Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 3

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 3 - Чтение (стр. 12)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Грамота эта была составлена и подписана уже в начале сентября месяца, а одиннадцатого сентября, будучи в Халкидоне, болящий Пимен скончался. Тело его привезли в Константинополь, но положили вне города, противу Галаты, на генуэзском берегу, у церкви Иоанна Предтечи.

Так окончил свои дни этот человек, кого не можно пожалеть, ни посочувствовать ему, вознесенный к власти собственным вожделением и упрямством великого князя Дмитрия, и который в конце концов «ниспроверже живот свой зле» — как и надлежит погибать всякому, отступившему от заповедей Христовых.

Русичи тотчас, не стряпая, засобирались домой. Федор получил от Антония новое посвящение, теперь уже в сан Ростовского архиепископа. За три дня до смерти Пимена Федор с Киприаном взяли по заемной грамоте у грека Николая Нотары Диорминефта, приближенного самого императора, «тысячу рублев старых новгородских». Видимо, и им пришлось давать взятки патриаршим синклитикам. Для того чтобы просто возвратиться домой, сумма была слишком велика.

Первого октября Киприан в сопровождении двух греческих епископов, а также владык Ионы Волынского, Михайлы Смоленского и Федора Ростовского тронулся в путь. Летописец всей этой эпопеи Игнатий остался в Константинополе, возможно, для последующих переговоров с будущим императором Мануилом.

Стояла осенняя пора, пора бурь и тяжелых туманов, и Ивану Федорову пришлось испытать всю ярость моря, которую только мог выдержать утлый корабль. В конце концов путники доплыли до Белгорода, в устье Днепра, откуда сухим путем добирались до Киева и уже из Киева — до Москвы, где Киприана встречал синклит тех же владык, что провожали Пимена из Рязани. Были тут и Евфросин Суздальский, и Еремей Рязанский, Исаакий Черниговский и Брянский, прибыл и Феодосий Туровский из Подолии. Всех Киприан приветствовал, иных заново утверждал в правах, полагая все Пименовы рукоположения неистинными, вслед за чем деятельно принялся за наведение порядка в митрополии, едва не сразу же по приезде вызвав из Нижнего изографа Феофана Грека, коему поручил расписывать, среди прочего, Успенский собор в Коломне.

А Иван Федоров, сдав дела и отчитавшись — потеря должности владычного даньщика уже не угрожала ему, — вошел в свой терем, поклонился матери в ноги, потом выложил подарки на стол, весь полный дорогой и тоской, загоревший, повзрослевший, молча опять воспомнив о Маше, которой так радостно было бы его нынче встречать!

— Почто не прошаешь о сыне? — ворчливо заметила мать, удоволенная подарком. — Ванюшка в деревне досель, а Сережка растет!

Из соседней горницы вдруг вышел, качаясь на ножках, толстенький малыш, любопытно уставя глаза на большого незнакомого дядю, не ведая, что содеять ему: убежать или зареветь?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Как удержаться на престоле? Да, ты сын и наследник, как, впрочем, и твои братья, и твой двоюродный дядя Владимир Андреич!

Да, конечно, отец и покойный митрополит Алексий содеяли тебя единственным наследником. В детской памяти остался сухой старик с пугающе строгими глазами, и, говорят, вовсе не отец, а именно он, Алексий, придумал передавать власть нераздельно старшему сыну!

Однако никто этого не делал до сих пор. Жили и делились по лестничному счету, в котором было и больше справедливости, и больше семейности, и правды, и… больше безлепицы, порождаемой переездами из града в град, ссорой дядевей с племянниками, грызней прежних и новых думных бояринов друг с другом и даже спорами целых городов, того же Чернигова с Киевом, отчего и погибла Киевская Русь!

Да, власть должна быть единой и нераздельной, все так! Но и все прочие князья, в том числе великие, как Тверской, Нижегородский, Рязанский, рано или поздно обязаны будут подчиниться тебе, чего они не хотят и не захотят никогда!

И все бояре, ждущие твоей твердоты… Все ли? А Федор Свибл, нарочито державший меня в Орде, мысля поставить на мое место Юрия, и уже вдосталь напевший брату в уши, до того, что тот и ряд со мною не хочет подписывать? А многие иные? А обиженный отцом Боброк? А те, кому не хватило мест в Думе государевой? А прежние князья, утратившие княжения и звания свои, но не утратившие гордости прежних независимых володетелей? А купцы, торговые гости иных земель, засевшие на Москве и мыслящие, как некогда Некомат, подчинить ее своим чужеземным государям? А горожане московской трети, принадлежащей Владимиру Андреичу? А граждане иных градов Руси Владимирской, ограбленные прадедом и потому глухо ропщущие?

Все те, для коих надобно быть строгим, но справедливым, удоволивая, насколько можно, их чаяньям в путях и мытных сборах… И не возвышать даней с черного люда, пуще глаза беречь пахаря, не давая его грабить сильным мира сего, удоволить и горожан, и церковь, ходить по тоненькой жердочке чужих вожделений и никого не убивать со страху?!

А Великий Новгород? А Нижний? А Орда? А Литва и доселева непонятый Витовт? А орденские рыцари? А католики со своим папой или папами, чающие подчинить Русь латынскому кресту?

Так как же мне удержаться на престоле. Боже мой!..

Похороны батюшки прошли прилепо и пышно. Отпевали отца митрополит Трапезундский Феогност и два русских епископа, Данило и Савва. Был сам радонежский игумен Сергий и целый синклит священников города Москвы, Коломны, Звенигорода, Можая, Дмитрова, и даже из Владимира были. Мать убивалась так, что серьезно боялись за ее жизнь. Народ плакал неложно, и это было паче самой пристойной службы, паче сдержанной скорби бояр.

И как-то незаметно для всех вскоре ушел из жизни убогий Ванюшка, так ни разу и не надевший на себя подаренный ему пояс татаур, словно и жил токмо по воле родителя-батюшки и поспешил вослед ему в выси горние, ничем не нагрешив на грешной земле… Когда хоронили Ванюшку, Василий держал на руках крестника своего, Костянтина, и тяжело думал о том, что дорога «туда» предстоит рано ли, поздно всем и к исходу следующей сотни лет никого из ныне живущих уже не останется на земле. Со смертью отца, прожившего так недолго, менялось нечто, трудно определимое словом, уходило столетие, уходило, не окончивши счета лет, и все-таки уходило невозвратимо…

А теперь вот они сидели в этой пустой, осиротевшей горнице верхних теремов, сидели вдвоем, он и старый его советник Данило Феофаныч, с которым столько было перенесено, и преодолено, и избегнуто, что уже и не казался внучатый племянник великого митрополита Алексия обычным думным боярином княжьим, а скорее духовным отцом юного князя, готовившегося занять престол прародителей своих.

Данило сидел, вздыхая, сложив руки на резное, рыбьего зуба навершие трости. После той еще, ордынской застуды сильно ослаб ногами старый боярин. Вздыхая, говорил раздумчиво:

— Что ж тебе баять, Василюшко? Я ить тебе што отец! Бояре тебя поддержат, не сумуй, тово. А токмо ляхов, оставших тут, поскорей удали! Боярам забедно! Кажному его место в Думе дорого, по роду, по обычаю получено, и какому литвину, ляху ли позволить себя засесть — зазноба немалая!

— Удалю, отец! — глухо отзывается Василий, угрюмо низя взор.

— Удали, удали! Лишней колготы не нать нынче! Вона, бают, супружница Владимира Андреича землю роет, хочет мужа своего на престол всадить… Литвинка тож! Дак бояре в сумнении…

— Свибл? — подымает Василий тяжелый взгляд.

— И Свибл, и прочие! Акинфичей ить в Думе едва не треть, посчитай! Сам Федор Андреич Свибл, Олександр Андреич Остей, братец еговый, Иван Андреич Хромой, мало того, что боярин и Свиблу брат, дак еще и Белоозеро, почитай, держит! И все трое на духовной твово батюшки расписались, так-то! Вернейшие среди прочих, вот и понимай! А Иван, Андрей, Михайло? Кому-нито из них боярство вскоре надлежит, тому ж Михайле Челядне! Да и прочих Акинфичей — полк! Опять же Морхинины! Григорий Лексаныч Пушка — боярин! То-то! А его братья? А сыны нарастут? А от Владимира Иваныча, от Романа Каменского? Полк и есть! А Иван Родионыч Квашня на духовной батюшки третьим стоит! После Боброка и Тимофея Вельяминова! Так-то! А кто он Акинфичам? Мать-то Клавдя Акинфична, так? Да и иных начисло Акинфовых да Свибловых родичей! Так что Свибла до поры не шевели, не трогай!

Вельяминовы ноне много потеряли. Волости Микулины Всеволожам отошли, сумел-таки Лексан Глебыч для сына жену выбрать! А Всеволожи Акинфичам враги, примечай! Не давай им друг друга съесть, равно привечай, равно одаривай, вот и будешь обоим господин! Ну, а Тимофея, ни племянника его, Воронцова, ни Грунку — не обидь! Будут упрекать в Ивановой измене — защити! Вельяминовы добрый род и строгий, не корыстный, им честь дороже зажитка, слуги тебе верные, Митрий Михалыч Боброк, чаю, не сблодит. Православной, в вере тверд, пото и с Волыни уехал! Будет тебе защитою, и с Владимиром Андреичем они не то что во вражде, а — не друзья, оба стратилаты, дак!

Собаку-Фоминского тоже привечай, и Семена Василича, через него старых московских бояр к себе привлечешь. Батюшка недаром тоже призвал Семена Василича на духовной своей расписаться. Выше Остея и Кошки, понимай!

В Орде тебя Кошка защитит, да у ево и сын растет, тоже толмачит по-ордынски да и по-гречески. Отцу замена, а тебе верный слуга!

Ну, о своих, Бяконтовых, не говорю. Што я, што Матвей, што Костянтин… Алешка Плещей хошь и не показал себя на рати, а от тебя и он не отступит.

Зерновы — за тебя, Михаил Иваныч Морозов — за тебя, ему верь. С Олександром Миничем мы ить из Орды бежали! Тут понимай сам! Братец Лександры, Дмитрий, на Тростне убит. Сыновья, что Василий, что Степан, что Михаил, — слуги твои верные. За кровь отца и в бояре попали! Опять же у Лександра одни дочери, сын-то помер, дак ему племянники — что свои сыны. И тут понимай, кого чем удоволить нать. Прокшничей не обегай! Старый род, добрый род, еще святому Лександре Невскому служили.

А смоленских княжат, что боярами стали, привечай, но и опасись, тово! А из прочих бояр пуще всего полагайся на Митрия Васильича Афинеева. Умный муж и многовотчинный. С иными князьями на равных был, престолу Московскому великая опора в нем! Сынов нет, дак дочери — первые стали невесты на Москве! Марья за Федором Костянтинычем Добрынским, вторую дочерь за Василья Михалыча Слепого-Морозова дал, а третья нынче за моим Костянтином…

Бояр тебе добрых оставил отец! Упряжку не разорвут, дак повезут етот воз, што кони! Не сумуй! И того, што батюшка деял, не рушь. Нижний нам надобен! Ни Кирдяпу, ни Семена, прихвостней ордынских, на стол не пущай! Борис Кстиныч стар, потишел, а без города того на волжских путях торговых не стоять Москве!

Ну и — выше голову, князь! Послезавтра соберем Думу, яви лик тверд и радостен!

Данило нарочито сказал последнее бодро, словно как перед боем али на пиру, и Василий, отвечая ему, улыбнулся натужною, вымученною улыбкой. Он знал, что для всякого серьезного дела надобно ему теперь самому ехать в Орду, откуда бежал, кланяться Тохтамышу, который… И было Василию безумно страшно, как в далеком детстве, когда его, маленького, оплошкою заперли одного в пустой темной горнице…

После Думы, постановившей «едиными усты» слать к Тохтамышу с поминками о вокняжении Василия (и Федор Кошка, старый бессменный московский посол в Орде, уже собирался, не стряпая, в путь), порядком устав от нужного сидения в золоченом креслице (от усердия сидел почти не шевелясь, стойно византийским василевсам), Василий прошел к себе в горницу, пал на лавку. Не было сил даже на то, чтобы встать и навестить мать, сильно занедужившую с похорон.

Сидел, вспоминая, как с голодным блеском в очах глядел на него Юрко, как супились, поглядывая на своего старшого, Свибловы братья. И вновь возникало то тревожное чувство, явившееся в нем, когда узналось, что Владимир Андреич уехал в Серпухов, не восхотевши присутствовать в Думе, что грозило серьезными осложнениями в ближайшие месяцы или даже дни…

В нем опять колыхнулась злость к Тохтамышу, этому раззолоченному гладколицему истукану, неспособному понять, что ему самому придет в голову назавтра… Нет, с прежними ханами было куда веселей! Там хоть догадать было можно, чего хотят… А этот… Почто Москву разорил, пес? Не прощу, николи не прощу! Сам того не замечая, Василий начинал чувствовать то и так, как чувствовал и мыслил покойный батюшка. И только одно было ясно понятое и принятое им самим: он обязательно созовет Киприана, отринув Пимена, что бы там ни решали в Цареграде, и он обязательно женится на Соне, Софье Витовтовне, что бы там ни решали думные бояре о браке нового государя Московского. Случайные жонки, предлагавшиеся и предлагаемые ему, будили в Василии отвращение. Нужна была Соня, она одна. И все теперь зависело от того, сумеет ли Витовт переупрямить Ягайлу или Ягайло переупрямит Витовта, и тогда Соню отдадут за какого-нибудь западного герцога по выбору Ягайлы и польских панов, а ему… Нет, о том, что предстоит тогда, ему и думать не хотелось. Думалось о сероглазой дочери Витовта, и только о ней — порывистой, страстной, лукавой и умной, умнее их всех!

Порою Василию становилось страшно того, что Соня сможет полностью поработить его, подчинить своей воле, и тогда… Потянет в католичество? Тому не бывать! Он решительно тряхнул головою: как только приедет на Москву, окрестим по православному обряду, и никаких францисканцев даже на порог не пущу!

Из глубокой задумчивости его вывел боярин Беклемиш, опрятно засунувший голову в дверь:

— Батюшко! Игумен Сергий к тебе!

— Проси! — Василий, обдергивая на себе рубаху (парчовый зипун скинул давеча на руки слуге), пошел встречу знаменитому игумену. Слуга, коему он показал рукою на столешню, тотчас бросился за питьем и закусками. «Прежде так яро не бегали! » — отметил про себя Василий, кидая в спину холопу:

— Постное!

Впрочем, Сергий, обретя у князя накрытый стол, блюда с дорогою рыбой, грибами и хлебом, кувшины с разноличными квасами, так и не притронулся ни к чему.

Василий встретил Сергия в широких сенях. Тут же, при послужильцах и дворне, поклонился в ноги, принял благословение, поцеловал сухую старческую длань. Было радостно унизить себя перед преподобным и тем самым словно бы сойти с одинокой, обдуваемой холодом отчуждения княжеской престольной высоты.

Когда проходили в горницу, оттуда с любопытно-испуганным лицом выпорхнула сенная боярышня, поправлявшая что-то на уже накрытом столе. Полураскрыв рот, оглянула Сергия с князем и исчезла.

Василий предложил старцу кресло, указал на накрытый стол.

— Помолимся Господу, сыне! — возразил негромко радонежский игумен.

Помолились, сели к столу. Василий с ожившим юношеским аппетитом взялся было за двоезубую вилку, но, заметив, что старец не приступает к трапезе, отложил вилку, слегка отодвинул тарель — не смущала бы вкусным запахом, и приготовился слушать.

Сергий действительно пришел к нему с наставлением, которое почел себя должным сделать, прежде чем отправиться в обратный путь.

— Избрали! — чуть усмехаясь, выговорил Василий. — Едиными усты! — Сказал, чтобы только начать разговор.

— Избрал тебя Господь! — тихо поправил его Сергий. — Но помни всегда, что духовная власть выше власти земной. Не так, как у латинян, где папы воюют с цесарями, почасту и сами облачаясь в воинские доспехи, ибо Иисус рек: «Царство Мое не от мира сего! » Но духовная власть выше власти земной в Духе, выше благодатию, которую может излить на ны токмо она! В этом мире твоя власть выше всякой иной. Но и ответственность выше, ибо тебе придет отвечать пред высшим судией, пред самим Господом!

Сергий вздохнул, помолчал. В тишину, сгустившуюся еще более, высказал:

— Мы уходим! Ушел великий Алексий, ушел ныне и твой батюшка. Скончались или погибли на ратях иные многие, свидетели нашей молодости, соратники зрелых дерзновенных лет. Скоро и мне ся придет отойти к престолу Его! Вам — нести этот крест. Вам — не дать угаснуть свече, зажженной пращурами, вам хранить святыни и сберегать церковь Божию, ибо в ней — память, жизнь и спасение языка русского. Пимен, чаю, уже не воротится из Константинополя. Тебе — принять Киприана и жить с ним.

И — не забудь! Когда властители перестают понимать, что власть — это труд и властвовать — значит служить долгу и Господу, наступает конец. Конец всего — и властителей, и языка. Помни, что с успехами власти, с умножением земли и добра в деснице твоей умножатся и заботы властителя. Отдыха не будет! И ты сам не ищи отдыха. Господь уже дал тебе столько, сколько надобно, дабы жить и творить волю Его. Сего не забывай никогда! Усиливайся, трудись, по всяк час совершай потребное делу, но не заботь себя излиха утехами плоти, ни величанием, ни гордынею, ни суесловием. Помни заповеди и высшую из них — заповедь любви! И молись…

Сергий говорил глухо, устало, глядя мимо лица Василия. Его лесные одинокие глаза, устремленные в даль, посветлевшие и поголубевшие за последние годы, казались двумя озерами неведомой запредельной страны.

Василий чувствовал, что для троицкого игумена земные заботы — и великий стол, и власть — ничто, что он уже постиг нечто высшее, перед чем пышность церемоний, блеск оружия и стройные ряды воинств, роскошь и сила равно ничтожны. Он будто знал, что все это может обрушить в единый миг, егда пошатнет то вечное, что определяет само бытие царств и царей. И говорил он Василию из такого беспредельного далека, остерегая и наставляя в земном, обыденном и суедневном, что порою становилось страшно, и не верилось уже, что перед ликом этой беспредельной духовной силы возможны обычные земные радости, что продолжает что-то значить муравьиная суета земного бытия, какая живет и вскипает там, за стенами дворца, на посаде и в торгу, что где-то все так же бьют молоты по раскаленному железу, рассыпая снопы искр, едкую окалину и тяжелый железный чад, что где-то ладно постукивают топоры, вертится подобный гончарному кругу стан резчика, на котором обтачивают и полируют изделия из рыбьего зуба — моржового клыка и клыков тех неведомых, огромных, как бают, подземельных зверей, что привозят с далекого Севера. Что где-то мнут кожи, треплют лен, где-то ткут, стуча набилками, где-то работают золотошвеи, где-то пекут хлеб и стряпают варево — до того все сущее казалось ничтожным и временным пред этою безмерною, фиолетово-пурпурною, как виделось ему, высотой!

«А что я содею, ежели Сергий повелит мне сейчас отречься от дочери Витовта? — подумалось вдруг Василию со страхом. — Что отвечу и возражу ли я ему? » И не нашел ответа.

На улице, когда он провожал преподобного, уже сгущалась прозрачная весенняя мгла.

— Останься! — попросил Василий.

Сергий безобидно отмотнул головой:

— Заночую в Симонове! — молвил он, и княжич покорно склонил голову, понимая, что Сергию будет лучше там, с собеседниками и друзьями, нежели здесь, среди чуждой ему и суетной роскоши княжеского двора. Воротясь, прежде чем лечь, он долго молился, стоя на коленях перед иконами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В июне дошла весть, что литовский князь Семен Ольгердович Лугвень прибыл в Новгород и сел на пригороды. Нависла угроза потери Новгорода Великого, что для низовской торговли было бы подобно удавке на горле. Скакать туда? С чем? Он еще даже не утвержден ханом! И митрополита нет в городе!

Напрасные послы скакали туда и обратно, загоняя лошадей. Новгородские бояре клялись, что они и с Литвою, и с Москвою «мирны суть» и никоторой пакости великому князю Владимирскому, «кто он ни буди», учинять не мыслят.

Борис Костянтиныч в страхе, что племянники спихнут его со стола, из Нижнего отправился в Орду, и опять неясно было, как там повернутся дела? Вести пока были смутные, передавали, что Тохтамыш отправился воевать с Темерь-Кутлуем, а это значило, что посаженье на Владимирский стол могло затянуться для Василия на неведомый срок.

На Василия меж тем навалились все отцовы ежедневные дела, и он не знал уже, что делать первее — сидеть ли у постели больной матери, посылать ли, забросив все иное, косцов в луга (травы были добры, и следовало только не упустить сроков!).

С покосом, слава Богу, почти справились. Старые отцовы слуги, посельские и даньщики, знали сами, что делать, и от Василия требовалось токмо подтверждать ихние распоряжения.

Но тут навалилась новая беда. Двадцать первого июля загорелось в Москве. Пожар начался в маленькой церковушке за монастырем Чуда Архангела Михаила от упавшей свечи, как передавали потом. Город был пуст, все, кто мог, работали в лугах, гребли и метали стога и загасить сразу, не давши ходу огню, не сумели. Пора была обеденная, сверху яро и ярко палило солнце. Над просушенным до звона деревом трепетало марево, а огонь, какой-то невзаправдашний, ярко-прозрачный, уже трепетал и метался выше кровель, когда ударили в набат. Слуги, дворня, челядь, сенные девки и боярышни, подобрав и подоткнув подолы, с голыми икрами (не до того было!) метались по лестницам, спешно волокли и укрывали добро в погреба, куда, как чаялось, огню не стало бы ходу. Холопы и ратники — кто, завидя пламя, верхом, охлюпкой, прискакали из лугов — стали цепью, передавая кленовые ведра с водою из сильно обмелевшей Москвы-реки.

Сам Василий с отчаяньем в глазах бросался в огонь; рушили, растаскивая крючьями, хоромы, сбивали пламя, возникающее там и тут от несомой по ветру тлеющей драни, а огонь ярел, низко гудя, шел стеною, пожирая пронизанные светом сквозистые венцы боярских хором, конюшен и житниц, к счастью полупустых в эту пору, и уже спешно волокли тюки и укладки под гору, к воде. Катились, подпрыгивая, бочки с пивом и сельдями, кого-то сшибло с ног, и он орал благим матом, неслышимый в реве подступающего пламени. Уже пылали кровли городовой стены, и Василий, черный, страшный, весь в саже и ожогах, готов был рыдать и материться от бессилия, отступая вместе с ратными под напором огненной стихии…

Все-таки бешенство князя и самоотверженная дерзость молодших перемогли. Огню не дали ходу на посад, хотя Кремник выгорел, почитай, весь, и только после того, к вечерне, начало наконец опадать яростное пламя, отступать и метаться под упорными ударами воды, которую подавали и подавали умножившиеся ратники и горожане — теперь уже начинавшие наступать, шагая по горячей земле, раскидывая дымные остатки хором, стаскивая вагами трупы погибшей, обгорелой скотины и сбивая остатки огня с черных обугленных бревен.

Поздно вечером Василий в прогоревших сапогах и дырявом зипуне пил, судорожно глотая, поданный кем-то квас. Легкие горели, обожженные горячим дымным воздухом. На глазах закипали слезы ярости, и казалось, что все это — приезд Лугвеня в Новгород, несвоевременный поход Тохтамыша и теперь вот этот пожар — все вместе обрушилось на него не само по себе, а по чьей-то злой воле… Уж не сам ли нечистый испытывает молодого князя, что называется, на разрыв? Василий гневно сжал зубы, клацнув по краю медной посудины. «Не получат! » — пробормотал невесть про кого. Едва переодевшись и кое-как смыв черную грязь с лица, поскакал в Красное — распорядить присылом нового леса для хором, драни и досок, которые уже спешно тесали княжеские древодели.

Еще вздымался дым над остатками сгоревших клетей, а уже в город везли бревна и тес, а боярские и княжеские послужильцы и холопы, едва довершив сложенные стога, кидались, засучив рукава, рубить новые клети, класть хоромы, расчищая обугленный Кремник от остатков огненной беды.

Судьба, кажется, испытавши Василия, начинала поворачивать к нему добрым боком. На всем просторе выгоревшего Кремника весело стучали секиры, чавкала привозимая и скидываемая с возов глина, белели груды уже ошкуренных и обрубленных — только клади — стволов, когда из Орды подомчал гонец, посланный Федором Кошкою, а скоро прискакал и он сам. Свалясь с коня, обозревши тутошнюю беду, только крякнул, крутанув головою. Его хоромы погорели тоже, к счастью, дворня сумела ценное добро выволочить на берег Москвы-реки. Крякнул, вздохнул Федор, глянул в лицо ключнику своему, обмотанному тряпицею с присохшею кровью (обгорел на пожаре), слова не вымолвил, пошел, по-татарски косолапя, встречу молодому князю. На подходе, у строящихся хором, сказал почти бегущему к нему Василию, еще раз мотнув головою и сглотнувши дорожную густую слюну:

— Бросай все, княже! Скачи в Володимер, едет посол Шихомат сажать тебя на престол!

И Василий — как отпустило что в черевах и непрошеные слезы подступили к очам — молча пал в объятия старого боярина.

Жили еще в шатрах, раскинутых на пожоге. Тут же, в шатре, устроили вечером пирушку с боярами и ближней дружиной. У всех гудели руки и плечи от целодневной работы топором, теслом и тупицей, все были пропылены, пропахли потом и гарью. Пили, не разбирая чинов, пели, плясали, выбираясь из шатра на волю. Захмелевший Василий пил то мед, то фряжское красное, целовался со всеми подряд, прижимал к себе хитровато улыбающегося Федора Кошку, бормотал, поводя хмельною головой:

— По гроб, по гроб жизни! — Целовал его в жесткую, проволочную бороду, сам порывался плясать, забывши на время про всякое там княжое достоинство свое… И уже на заре, едва протрезвев, начал собираться в путь.

Когда отъезжали с дружиной (в голове еще гудело и плыло), Василий, переодетый, вымытый, разбойным светлым взором обвел строящийся Кремник

— свой! Крикнул с коня городовому боярину: «Костры поправь! И заборола! Кровли сведи не стряпая! — Рать не рать, а крепость для всякого дикого случая должна стоять непорушенной. — И погреба! Житницу ставьте первее! »

Прокричал и кивнул дружине, мельком оглянув возы с добром и поминками знатному татарину:

— Едем!

Выбравшись из Фроловских ворот, взяли в рысь. И уже когда за последними плетнями пригородной слободы погрузились в объятия леса, духовитого, истекающего запахами смолы, нагретой хвои и моха, просквозила, обожгла предчувствием беды сторонняя мысль: а ведь Владимир Андреич так и не приехал в Москву! Не пожелал поздравить своего племянника!

В Юрьеве-Польском, ради летнего жаркого дня, заночевали на воле кто под шатрами, кто и просто на траве. Василия, натащив попон, устроили на сеновале с продухами. От запаха свежего сена, от запахов с воли по-хорошему кружилась голова. Он откинул толстину, сполз с попон, натянул мягкие сапоги, распояской вышел в сад. Оглушительно звенели цикады. Весь узорный и резной, высил не в отдалении древний храм князя Святослава Всеволодича. Как давно это было! Еще тогда, до татар! Уже и помнится с трудом, уже и не понять, зачем этому тихому, утонувшему в садах городку занадобилось такое резное белокаменное чудо!

Он сделал несколько шагов по траве. Со стороны, под яблонями, слышались тихие голоса, грудной девичий смех, и сладко заныло сердце — вспомнилась та скирда, и отпихивающие его упругие девичьи руки, и шалые Сонины глаза, и то, как жадно она обняла его наконец, вся приникнув к нему… Неужели это все было взаправду?

А ратник, что променял краткий дорожный сон на девичьи ласки, кажись, уже одолевал, добивался своего. Там, за яблонями, начались поцелуи и молчаливая любовная возня, предшествующая заключительным объятиям, и чтобы не спугнуть влюбленных, Василий, осторожно ступая, повернул в другую сторону…

Во Владимир прибыли четырнадцатого августа, накануне торжественного дня. Уже вечером встречались с татарами, вручали подарки внимательноглазому татарину, что разглядывал Василия, слегка прищурясь, и перестал улыбаться, лишь когда Василий, отстранив толмача, сам заговорил по-татарски.

Ночью спалось плохо. Он встал и оделся еще до света, долго расхаживал по палате, смиряя нетерпение свое.

Утро встретило колокольным звоном. Как горд был Владимир со своими валами, с золотыми главами древних соборов, с праздничным многолюдством улиц, с разряженною толпой горожан! Рядами стояли дружинники и церковный клир. Татары разъезжали, горяча коней, посверкивая глазами, отгоняли плетью зазевавшихся горожан.

Василий шел по сукнам, поминутно то бледнея, то краснея, и сам не чуял, как становится хорош, когда алая кровь приливает к лицу. В церкви плавали дымные облака ладана, жарко горели костры свечей, в полутьме сверкало золото облачений, торжественно гремел хор. Православное духовенство венчало его шапкою Мономаха, а ханский посол с амвона, коверкая русскую речь, читал грамоту великого повелителя, царя царей Тохтамыша. Привычный обряд не вызывал обиды, но был странен. Что подумали бы великие киевские князья, узрев, что воля степного владыки превышает тут даже волю православной церкви? Почему некрещеный татарин должен стоять в царских вратах, велеть и разрешать, разрешать русскому князю властвовать в собственной земле? Почему охрану собора несут не русичи, а татары? Возможно, не побывай он в Кракове, его бы не мучили подобные мысли. Ну что ж, надо скрепиться, надо быть радостным, надо привечать до поры этого умного татарина, которому воля взобраться на амвон русской церкви! Чует ли он, что русскому князю такое совсем не по люби? Понимает ли? А ежели чует и понимает, не излиха ли опасно сие для страны и для него самого, Василия? Был бы на месте Тохтамыша кто другой!

Грозно ревет хор. Сверкает шитое золото облачений. Татарский посол возводит русского князя на престол его предков в Успенском соборе древнего стольного града Владимира.

И будет пир. И новые дары перейдут от русского князя в татарские руки. И только после того он, Василий, посмеет княжить и повелевать в своей земле. Не забывая при том о неминучей татарской дани.

… И все-таки хорошо, что он все это именно так чувствует! Хуже, во сто крат хуже было бы, начни он гордиться ханскою милостью, превратись в ордынского холуя… Когда такое деется с правителями земли, земля и язык гибнут под пятой иноверных! «А Витовт? — пронзила нежданная мысль. — Ежели он осильнеет и, в свою очередь, пожелает наложить лапу на Русь и Соню… И как тогда? » — Василий тряхнул головой, отгоняя сторонние мысли. Так далеко не стоит загадывать.

Всякое трудное дело надобно одолевать по частям. Сегодня он должен расположить в свою пользу татарского посла Шихомата, завтра — самого Тохтамыша. Затем…

Гремит хор. Длится торжественная служба. Княжич Василий становится великим князем Владимирским.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38