Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№4) - Симеон Гордый

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Симеон Гордый - Чтение (стр. 8)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Чуть слышно потрескивают свечи. От колеблемого пламени блазнит, что лики древних икон поводят очами, внимательно и строго озирая предстоящего. Молитва на сей раз не успокаивает Симеона, и речь, стиснутая нуждою иначить слова, не выказывая всей правды, жерновом лежит на сердце.

— Господи! Тебе скажу, тебе поведаю! Почто достоит русской земле быти во власти единой? (В моей власти!) Кольми паче, яко в теплых западных странах, править каждому у себя! Где герцоги, графы, бароны и как их там называют еще, засевши в каменных твердынях своих за зубчатыми башнями, мало слушают даже и набольшего, короля или императора, а уж друг с другом не считаются вовсе, творя волю свою паче Алексея Хвоста, и все сходит им с рук, и не гибнет земля, и живет, и множит, отнюдь не скудея от постоянных малых войн и нахождений ратных…

Воззри, Господи, на нашу русскую землю! Повидь леса и болота, наши суровые зимы и краткую пору летней страды. Воззри, сколь редок человечий след среди наших лесистых пустынь, сколь широко раскинуты и далеки друг от друга грады и веси! Сколь чуждых языков, еще и не приобщенных к вере Христовой, ютится меж нами, русичами, и по краю нашей земли! А дикое поле, земля неведомая, по коему, словно волны, проходят орды кочевых воинов, грозя смыть, уничтожить редкую поросль наших градов и сел?

Вонми, Господи! Ты должен понять, что нету у нас другого пути! Все рассыплет и на ниче ся обратит безо власти единой!

Скажешь, что не от мира царствие твое и с заветом любви пришел к нам сын твой единородный? Скажешь, любовь съединяет и вяжет паче власти и с тем проповедана вера Христова в русской земле? Так, Господи! Да! Да! Не в жестоце и хладе единодержавия, не в тягости, подавляющей всех и вся, но в соборном согласии и дружестве спасена будет наша земля! Ибо гневом и властью не соберешь малых сил, а ежели не похотят, то и не придут из-за лесов и вод, призванные князем своим, а отсидят, сокроют в чащобы и дебри, и что тогда станет с силою сильного на этой суровой земле?

Повиждь, Господи, пото и не изобижен, и богат, и волен смерд на Руси! И было инако при великих князьях киевских, и погибла земля от нахожденья агарян, и не спасли ее ни рати, ни стены городов, ни удаль воевод, ни гордость князей!

Такой власти, какая надобна нам, не ведают в землях иных! И я, малый, пред тобою, великим, не ведаю тоже: прав ли я? Право ли деял отец мой, собирая землю? Где та связь, та грань, та благая цепь, которая вяжет, не удушая, и съединит, не погубив нашей земли?

Господи! Ведаю, что не в силе, а в правде Бог и что иная сила, лишенная блага твоего, рухнет от собственной тяжести, и не дай Боже, даже и в веках грядущих, нам такой, подавляющей все живое, силы власти на нашей земле!

Но, Господи, повиждь и внемли! Погибнем мы от разделения языков, яко неции, строившие башню до неба, дабы потрясти престол господень! Погибнем и не устоим, ежели не съединим землю единою властию, ежели соборно, все вкупе, не похотим того и не содеем так по воле своей!

Вонми, Господи! Ты вручил ныне великий стол в руне моя! Будь же справедлив к смертному рабу твоему! Блага хочу я родимой земле, и в этом праведен я пред тобою! Виждь и помилуй мя!

Симеон склоняет выю. Крепко, ладонями, прикрывает лицо.

В дверь стучат. Он подымает голову. Кто посмел потревожить великого князя владимирского в час молитвы? Или какая беда привела непрошеного гостя в иконный покой? Дайте мне хоть тут побыть одному, наедине с Богом!

В дверь снова стучат.

— Кто там?! — спрашивает он и вдруг понимает: надо встать, подойти, встретить. Быть может, именно сей гость послан Господом по молитве его? Симеон стремительно встает с колен, подходит к порогу, отворяет двери. В проеме дверей — Алексий.

Несколько мгновений оба молча глядят друг на друга. Наконец чуть заметная улыбка трогает уголки глаз митрополичьего наместника.

— Я не помешал твоей молитве, сыне? — спрашивает Алексий.

— Нет, нет! — порывисто отвечает Симеон, отступая назад. — Ты пришел, я… ждал тебя. Благослови, владыко!

— Я говорил с братьями! — строго молвит Алексий. — Иван покаял мне, и Андрей такожде отступил коромолы. С обоими достоит тебе ныне заключить ряд. Скачи теперь на Москву и твори суд боярам. Вскоре и я гряду за тобой!

ГЛАВА 27

В Москву прибывали рати. Дружины бояр и детей боярских, ополчения городов — Коломны, Рузы, Можая и Переславля. Теперь он был в силе править суд и творить власть, и однако осудить Алексея Хвоста оказалось невероятно трудно.

Схватить маститого боярина по одной лишь княжой прихоти было неможно. Возмутились бы все. Обиженные могли уйти, уведя полки, могли даже и не позволить совершить самоуправство, с соромом для князя освободить от уз невинно плененного. Многое могли содеять, и потому никто, никоторый князь, не лез на рожон, творя волю свою не иначе чем по старым обычаям, по слову и согласию большинства. Суд княжой, где князь был и судьей и обвинителем сразу (казалось бы, и не суд, а самоуправство княжое!), творился не инако чем по согласию и в присутствии бояр введенных — ближайших советников государя и судных мужей; творился не по заочью, а всегда и только в присутствии сторон, и обвиненный мог, имел право и должен был «тягаться» на суде, отстаивать правду свою при свидетелях и соучастниках тяжбы, где князь порою лишь слушал прения тяжущихся, не открывая рта. То есть суд княжой — это был суд в присутствии князя, суд, на коем князь олицетворял правоту суда, строгое соблюдение тяжущимися закона, а отнюдь не был самоуправцем и самовластцем, как это начало происходить полтора столетия спустя, с усилением власти самодержавной.

На Москве, где Семен сразу же попал в объятия Настасьи («Да! Великий князь! Рада?! Теперь достоит идти походом на Новгород!»), все пошло не то и не так, как задумывалось дорогою. Боярскую думу долго не удавалось собрать. В уши Семену ползли слухи, мнения, советы, коих он ни у кого не прошал.

Четырнадцатилетний Андрей, младший брат, как оказалось, виноват был еше пуще Хвоста. Именно он позволил боярину перенять тысяцкое у Вельяминовых. Именно он! Четырнадцатилетний отрок! А отнюдь не бояре его, не Иван Михалыч, не Онанья, окольничий, всеми уважаемый старец, коему всяко возможно было не дозволить беззакония!

Но и они не были виноваты. Москва и доходы с нее по третям использовались всеми братьями по очереди, а посему… Посему дело грозило запутаться совершенно. И ежели бы наконец не прибыл Алексий и не начал исподволь объезжать великих бояринов московских, невесть чем бы и окончил спор Симеона с вельможным синклитом своего и братних дворов.


Он лежал в постели, откинувшись на спину, чуя, как все еще не израсходованный гнев горячим жаром раздувает ноздри и заставляет сжимать кулаки. Близость с женой, после которой наступало всегда опустошающее безразличие (сперва — пугавшее, после ставшее привычным ему), ныне не успокоила его нисколько. Настасья прижималась к плечу, ласкалась довольною кошкой. Он плохо вслушивался в ее шепот, и не сразу дошло, о чем она толкует.

— Чую, понесла, с приезду с самого… Может, отрока Бог даст! — глухо бормотала Настасья, зарываясь лицом в мятое полотно его ночной рубахи. Семен вздохнул, огладил налитые плечи жены, вдохнул ее запах, привычный, слегка щекочущий ноздри. Слова Настасьи вызвали мгновенную застарелую сердечную боль. В то, что будет сын, он уже не верил. Не сотворялись у них сыновья, как ни хотели того и жена и он! Дочь росла одиноко, не радуя родителей…

Еще и потому бунтуют бояре, что он, глава, лишен наследника, и ежели так пойдет… Брата Ивана надобно нынче женить, через год-два подойдет пора и Андрею, супруги народят им сыновей, и тогда бояре и вовсе отшатнут от него, Симеона, в чаянии того часа, когда власть и право перейдут в руки младших Ивановичей. (Об этом, впрочем, на двадцать шестом году жизни думалось редко, и только так вот, по ночам.) Семен нехотя пробурчал:

— Постой, не торопись, не гневи Господа. Может, и не обеременела ищо!

Она затихла. Потом молча покрутила головой:

— Чую! Сердце молвит!

Он только чуть крепче обнял ее, промолчал.

— Што мне делать с Хвостом?! — спросил погодя, не выдержав, глядя в темноту. И опять не слышал, что бормочет Настасья. Думал. Не думал, скорее лежал с воспаленною головой, словно бы наполненной горячим варом.

За стеной, во дворе, глухо топотали кони, доносило приглушенные голоса, звяк стремян и оружия. Подходила ратная помочь из Юрьева. Давеча подомчал гонец, сообщив, что суздальский и ярославский князья тоже готовят полки, и как только укрепит пути, выступят в поход. А ему, во время сие, до горла подошло судить Алексея Хвоста. Показать и доказать всем, что с его волею на Москве должно считаться непреложно.

А воли-то и не было! Были обязанности: жаловать по службе, блюсти честь и место бояринов своих, в своей черед целовавших ему крест на верность и исправную службу… Нарушил присягу Алексей Хвост? Словно бы и не нарушал! Сбирал дань, и тамгу, и весчее в казну государеву, правил мытным двором в Коломне, согнав оттуда Протасьевых данщиков, — дак ведь не себе же и забирал князев корм!

Нет, надсмеялся, нарушил! Волю свою показал! Пренебрег его, Семеновой, княжою грамотою (а тогда еще и не княжою…). Ему, ему, Семену, оказал грубиянство свое! Молод я? Не волен в слугах своих? Да, не волен! А как же батюшка? А так же… Неведомо, как… Умел! Под братом, Юрием, умел править княжеством сам и служили ему! И боялись его бояре! Отец, отец! Коль многому не сумел (али не похотел?) я научити ся при жизни твоей! Судил… Хаял… А вот подошло — и не возмог! И не ведаю, како творить! Господи! Отче! Вразуми!

Только к утру сумел он забыться тяжелым, беспокойным сном.


Дума наконец собралась. Собралась потому, что этого добился Алексий, потому, что сторонники Вельяминовых оказались сильнее, потому, что среди защитников и сторонников Алексея Хвоста (большею частью «новых людей» на Москве) начался разброд, потому, что Акинфичи переметнулись на сторону Семена и Андрей Кобыла не захотел перечить князю своему, потому, наконец, что в город собирались ратники московских пригородов, для которых имя Протасия — а значит, и его сынов и внуков — было овеяно полувековою легендой, еще не поколебленной в мнении большинства.

И все-таки заседание думы не обещало быть спокойным. Власть Вельяминовых, как и неслыханные богатства рода, слишком сорок лет прираставшие, не делясь меж потомков, поелику у Протасия был лишь один сын, вызывали зависть как у непроворых сидней московских, обреченных бездарностью своею век пребывать на последних местах, так и у новопринятых честолюбцев, рвущихся к власти и первым местам в думе великокняжеской. И зависть эта, сдерживаемая до поры уважением и общенародной любовью, коими пользовался покойный держатель Москвы, тут прорвалась гноем боярской крамолы, почти что открытым мятежом, подавить который ныне намерил князь Симеон.

Бояре входили неспешно, занимали места по местническому счету своему. Афинеевы, Сорокоум, Михайло Терентьич, Феофан, Матвей и Костянтин Бяконтовы, Андрей Иваныч Кобыла, трое Акинфичей — Иван с Федором и Александр Морхиня, Василий Окатьич, Мина, Иван Юрьич Редегин — брат и соперник Сорокоума, Дмитрий Александрович Зерно… Даже старик Родион Несторыч, давно уже хворавший, прибыл, взошел, опираясь на костыль, и хоть во время всей думы молчал, хрипло и тяжко дыша, все же и он, посильным участием своим, придавал весу боярской тяжбе.

Вельяминовы, отец со старшим сыном Василием, уселись по одну сторону палаты, прямь Алексея Хвоста, и все трое замерли, тяжело и сумрачно уставясь в глаза друг другу.

Среди приглашенных к суду, помимо великокняжеских бояринов, был Михайло Александрович, боярин Андрея и тесть Василия Васильича Вельяминова (отец Михайлы был некогда другом и соратником Петра Босоволка, родителя Хвоста, — так перепутались связи дружества и родства на Москве); был окольничий Онанья; Иван Михалыч и иные бояре княжичей, Ивана с Андреем; были двое городовых бояр, коим полагалось править княжой суд как выборным от посадского люда; были, наконец, коломенские бояре, сторонники Босоволковых, отвечивающие за самоуправство Хвоста… Такого многолюдья не ведала дума княжая доднесь даже и тогда, когда решались важнейшие дела господарские, от коих зависели благо всего княжения и судьбы московского дома. Уже этим одним мог бы, пожелай он того, погордиться сын Петра Босоволкова, боярин Алексей Хвост!

Начали неспешно и чинно, с присяги и молитвы, но уже и вскипала, и пенилась, и накатывала грозно волна местнической при.

— Почто! — возвыся голос, бледнея и краснея ликом, воззвал Алексей Хвост, едва ему дали речь. — Почто зовут мя отметником князю свому?! Какой неисправою, судом ли корыстным, лихвою ли на мытном стану или неправдой какою огорчил я князя свово?! Все сполна, по исправе, довезено и додано мною в казну великокняжескую, и на то послухи мои здесь сидят и рекут, правду ли баю о днесь! Почто самоуправцем зовут мя, яко в очередь княжую, по воле братьев великого князя нашего, правил я суд и власть на Москве и в Коломне? Пущай братья великого князя рекут, коли деял я что без ихнево спросу и совету! Не я один, многие скажут, что стали Вельяминовы яко судьи над судьями и князи над князями на Москве! Емлют виры и посулы, конское пятно и тамгу княжую в пользу свою и не отвечивают ни перед кем по суду ни в котором из деяний своих! А тысяцкое нашему роду, в очередь после Протасия Федорыча, еще покойный Юрий Данилыч обещал! (Последнего не стоило баять Алексею Хвосту — тихое большинство в думе держалось в душе старых правил, по коим честь и место каждому надлежали по обычаю и по роду, а не по Князеву слову или заслугам. Да уж боярина, видать, понесло. Противу Вельяминовых он тоже наговорил лишку!) Тут, однако, не выдержал и Василий Протасьич. Закричал, наливаясь бурою кровью:

— На судное поле зову того, кто смеет явить мя лихоимцем казны княжеской! Древнею саблей отца моего смою позор извета! Когда и какой лепт княжой утаили али недодали мы, Вельяминовы? Могилой родителя клянусь! Горним учителем, Исусом Христом, и всеми угодниками! Крестом сим, его же полвека ношу, не запятнав чести рода своего!

Он и вправду рвал ворот и трясущейся дланью вздымал серебряный тельный крест, меж тем как сын и близ сидящие бояре кинулись усаживать и успокаивать старика.

— На поле! На судное поле! — продолжал он бормотать, трясясь, весь в крупной испарине, пока игумен Данилова монастыря с великокняжеским духовником успокаивали и разводили по местам едва не сцепившихся в драке бояр, — и это было токмо начало!

Вмешались послухи.

— Не место красит мужа, а муж место! — возгласил Онанья. — Каждый должон князеву службу справлять на добро! Дак и судите, бояре, был ли Алексей Петрович добрым слугою на месте своем? Али татем каким? Али иное што неправо деял?

Онанья явно хитрил, предлагая свой вопрос. Дело было в ином: боярам братьев великого князя совсем не хотелось становиться «удельными», терять права бояр великокняжеских. Пример Хроста для всех них был поводом заявить о себе: мы такие же! И повод был дорогой, поелику Хвост-Босоволков сам из великих бояринов, и кто тут осудит, по местническому строгому счету, вставших на его защиту?

Начался долгий перечень содеянного Хвостом и Вельяминовыми. Всплыла, к делу, давешняя драка на мосту, и дума уже грозила утонуть во взаимном разборе мелких ссор и дрязгах, когда Симеон понял, что пора вмешаться ему самому.

— Ведал ли ты, Алексей, что я сам, своею рукою, начертал грамоту, коей тысяцкое отдавал не кому иному, а Василию Вельяминову?

— Ведал! — набычась, отмолвил Хвост. (Теперь пришла пора потеть и ему. Он достал из рукава цветной плат бухарской зендяни и отер взмокшее чело.) — Ведал, дак по слову братьев твоих…

— Андрей! — железным голосом, грубо прервав боярина, выкрикнул Симеон. — Како мыслишь ты о деле сем и како речешь ныне?

Андрей встал, бледный как смерть. Иван, непрошеный, поднялся тоже. В думе повисла плотно ощутимая, сгустившаяся грозовою тучею тишина… Но недаром Алексий давеча наставлял и исповедовал княжеских братьев. Затравленно оглянув собрание и словно падая вдрызг, врасшлеп со своих мальчишечьих четырнадцати годов (как там, как тогда, в Орде, при криках с улицы тверского княжича Федора), Андрей опустил голову и, кусая губы, почти со слезами и с ненавистью к себе самому, срывающимся ломким баском выговорил:

— Винюсь! Неправо деял… Подвели мя…

— Кто?! — выкрикнул Семен. Но Андрей токмо махнул рукою куда-то вдаль, отбоднул головой и сел, со слезами в очах, не вымолвив больше ни слова.

Ропот неодобрения пробежал по думе. Князь в чем-то превысил свои права. И Симеон, поняв, что перебрал и теперь дума того и гляди выскажется в пользу Хвоста, только скрипнул зубами и смолк, не повторив своего вопроса. Алексею Хвосту были дарованы в этот миг жизнь и свобода, и далее мочно стало токмо спорить о нахождении его на службе великокняжеской.

Поняв, что большего ему уже не достичь, что иначе ему грозят обиды и возможные отъезды коломенских бояр на Рязань, Симеон смирил себя. В конце концов, заключая ряд с братьями, он добьется у них запрета принимать Алексея Хвоста на службу.

Однако и это был еще далеко не конец. Надежде Симеона, что Хвоста выдадут Вельяминовым головой и что он, яко холоп, пойдет с повинною на двор к Василию Протасьичу, не суждено было сбыться. Дума, битых четыре часа еще проспорив о том, какова вина боярина и княжичей, порешила все же, что выдать Алексея Петровича Вельяминовым головою немочно, понеже во многом виноват княжич Андрей.

— Исправа не по приключаю! — прогудел большой, осанистый Андрей Кобыла, покрывая рокотом своего низкого голоса визгливые всплески споров.

— Негоже! — подтвердил, кивая, осторожный Александр Зерно. — Княжая истора — князю и ведати, а боярин не в вине!

Семену пихали в нос нестроения в его собственном дому, и пихали, увы, справедливо! Единственное, чего удалось добиться ему (и то, видимо, из-за негласной поддержки Алексия), что права Вельяминовых были восстановлены полностью. Приходило, что и Алексея Петровича не было причин удалять от службы княжой.

Семен встал. Обвел глазами своих думцев.

— Мужи совета! Бояре! Верные слуги мои! Винюсь во гневе, но иное реку, о чем запамятовать днесь не след никоторому христианину, ни смерду, ни кметю, ни боярину, ни князю самому! (Наука Алексия пришла ныне впору Семену.) Не о том тяжба и не к тому нелюбие мое, был или не был боярин Алексей Петрович добрым слугою в звании тысяцкого града Москвы! А о том, что не по моей, не по княжой воле засел он род Вельяминовых! Должно допрежь всего имати послушание набольшему себя и доброе творити кажному на месте своем! Слуга — будь слугою, смерд — смердом, кметь, боярин, князь — кажен будь достойным тружеником по званию своему! Кажен должен в первую голову иметь послушание, блюсти ряд и закон данный! Иначе развалит и изгибнет земля и все сущее в ней! Будь хоть того мудрей и талантливей ослушник воли княжой — аще царство на ся разделит, не устоит! О сем реку и в сем виню боярина Алексея! Да не погордит и не порушит ряда и не внесет смуты в согласье наше никоторый людин вослед ему! Пото лишь и требую изженить Алексея Хвоста из ваших рядов!

И опять не знал, не ведал Семен, его ли жаркое слово, тайные ли беседы Алексия помогли тому, но дума после новых и длительных споров утвердила княжую волю. Хвоста Симеон волен стал удалить из числа великокняжеских думцев своих.

В согласии с приговором думы (и в чем-то нарушая этот приговор!) Симеон назавтра разорвал присягу Алексея Хвоста и повелел забрать на князя его подмосковные жалованные вотчины.

Братья с их боярами были вызваны им для обсуждения и утверждения ряда, определяющего их права и обязанности по отношению к старшему (мысль о таковом ряде принадлежала опять же Алексию).

На этот раз собрались не во мнозе числе. Алексий, подготовивший все заранее, предпочел на самом обсуждении ряда не быть. Договорились, после долгих споров и подсчетов введенных бояр, что младшие братья уступают Семену, «на старейший путь», полтамги, конюший и ловчий пути (точнее, доходы от них), себе же берут полтамги на двоих; уступают, на тот же путь, несколько сел (о коих бояра между собой едва дотолковали). Семену, без раздела, отходят волости, коими благословила его тетка Анна (вдова покойного Афанасия, умершего в Новгороде). Боярам и слугам боярским по ряду предоставляется свобода переходить от одного князя к другому. В свою очередь Семен брал на себя обязанность печаловаться женами и детьми братьев в случае смерти последних; торжественно обещал, ежели кто «учнет сваживати братьев, исправу учинити, а нелюбья не держати, а виноватого казнити по исправе». В договор, настоянием Семена, была вписана статья, обязывающая братьев не принимать к себе на службу боярина Алексея Петровича Хвоста, который «вшел в коромолу к великому князю», не возвращать ему отобранных волостей. Так был заложен первый камень в основание московского единодержавия.

Потом все пошли пеши и с непокрытыми головами к могиле отца. В храме, по очереди, поцеловали старинный восьмиконечный серебряный, с эмалью, отцовский крест: «Быти всем заедино, младшим со старшим и ему не без них». Снова тень покойного Калиты коснулась их своими крылами. Стоя в соборе, у могилы, все трое как-то опять и враз поняли, что они — единая семья и друг без друга им неможно быть. Был светлый час, миг примирения и покоя.

Договор, составленный и утвержденный, на дорогом пергамене, подписали в послухах Василий Вельяминов, тысяцкий, с сыном Васильем Васильичем (Семен мыслил этим обеспечить будущее Протасьевой семьи), Михайло Александрович, боярин Андрея (тесть молодого Вельяминова), Василий Окатьевич, окольничий Онанья и боярин Иван Михайлович (последние двое как послухи братьев великого князя).

Значительно позже Семену пришлось-таки понять, что молчаливое устранение многих видных бояр от подписи под этим договором было не к добру и что судьба Алексея Хвоста зависела далеко не от одной его личной княжеской воли.

ГЛАВА 28

Подстылая земля глухо гудит под копытами. С неба порошит редкий, едва различимый глазом снежок. Дерева, не облетевшие по осени, стоят в потемнелых уборах, как бы размытые и высветленные предзимней лиловатой голубизной. Серый морок скрывает дальние окоемы окрестных лесов и пустыни убранных полей. Торжок показывается как-то сразу, воскресает, вылезает из-за пригорков, стройными столбами дымков уходя в тающую небесную белизну.

Михайло Давыдович ежится, тревожно оглядывает спутников. Ни поспешность нового великого князя, ни воеводская беззаботность московитов не внушают ему уверенности в замысленном деле. Однако, поспорив для приличия, покричав и поругавши бояр и князя, торжичане открыли наконец москвичам ворота и впустили княжеборцев в город.

Иван Рыбкин тотчас потребовал уступить слугам великого князя наместничьи палаты, выдать кормы людям и лошадям и предоставить главам посольства отдельные хоромы, понеже московские бояре явились в Торжок с женами, намерясь обосноваться на нежданном наместничестве прочно.

Уже пылали костры на дворе, уже над поварнею подымались волны пара, уже тащили, резали и свежевали баранов, и, оглядевши деловитую суету москвичей, моложский князь несколько поуспокоил сердце. Ужинали сытно. Назавтра княжеборцы переняли мытный двор и почали взимать тамгу и весчее с новогородских гостей. Торг раздраженно гудел, но при виде оружных кметей купцы нехотя развязывали пояса, досадно крякая, выкладывали корабленики и гривны, рубли и диргемы.

Рыбкин напирал, дабы тотчас начать брать черный бор со всех смердов по волости, а на дорогах поставить своих людей и беспошлинные обозы заворачивать к наместничьему двору.

Ратники толпою ходили по улицам, из двора во двор, требуя со всех поряду кормов и даней. У Михайлы Давыдовича страх сменился радостной жадностью, он и своих людей чуть не всех разослал вместе с княжьими борцами и по-детски радовал обильному приносу: скотине, что стадами стояла во дворе, тяжко и надрывно мыча и блея, серебряным блюдам и чашам, веским кошелям серебра, возам масла, скоры, льна, пудовикам желтого воску и прочему многоразличному приносу, нескудная часть коего полагалась ему самому как кормы и княжая дань. И Михайло, торопясь, суетясь (не хватало сенов кормить скотину, не хватало подвод, людей, рабочих рук), уже налаживал обоз с добром восвояси, уже услал гонца за семьею, понеже ехать вместе с женой поначалу забоялся было…

Московиты не догадывали, что в Новгород уже ушло посольство новоторжских бояр с просьбою о помочи и защите от московского грабежа, что уже состоялось бурное вече, решившее дать отпор великокняжеским притязаниям, что уже, по первой пороше, скачет в Москву из Нова Города боярин Кузьма Твердиславль с посольством и жалобою к великому князю: «Еще не сед у нас на княжении, а уже бояре твои сильно деют!»

Новогородская вятшая господа твердо стояла на страже своих прав: принимать и признавать власть великокняжескую не прежде того, как князь сядет на столе в Новом Городе, то есть приедет к ним и принесет присягу по старым грамотам «на всей воле новогородской». Да и тогда у многих надея была не дать князю черного бора, откупиться дарами и посулами, а то и силу явить, вперекор хотению великого князя. Да и неясно было еще, на что способен молодой великий князь. Окажет ли он упорство и силу отцовы или отступит, удовлетворясь обычною новогородскою данью да приносом в полтысячи новогородских рублей? (Что само по себе было отнюдь не мало!).

И вот, пока московские княжеборцы, разослав по селам кметей, шерстили Торжок, а с неба шел и шел мягкий липнущий снег, выбеливая улицы и своим однообразным тихим шорохом успокаивая остатние страхи моложского князя, по заснеженным дорогам, берегами Ловати и Мсты шла на рысях к Торжку новогородская боярская рать во главе с нарочитыми мужами ото всех пяти городских концов: Матвеем Варфоломеичем, Терентием Данилычем с братом, Олфоромеем Остафьевым и Федором Аврамовым. Шли споро, перенимаючи попутных гостей, чтобы не дать вести московитам. Под Вышним Волочком полки соединились воедино и двинулись на Торжок, разославши по волости загонные отряды легкой конницы.

Семеновы княжеборцы все еще ничего не знали не ведали, когда под Торжком появились первые новогородские разъезды и Матвей Варфоломеич с Олфоромеем Остафьевым, оба в бронях под шубами, съехавшись конями и морщась от мокрого снега, что летел в лицо, мешая смотреть и залепляя конские морды, прикидывали, как сподручнее невестимо ворваться в город.

Смеркало. Снег из белого стал серо-синим, и ратник-москвич, намерясь запереть на ночь тяжелые воротние створы, не разобрал, что за люди грудятся по-за мостом верхами: какой припозднивший обоз, свои ли ратные из деревень? Он хрипло окликнул кметей.

— Эгей, мужики! Сменовы, што ль? Ково лешева стоитя?

От темной груды комонных отделился один, шагом поехал через мост, поправляя круглую шапку, свесился с седла. Ратника слишком поздно ожгло, что комонные словно бы и не свои. Коротко хряпнул железный граненый кистень на ременчатом паворзе, кметь, получивши нежданный удар в висок, начал, теряя сознание, заваливать вбок. Комонные, молча шпоря коней, вомчали в ворота. Хряст, треск, сдавленные крики, возня во тьме и снегу, склизкое и паркое под пальцами и ногами, топот по ступеням костра, и вот уже заметались факелы на верху воротней башни, возник и оборвался притушенный падающим снегом крик, а по темным улицам, вдоль оснеженных тынов, опрокидывая рогатки, мчали, выдергивая сабли, все новые и новые новогородские ратники.

Сторожа у наместничьего двора не поспела толком взяться за оружие — их смяли, опрокинули, втоптали в мокрый снег, вязали побитых и израненных, еще не понимавших толком, что же произошло.

Михайло Давыдович как раз намеревал унырнуть в постель, когда за тыном возник нежданный топот. Не чая худого, застегивая на ходу круглые пуговицы домашнего азяма, он вышел в сени и тут, в полутьме плохо освещенного жила, нежданно-негаданно получил тяжкую, ошеломившую его затрещину и, тотчас, удар ногою в живот. Скорченного, его внесли — втащили в горницы. Выла прислуга, чужие ратные с красными, иссеченными снегом и ветром лицами древками копий сгоняли прислугу, переворачивали лари, сундуки и укладки, рассыпая и растаскивая готовое к отправке добро. Он завопил тонко, скорей заскулил от боли и ужаса, пустыми, полными страха глазами следя, как мгновенно рушит все его нажитое благополучие. Лязгали двери, избитых слуг, связанных, выводили во двор. Ему, наградив еще двумя-тремя оплеухами, надели цепь на руки, не жалея, не слушая стонов князя, сковали плотно железное кольцо, бросили на плеча грубый овчинный зипун кого-то из холопов и поволокли в узилище, наспех устроенное в том же воеводском дворе. Тут уже шумел закованный, как и он, в цепи Иван Рыбкин, голосили связанные боярские жены, угрюмой толпою стояли плененные ратники. Рыбкин орал, угрожая карами от великого князя Семена, но новогородские ратные словно не слышали его, только изредка подсмеивались над дуром расходившимся московитом.

— Ницьто! — выкрикнул один. — Мы етто и князя Семена на чепь скуем, не сробеем!

Михайло Давыдович дернулся, открыл было рот, но подавился словом. Его поволокли дальше, в глубь двора, втолкнули в тесную холодную клеть, швырнули в кучу чьих-то ног, рук, тел, на солому. Кто-то, грубый, выкрикнул в темноте:

— Князя привели! Набольшего! — и присовокупил непотребное…

Скоро рядом с ним оказался хрипло дышавший и тоже избитый Иван Рыбкин. К утру привели Бориса Сменова, схваченного в окологородье. Только на дневном свету воевод великого князя отделили от прочих полоненных, слуг и ратников, и отвели в особый покой, где был тесовый пол, а не холодная земля, укрытая истоптанною соломою, и как-то истоплено. Но железа не сняли и есть принесли одного только ржаного хлеба с водой. Моложского князя трясло — простыл давешней ночью. Потишевший Рыбкин сопел, изредка обещая новогородцам страшные кары. Борис вздыхал, шептал про себя что-то, не то молитву, не то ругательства. Куда заперли жен московских бояринов, успел ли кто уйти и подать весть великому князю? Они не знали. Потянулись дни стыдного заточения в голоде и холоде, в вони отхожего места, устроенного здесь же, в клети, в которой сидели незадачливые воеводы, по-прежнему скованные на цепь, одним концом приклепанную к кольцу в стене…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38