего умирающего товарища.
Стая отстала. Теперь следовало успокоить одичалого, несшего скачью Гнедого, не то переломает сани, порвет гужи, и оба они с Ванятой погибнут дуром, замерзнув на зимнике либо будучи настигнутыми тою же волчьей стаей.
Не сразу и не вдруг удалось перевести Гнедого в рысь. Натужно хрипя, пятная снег кровью (волки-таки успели рвануть его несколько раз), Гнедой бежал из последних уже сил. И Иван, отходя, только тут услышал за своею спиной тонкий жалобный плач сына. Не глядя, протянул руку, нашарил лохматую головенку (шапку Ванята потерял в схватке). Тлело сено, дымили, погаснув, бесполезные уже лучины.
— Загаси огонь! — крикнул Иван. — И в тулуп, в тулуп! Голову прячь в тулуп, уши отморозишь напрочь! — Сам после схватки словно бы и не чуял холода. Ванята, перестав рыдать и затушив тлеющее сено, унырнул с головою в тулуп, замер. Тонкий месяц выглянул из-за леса. Издали, замирая, донесся жалобный, словно обиженный волчий вой.
Вылетев на угор, Иван узрел дрожащий крохотный огонек в волооковом оконце ближайшей избы, и только тут, удерживая коня в постромках, переводя с рыси на шаг, понял, ощутил весь ужас того, что только что едва не произошло с ними… Вывались, к примеру, он или Ванята из саней, перевернись розвальни или достань волк до горла коня…
Его всего трясло. Осливевшие губы не давали сказать слова, когда выбежавшая на стук Мотя, ахая, доставала Ваняту из саней, а появившийся за нею Лутоня заводил и распрягал Гнедого, ворча со сна:
— Да што ето? Он у тя в крови!
— Волки! — выдохнул Иван. — Едва отбились!
— На зимнике? Где корова пала? — уточнил Лутоня. — Ноне и без волков скот замерзает! Я уж соломою всю стаю обнес!
— Наталья-то Никитишна как? — спрашивал брат, когда уже разболоклись, занесли укладку с городскими гостинцами, когда дрожащий,
— зубы выбивали звонкую дробь, — Ванята, отказавшись от щей, залез на печку, в теплое месиво детских тел и полусонных писков, когда Лутоня смазал барсучьим салом раны коня, когда уже вздули огонь и сидели за столом, хлебали теплые, достанные из русской печи щи, и Иван, все еще вздрагивая, рассказал о встрече с волками.
— Блажной! Блажной и есть! — выговаривала деверю, сияя глазами, Мотя. — И че было в Рузе не заночевать?
— Ай! — возражал Лутоня, только что поставивший на стол бутыль береженого хмельного меда. — Ноне и днем проходу от их нет! Оголодали в лесе!
Скоро накормленный Иван ткнулся ощупью (сальник уже погасили) во что-то мягкое, натягивая на себя дорожный, еще в каплях инея, тулуп и погружаясь в облегчающий безоглядный сон.
И будто в тот же миг послышалось веселое Мотино буженье:
— Вставай, деверь! Белый свет проспишь! Поди, волки снились? Кричал ночью-то!
Иван, подтягивая порты и обжимая рубаху на груди, смущенно прошлепал босиком к рукомою (даже через полосатые толстые половики чуялась ледяная стылость пола), принял поданный Мотей рушник, крепко обтер обожженное на вчерашнем морозе лицо. Малыши возились, попискивали на печке. Скоро, бухнув настывшей дверью и впустив целое облако пара, вошел Лутоня, отряхая иней с бровей и ресниц, выдирая лед из усов, поведал:
— Коню твоему я сена задал, напоил, раны смазал салом. Ему и постоять теперь день-два не грех, даве ты ево едва не запалил! Ну да, известное дело, от смерти уходили! А корова та сябра моего… спугнул ли кто? Сама ушла со двора, дуром, ну а там то ли замерзла, то ли волки загнали — невесть!
Сказывая, он споро разболокался. Овчинный полушубок и оплеух, отряхнув, повесил на спицу, настывшие рукавицы с ледяным стуком кинул на печь.
— Горе тому, — сказал с суровостью в голосе, — кто дров да сена у себя не запас! В лес ноне и в дневную пору не сунесси! Ты бы поглядел на прорубь нашу. Льду намерзло — страсть! Ведро на веревке опускать нать, иначе и не почерпнешь! Я уж пешней все руки себе отбил! Да ты ноги-то в валенцы сунь, не морозь! — примолвил, углядевши, что двоюродник вышел бос со сна. — Топим и топим, и двор-то соломою обложили, а все по ногам холодом веет!
— Не видали такой зимы! — подхватила Мотя. — Прямо страсть! У кого скот в жердевой стае стоял, столько поморили скотины!
— А ноне и коров, быват, в избу заводят! — подхватил, неведомо отколь взявшийся, рослый красавец сын, Павел, Паша. (Носырем уже и не назовешь!) Деловито помог отцу передвинуть тяжелую перекидную скамью, прехитро украшенную замысловатою резьбою.
— Вот! — кивнула Мотя в сторону сына. — Женим скоро! Слыхал, что Неонилу замуж отдали? Ты и на свадьбе не побывал! — примолвила с легким упреком.
— Нюнку?! — ахнул Иван. Видел, зрел, как росла, наливалась женским дородством и красотою, а все не ждал. Да и думка была: сосватать братню дочерь куда на Москву, за ратника али купца. Лутоня, понявши, по мгновенной хмури Иванова лица, о чем тот помыслил, объяснил твердо:
— По любви шла! Не унимали уж! В жизни всякое: и хворь, и болесть… Иной женится насилу, а слег — жонка ему и воды не подаст! Я уж помнил твои слова, да унимать не стал. Сами с Матреной-то по любви сошлись, дак знаю: умирать буду, она мне и глаза закроет, и обрядит ладом, и на погосте поревет.
— Да ты уж о смерти-то не думай, тово! — нарочито грубым голосом, скрывая невольные благодарные слезы, перебила Мотя. — Нам с тобою надо ищо пятерых поднять, да устроить, оженить… — Не докончила, замглилась ликом на миг, тряхнула головой, отгоняя грустную мысль о неизбежном увядании и конце, побежала затворять тесто.
Игоша, Обакун, маленький Услюм, названный так по деду, облепивши Ваняту, выкатились с писком и смехом из запечья, где блеяли, сгрудившись, потревоженные, взятые в избу по случаю холодов овцы, недовольно хрюкала свинья, и оглушительно взвизгнул поросенок, которого боднул бычок.
— Кыш, кыш! Задрались опять! — строго выкрикнула Мотя. — Набрали, што и в запечье не влезают! А и не взять некак! Коровы, и те жмутся одна к одной с холоду! У нас-то ищо ничего, дровы у самого дома лежат. Даве Лутоня с Пашей и сенов навозили, до больших холодов ищо. Как ведал мой-то! — с гордостью глянула на супруга, а Иван вспомнил тоненькую девчушку, что хозяйничала когда-то в доме у худого, тощего двоюродника, и казалось, надолго ли хватит им ихней любви? А вот хватило, почитай, на всю жисть!
— А там што у тя? — полюбопытничал Иван, кивая на закрытую дверь.
— Да… Прируб тамо… — неопределенно, хмурясь, отмолвил Лутоня.
— Холодная клеть!
— Для Василья жилье сготовил! — смеясь, выдала Мотя мужнин секрет.
— Думат: будет куда, брат-от и придет!
Иван поглядел внимательно. Лутоня сидел, ковыряя порванную шлею, не подымая глаз, пробурчал:
— Може, он тамо сотником каким, беком ихним, а може, голодный, да больной, да увечный… Куда ему придти? Меня не станет — сыны примут! Им строго наказано!
— А ты для дяди ищо печь не сложил! — звонко выдал Обакун родителя.
Лутоня глянул посветлевшим взором.
— Лето наступит, сложу! — пообещал.
И мгновением показалось Ивану, что так все и будет: откроется дверь и, обряженный в татарское платье, с темно-коричневым от южного солнца морщинистым лицом, вступит в горницу незнакомый всем нарожденным тут без него детям, незнакомый и хозяйке самой, а все одно, близкий всему семейству, из дали-дальней воротившийся дядюшка, когда-то спасший, пожертвовав собою, Лутоню от горького плена и не забытый доселе ни братом, ни братней семьей. «Жив ли ты, Васька? » — помыслил Иван, перемолчав.
Десятилетняя Забава тем часом возилась с младшею, Лушей, поглядывая завистливо на братьев, облепивших Ваняту. Парни уже и подрались, и помирились, и теперь Ванята, не поминая страха, с гордостью сказывал, как он горящею лучиной отгонял волков, и, сказывая, чувствовал себя теперь почти героем.
— Семеро по лавкам! — подсказывала Мотя, любовно озирая свою подрастающую рать. — Ты бы женилси, деверь! Второго-то как звать у тя? Серегой? Ну, дочерь надобно теперь! Наталья Никитишна-то ищо в силах? Не болеет? А тоже годы не те, на седьмой десяток, никак, пошло?
— Опосле Маши… — коротко, не досказав, отозвался Иван. И Мотя, сразу поняв, покачала сочувственно головою.
— А Любава как? Алешку-то Тормосовым отдали? — прошала она между делом, накрывая на стол.
Племянника Иван не видел давно. Как-то не сошлось у них с Тормосовым и, остуды не было, а так, чтобы почасту в гости ездить — не тянуло.
— Пятнадцатый год парню! — отозвался Иван. — Воин уже! Слышно, в поход ходил с князем Юрием!
Алешка рос весь в родителя своего. Иван, изредка встречая племянника, кажный раз вспоминал Семена. На годах был трудный разговор, когда десятилетний парень, склонив лобастую голову, спросил у Ивана:
— Как мой батя погиб?
Соврать было не можно, а и прямо сказать: мол, меня собою прикрыл,
— как? Парень-то с того без отца растет!
— А Любавин мужик серебро копит! — сказал Иван. — Деревню купили, слышь, другую хотят… Детей бы делали!
— А и без земли-то каково! Служилому человеку инако и не прожить!
— нежданно вступилась Мотя за неведомого ей Любавина мужика. — Поход ли, посольское дело, хошь, а тут — пахать да косить надоть, хошь разорвись! Без деревни да без мужиков и ратной справы не добыть, а уж дети пойдут — чем и кормить? Пущай уж, раз такая стезя у их!
И Иван вновь подивил рассудительности этой вечно захлопотанной крестьянской жонки. К первой выти стали собираться соседи. Пришли, изрядно постаревшие, Лутонин тесть с тещею. Приплелся какой-то, незнакомый Ивану, старик. Не разболокаясь, сел на лавку, медленно оттаивая. Пришел сябер с бельмом на глазу, хитро и косо оглядевший стол. В предвкушении хмельного! — понял Иван, и не обманулся. Сябер оказался завзятым пьяницей. Влезали в избу, в облаках пара, разматывая шали и платки, молодые и старые жонки, мужики, парни. Скоро Паша с родителем вынесли из холодной второй стол и две лавки — уместить всех гостей. Лутоня сам вынес жбан с пивом, Мотя поставила на стол дымные ароматные щи с убоиной и полезла в печь за пирогами. Явился кувшин со стоялым медом, хрусткая квашеная капуста, брусница, моченые яблоки, копченый медвежий окорок — затевался пир.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|