А вокруг была чудь, местная, распространившаяся от реки Наровы и до Новгорода по северным окраинам новогородской земли. И она тоже, почуяв, что от датчан и свеев иначе не спастись, вступила в союз со славянами, основав третий, Неревский конец, рядом с Прусским, или Людиным, концом на левом берегу Волхова. Позднее здесь образовался еще один конец — Загородье; а на правом берегу Волхова, рядом с древнею Славной, вырос Плотницкий конец — наследник ремесленного окологородья Славянского холма.
Почему на Славенской стороне возникли городской торг, вечевая площадь и княжеская резиденция — Ярославово дворище?
Почему на другой стороне Волхова, в Людином конце, воздвигнута была главная городская святыня — Святая София новогородская и возник Детинец — сердце города, с палатами архиепископа в нем?
Почему в века самостоятельности новогородской, когда все и вся уже перемешалось в городе и возник один неразличимый народ с одним наречием, норовом, нравами, — славляне чаще держались владимирской власти княжеской, а неревляне с пруссами ладили отступить от нее, прибегая к помочи литовских князей? И было так до самого конца, до заката, до исхода пятнадцатого столетия.
Века говорят в нас голосом крови, и можно забыть, можно не знать, но неможно не послушать этого упорного голоса, голоса древних предков своих, навек уснувших в земле. Так лучше знать, много лучше знать, ведать и понимать эти далекие тихие голоса! От очень многих роковых ошибок избавит нас знание далекого прошлого. Не пренебрегайте же им!
Евстафий Дворянинец, многолетний тысяцкий, затем — степенной посадник, убитый два года назад вечевым сходом, был плотницким боярином, представителем Торговой стороны. Славенскими боярами были и Федор с Михаилом Даниловичи, враги неревлянина Онцифора Лукина, по мнению черных людей, сгубившие его отца, Луку Варфоломеева, во время двинского похода.
Нынче Федор Данилович возглавил посольство к великому князю с просьбою о заступе, Онцифору же Лукину с Яковом Хотовым (прусским боярином от Людина конца ) выделена была малая рать, в четыреста охочих молодцов, для отражения свеев, захвативших ижору. Так город разделил извечных супротивников, каждому назначив свою часть в отражении общей беды.
Ежели считать земные заслуги тех, чьей волею простой поп с Кузьмодемьяней улицы, Василий Калика, стал архиепископом Великого Нова Города, то на первом месте оказался бы неревский боярин Олфоромей Юрьич, умерший пять лет назад в доброй старости, окруженный почетом и уважением сограждан.
В том же году его сын, Лука Варфоломеев, «без новогородского благословенья» пошел в Заволочье, на Двину, «скопив с собою холопов сбоев» (то есть набрал ватагу того голодного и вольного люда, который уже не первый год сотрясал Новгород в пожарах и мятежах), взял ратью на щит все погосты по Двине, поставив свой городок Орлец. Лука был убит в одной из своих грабительских вылазок заволочанами. Сын его, Онцифор, в это время отходил на Волгу.
Когда в Новгород дошла весть о смерти Луки, черные люди поднялись как один против боярина Ондрешка и посадника Федора Данилова, крича, что те нарочно подослали заволочан убить Луку. Началась пря, нередкая в Новгороде. Села и домы Федора с Ондрешком были разгромлены, сами они целую зиму отсиживались в Копорье.
Возвратясь с Волги, Онцифор с Матфеем Козкой подали жалобу на бояр Ондрешка и Федора. Два вечевых схода собрались одновременно. Одно, с Онцифором и Матфеем, — у Софии, другое, с Федором и Ондрешком, — на Ярославле дворе. Не дождав владыки, пытавшегося усмирить страсти, неревляна ударили первые, перейдя мост на ту сторону Волхова, и — не устояли. Матфей Козка с сыном был ят, а Онцифор убежал. Город разделился на две половины, и лишь с большим трудом Василию Калике с московским наместником Борисом удалось свести своих сограждан в любовь и заключить мир.
С тех пор минуло пять лет. Стал старше Онцифор, стал умнее. И задумывать начал уже не о кровных обидах своих, а об обидах всего Господина Великого Новгорода. Понял, что не в том сила, чья сторона, чей конец одолеют в борьбе за власть, а в том, чтобы притушить саму ту бесконечную прю сограждан своих, объединить Новгород… Но как и чем?
Враги отца, одолевшие в давешнем споре, косились и на Онцифора. Не случись Магнушева нахожденья на Новгород, невесть, и созвали бы его. Но огромная шведская рать, но грозный ультиматум короля Магнуша содеяли то, что и об Онцифоре вспомнили наконец.
Онцифора Лукина с Яковом Хотовым и Михаилом Фефилатовым послали в водскую землю против свейских немцев, пустошивших край, крестя ижору и вожан в свою веру. Рати трем воеводам дали, как сказано, всего четыреста человек. Онцифор не спорил и не просил большего. Людей зато отбирал сам — по старой памяти, по приятству, по навыкам боевым. Про себя подумалось: воюют завсегда не числом, а уменьем! В себя он верил. Товарищи подобрались добрые, коим мочно было и объяснить замысел свой, и потребовать строгого сложенья за ратными. Шли скоро и скрытно, перенимаючи слухи. Ночевали в лесах. Король, по сказкам беглецов, с великою ратью оступил Орехов, а по волости выслал загонные дружины — пустошить край и крестить жителей.
Ночью, в шатре, кинув на еловый лапник попону и сунув седло под голову, Онцифор лежал, слушая тонкий комариный зуд под пологом шатра, изредка рассеянно проводил рукою по челу, стирая кровососов вместе с собственною кровью, думал. Яков Хотов сердито ворочался в темноте, матерился.
— Не успишь от их!
Онцифор посоветовал лениво:
— Думай помене об ём, комар и сам сгинет…
— Словно как к Нову Городу липнут! — отозвался Хотов, вздыхая. — То датски немчи, то орденьски, то свея, то литва, то московици!
— А мы, — возразил Онцифор, — об этом только и мыслим, кому поддатисе, Литве али Москве! А про своих, про новогородчев, и думы нет! Мне коли бают: «Хто тоби люб больши, Ольгирд али князь Семен?» — отвецяю: «Дурни! Господин Великий Новгород мене люб паче всих!» А у нас, гляди, теснота во гради! Кому воли хотца — на Волгу али на Каму подавайсе али на пожарах хоромы разбивать!
— Дак ты за ентих, за шильников? — снедовольничал Яков.
— Не за ентих и не за тех! Пойми! — вскипел Онцифор. — Сила есь! Куды направить ее? Кому направлять?! Вота где скорбь наша! Бояре мы?! А водим цернь ратью друг на друга, конечь на конечь, Торговый пол на Софийску сторону! Тута и надобен нам то Ольгирд, то великий князь, сами за ся решить ницего не можем дак!
— Ну а… Кого ты-то предлагашь в посадники?
— Кого ни предложи, иныи не стерпят!
— То-то.
— То, да не то… Дума у меня есь одна! Ночами не сплю! А совокупить ежели? Обчий совет посадничь, ото всех концей? Цтоб в кажном конци посадник и печать своя, а надо всеми — степенной. И обид не станет! Как в древлем Риме сенат, али в Афинах гречьких ареопаг ихний, или вон в Венецейском гради, у фрягов… Совет станет совокупною властью — целое! Воля города! Вникни! И — сами за ся! Быть может, от нас тогда затеет новая власть! Не княжая, боярская! С вецем, с советом вятших! Гляди: весь север наш! Заволочье! Великая Пермь! За Камень шагнули, на Волгу! А тамо, может, и Орду мы передолим, и от нас, от нашего града возникнет и утвердит новая Русь! Суздальского князя поддержим по первости-то, в Царьград пошлем! Черква новогорочка древлее володимерьской самой!
— Немалое дело задумал ты, Онцифор! — протянул Яков Хотов. — Немалое дело, великое! Дак прежде тоби надобно до власти досягнуть, не то и не послушають!
— Пото и надобно ноне немечь разбить!
— С четырьмяста рати?! — усомнился Яков.
— С четырьмяста! — твердо отвечал Онцифор. — Иного пути нет!
— Н-да… Верно, цто не до комарей тоби! — пошутил Яков. Он, впрочем, и сам почти что забыл о комарах. Раздоры да ссоры в Нове Городи стали уже притчею во языцех повсюду окрест.
— Ладно. Давай опочив держать! — строго сказал Онцифор. — Да о моих думах — не очень…
— Вестимо! — донесся до него много спустя, когда Онцифор уже задремывал, голос Якова Хотова из темноты.
К слову сказать, хоть Онцифор через несколько лет и добился своего, став во главе Новгорода, провел реформу, создавшую наконец боярскую олигархию, — нового Рима из Господина Великого Новгорода так и не получилось. Боярская власть вскоре всецело подавила демократию низов и тем, роковым образом, ослабила великий вечевой город. Поднятый волною народного мятежа, не понял Онцифор Лукин, что волна эта сколь губительна, столь же и животворна, и не должно было ему ставить преграду «мощи стихии». Римляне, дав права плебеям, а не только патрициям, сумели создать империю. Афиняне, пока опирались на демократические низы, создали союз городов. Но Венеция, подчинив себя олигархическому правлению меньшинства, замкнулась в себе и пала жертвою сильной монархической власти. То же, меньше чем через полтора столетия, произошло и с Новгородом.
Заутра поимали первого языка. Свейский немец начал запираться было. но, быстро вразумленный Онцифором, который на руку в надобное время бывал очень скор, выложил все начистоту: кто где стоит и с коими силами. Четыре мелких отряда загонщиков взяли без шуму. Кого порезали тут же, не уводя домовь, кого повязали окупа ради. Главную немецкую рать пристигли на Жабьем поле, где свеи, спешно стянув распущенные было по водской земле дружины, пытались построить полк.
Тяжко ополонившиеся, навьюченные добром и лопотью что комонные, что пешие свейские немцы, то ли не сожидая серьезного боя, то ли со спеси своей не помыслив путем, пошли густою непроворотною кучею, увязая в сырой земле. И здесь дурак бы не понял, — как потом объяснял Онцифор свой ратный замысел, — дурак бы не понял, цего нать!
Толпу спешно собранных, почти безоружных вожан выгнав для отвода глаз на опушку леса, весь свой невеликий отряд оврагом и мелколесьем заведя немцам в хвост, ударили воеводы новогородские нежданно, рубя со спин стиснутую толпу кметей и рыцарей, и уж тут — раззудись, рука! Недаром Онцифор сам набирал людей. Не подвели молодцы, подобраны были один к одному, с ними и на Волгу, и за Камень хаживать приходило! Только свист разбойный, знаменитый новогородский свист повис над гомонящей толпою ворогов, и сабельный блеск, и — с маху, сплеча! Кто поворотил — лег под сабли, под страшные удары шестоперов, под копыта коней, под рогатины пешей рати. И шли уже по колена в крови, и резали, добивая засапожниками. В мат, в хрип, в кровь… Не почуяли и того, как переломилась рать, как гомонящее, стесненное месиво, где от густоты тел неможно было и оружие вздынуть, стало бегущим стадом, и, топча своих, теряя вьюки с добром, бежали, стеснялись, падали, в смертном ужасе роняя оружие и руками прикрывая шеи и головы от валящих на них безжалостных ударов.
В крови по колена шли и прошли по полю, зверея, добивали ползущих в кусты, немногих и повязали: пятьсот немецких трупов насчитали потом, одирая оружие, доспехи и порты с убиенных. Пять сотен! А своих потеряли токмо троих, кто костью пал. Прочие, раненые, задетые, — не в счет. Голова цела — мясо на костях нарастет!
После этого боя свейские немцы в смертном ужасе бежали со всех водских погостов назад, к королю, ко своим полкам, под крыло воевод, побросавши вьюки и телеги с награбленным добром. Стало мочно повязать и развешать по деревьям, для острастки, главных вожан-переветников, кто принял свейскую веру, кто поддался королю. Край был вновь укреплен за Новгородом, а Магнушева огромная рать лишилась запасов обилия, которое чаяли свеи задаром набрать у вожан для долгой войны.
С четырьмястами людей дерзать на многотысячную рать королевскую было неможно. Онцифор поворотил с полоном и добычею к Новгороду.
А меж тем в великом городе все шли споры да свары, ореховцам в пору не помогли, и король, осадив крепость кораблями и ратью, лестью — как баяли потом — шестого, в начале августа, на Спасов день, взял городок-остров, забрав в полон всю новогородскую дружину. Укрепив Ореховец своими ратными, Наримонтовых наместников Магнуш отпустил, а Аврама тысяцкого с прочими лучшими боярами Великого Нова Города, числом одиннадцать душ, повел с собою за море.
Одержавшая эту победу королевская рать заперла Новгороду морской торговый путь через Великое озеро Нево и Устье. Устьем в те поры называлась река Нева, в истоках которой и лежал островок, на котором высилась новогородская твердыня. За многие века до основания Петербурга крепость эта надежно прикрывала русский выход к Балтике, и отдать ее свеям
— значило для Новгорода затянуть петлю на шее.
Потому к московскому князю еще в июне месяце и отослали посольство с просьбой о помощи, а другое теперь спешно отправили во Псков, прося псковичей прийти на помочь и предоставляя им наконец все права «младшего брата новогородского», о чем пря шла уже много лет. Новгород убирал из Пскова своих посадников, передавал в руки самих псковичей судебное дело: «посадникам новогородским в Пскове не седети, ни судити, а от владыки судити их брату псковитину, а из Новгорода не позывати их ни дворяны, ни подвойскими, ни софьяны, ни изветники, ни биричи»; признавал и называл Псков уже не пригородом, а молодшим братом своим. Так ратная свейская беда помогла плесковичам добиться того, чего они добивались еще при жизни Александра Тверского. И псковская рать выступила в новогородский поход.
А в Новгороде шумело вече, и Федор Данилович, спешно собиравший полки, тоже тронулся, наконец, с ратью новогородскою и ладожскою под город Орехов. Не в пору для себя затеял Магнуш крестовый поход на Русь!
ГЛАВА 96
Четверть века спустя после описываемых событий московские ратные силы выделялись умением быстро и дисциплинированно к назначенному часу и дню стягиваться воедино из разных земель и княжеств. Подобное умение не приходит само, им отнюдь не блистала русская армия в близком от нас девятнадцатом столетии, когда колонны шли совсем не туда и не в те сроки, теряя связь на марше всего лишь за день пути. А тогда, при тех дорогах и сборах, когда ратники кормились взятым из дому, а тяжелое вооружение везли на телегах, когда надо было выкликать городовую рать, собирать, подчас отрывая от работ, людей из далеких сел и погостов… И собирались. И приходили. На конях, в оружии и с припасом. И конь был кован, и ратник обут, и достаточный запас сулиц и стрел топорщился из мешка, и вяленая полть или круг сыру и мешок крупы тряслись на телеге или ехали на поводном коне, в тороках. Был и овес, ячмень ли коню на разживу — на одной траве придорожной не продержишь боевого коня! За каждый ратный полк отвечал свой воевода. Тут-то и поверялось, даром или нет дают тебе на прокорм села и города! Над воеводами городовыми стояли чины стратилатские, выше — бояре думные, еще выше их — князь.
Нынче над ратью Семен поставил княжича Ивана (пускай привыкает к делу!). А воеводами при нем — Ивана Акинфова и Костянтина Ростовского. (Брат Андрей с Вельяминовым остался стеречь Москву.) Июль истекал зноем, шли и рысили в тучах пыли. Мокрые от поту, грязные от пыли, веселые в чаянии настоящего дела: «Наддай, мужики, свеев бить идем!» Ходко шли. Семен, тоже черный от пыли, проносился тенью, меняя коней; петляя проселками, перелетал от дороги к дороге. Полки шли через Волок и через Дмитров, шли от Переяславля и через Переяславль. Ростовская рать валила сквозь леса берегом Волги. И никто не знал, не ведал, кроме двух-трех самых избранных, самых ближних бояринов, что не для одного свейского короля собрана рать и идут полки, подымая слоистую пыль, замглившую солнце. Из Орды еще не было вестей, и где Ольгерд с литовскою силою, не ведал никто.
Потому-то князь и пушил воевод, подымал присевших было передохнуть в неурочный час ратников, поминая им зимние сборы. Скорей, скорей! И, почти не слезая с седла, не спавши почти четверо суток подряд, на пятые знал уже, ведал: полки подойдут к Торжку в единый срок, так, как было начертано на совете боярском. И любо было скакать и сваливаться лицом на час-два в щекотное пахучее сено, встречать утренние зори, золотым столбом света встающие из-за лесов, верхом на коне. Любо было движение конных, тяжелый разгонистый ход пешцев, что валом валили за возами с оружием: глянешь — вроде нестройною толпою и вразнобой, а на деле — ходко и наступчиво, поприщ по сорока и по шестидесяти в летний-то, долго не потухающий день.
В Торжке Семен выпарился в бане, смыл пот и грязь, озрелся вокруг, сумел и помыслить путем. В Ореховце о сю пору сидят Наримонтовы наместники. В самом деле: для Ольгерда или Москвы топчет проселки и пути низовская рать? Тут впервые собрал совет тайный, где говорилось о том, о чем там, на Москве, при послах Великого Нова Города не баял никто. Отбив Ореховец, следовало посадить в нем наместника от Москвы, согнав Наримонтова сына Юрия с новогородских пригородов. И сказать об этом новогородцам следовало даже не теперь, а еще спустя, когда полки будут у самого Нова Города. Для такого дела Иван Акинфов подходил дельнее всего. Потому и взят и поставлен во главе. Ему и был вручен негласный наказ великого князя.
Иван Акинфич понял тотчас (сидели впятером только), хитро глянул, огладил вполседую бороду, приосанился. В экую жарынь на совет приволокся в кольчатой рубахе, при дорогой сабле. Гордится воеводством своим, понял Семен. Мало было в жизни Ивана одолений ратных! Когда-то бежал, оставя отца погибать, когда-то сробел, уступив Юрию, и при князе Александре не совершал одолений на враги. А теперь кажет себя в боевом уборе. Свеи те во-о-он где ищо! Пущай. Понимает зато хорошо, на лету схватывает. Иного поставь — из одного пыла воинского полезет в драку, нарушив и позабыв все княжеские наказы.
Почему сказал о том воеводам нынче? Сам ведь покуда ведет полки! Но сердце ведало, что довести самому не придет. Ждал вестей из Сарая. С каждым днем, часом все тревожнее ждал.
Июль истекал зноем и последними днями. Мужики косили на лугах. Скоро убирать хлеб. Вдоль тучных полей, колосящихся нив в клубах пыли шли и шли полки.
Уже у Ситна узнал, что боя не будет — королевская рать отступила за море — и предстоит только осада крепости. Одновременно прискакали гонцы из Москвы с долгожданною вестью от хана. Татарин киличей Аминь, умученный, весь в пыли, посунулся ко князю, сложив руки лодочкой, воздал поклон и тут же, не передохнув, начал сказывать:
— Привели к тебе! Всех привели, господине! Корьяда, и Михайлу, и дружину литовскую — всех! Джанибек послал! Кланяет тебе хан, на твою полную волю послал!
Семен едва при всех не расцеловал татарина. Следовало немедля скакать на Москву.
Повторив наказ Ивану Акинфову и повестив новогородцам: «Зашли ми дела царевы», Семен налегке, с малом дружины, окольными тропами, минуя своих же ратных, бредущих к Новгороду, устремил назад. Все еще в тревоге, все еще не вполне веря удаче своей, хотя в груди расплывалась уже горячая светлая волна ликования: нет, не подвел его, не изменил дружбе хан Джанибек! И Ольгерд ныне не страшен: при своей полоненной братье не посмеет выступить противу!
ГЛАВА 97
Вечерняя заря умирала и все никак не могла умереть над рекою. В темном зеркале вод стоял колдовской немеркнущий свет. На той стороне, в высоких травах, скрипели коростели. Семен лежал ничком на расстеленной тканой попоне. Внизу, у холма, ходили, передвигались дружинники, крякал топор, трещало, вспыхивая золотыми клубами огнистого дыма, и гасло вновь, все не желая разгораться, пламя костра. Завороженная, заколдованная туманами, распустив русалочьи косы свои, стояла красавица ночь. Вышел Лель в цветочном уборе, маленькие чертенята-полевики играли и прятались в траве. Уста сами собой улыбались лукаво, в теле маревом ночи мрело и бродило, и кабы не крест на груди, сами ноги заставили б князя вскочить и неслышно бежать в лес, в кусты и туман, вываляться в росах, ловить хохочущих дев лесных над обрывом реки, над омутами, где в тихом мерцании влаги вот-вот покажет девичье бесстыдно запрокинутое нагое тело с тугою грудью и рыбьим хвостом, все в призрачном блеске и влажном серебре чешуи…
Сам велел скакать в ночь и теперь лежит, улыбаясь, слушая землю и свое растревоженное сердце, лежит и слушает темноту, счастливый неведомо чем! А понизу ходят ратники, трещит, разгораясь, костер, и уже булькает, и сюда, на высоту, тянет уютным дымом, и очи застилает туман, и дрема неслышно берет в полон.
Зачем тебе, Феогност, было рубить Велесову рощу?! Зачем и я допустил, разрешил такое! Мирною проповедью, сиянием веры надобно побеждать мрак, ежели то — мрак. В делах духовных ратная сила бессильна и топор не заменит креста! Тем мы, православные, и отличны от католиков, что не ломим оружием там, где надобно слово, и токмо слово! Не рушим свадебного чина, ни сельских волховных треб, ни зажинок, ни последнего снопа, ни ряженых не гоним, ни Масляной!
Когда-то, бают, люди убивали стариков и старух. А потом двое сынов спрятали своего старого отца, сохранив ему жизнь. И вот подступила суровая пора, и один токмо спасенный старец подал совет, спасительный для всего племени. Уходящая в прошлое старина так же нужна, так же надобна для нового древними истинами своими, как тот спасенный детьми старец! Где-то предохранит, от чего-то остережет неразумную юность, протянет незримую связь из веков уснувших к потомкам своим. Где-то и опасет от гибели, как меня опасла старуха колдунья на заре моего пути!
Он уже задремывал, уже текли, мешаясь, мысли, словно речной туман.
— Вставай, княже! — наклоняет над ним стремянный. — Ужин готов!
В шатер идти Семен отказался. Поевши у костра, тут и заснул, завернувшись в попону, и всю ночь бродило и мрело, и русалочьи хоры блазнили издали, и всю ночь, не смолкая, скрипели коростели за рекой.
ГЛАВА 98
К Москве вылетели на рысях, последним рывком разорвавши объятия леса. Веселый и дымный, шумел, стучал топорами град на горе, украшению коего отдал он сердце свое.
Его едва успели встретить, не ждали так скоро. Лица у бояр были праздничны, на князя своего поглядывали с легкою удивленною оторопью. Не ждал и он сам, не ждал никто на Москве! Джанибек забрал все посольство Ольгердово — князей Кориада с Михаилом, сыном Явнутия, Семена Свислочского, Аикшу, Ольгердова киличея, и всю их литовскую дружину и с послом Тотуем под охраною своих воинов, чтобы не разбежались дорогой, отослал в подарок князю Семену на Москву.
По-царски поступил. С широтою истинной. Опрокинув все привычные, хитро-коварные подходы и льсти. Бери! Володей! Верю тебе одному!
Семен все еще не берет в толк, прикрывает очи, в памяти пытается восстановить гладкое усмешливое лицо Джанибека, его длинные ресницы, загадочные смеющиеся глаза. Как он одинок, боже мой, как одинок хан среди всех этих поэтов и плясуний, в роскошном кирпичном дворце, с сыном Бердибеком, один взгляд которого рождает неведомый ужас! И все же что-то сдвинулось в мире, что-то сошло со своих предназначенных мест и путей, и неужели слова ч е с т ь и д р у ж б а вновь станут значить более, чем злоба и корысть.
Литовские князья имели вид смущенный. «Пошли по шерсть, воротили стрижены», вспомнил Семен лукавую пословицу, разглядывая поочередно Кориада, Михаила и Семена. Сам он сидел в креслице в думной палате своей. Празднично сияющие бояре расселись по лавкам. Литовские князья стояли без шапок, опустив головы. Ждали, что скажет Семен. Кориад было вскинул голову, начал что-то о правах посольских…
— Не с миром пришли! — сурово перебил Семен. — И головы ваши целы пока, дак почто и баять пустое! Не казню, не мучаю, голодом не морю, дружина здорова! Отдохните у меня на Москве, а вперед, преже чем ратиться со мною, передумайте путем — и вы, и Ольгерд!
Он махнул рукою. Под одобрительный гул думы незадачливых послов увели и, отделив друг от друга, раздала по боярским домам, повелев держать честно, яко по званию достоит, но за крепкими приставы. Литовскую дружину отослали в Рузу на сохранение тамошним воеводам. Ольгерду Семен не послал ничего. Пускай сам размыслит путем.
Тем часом дошли вести из Новгорода. Поскольку королевская рать ушла за море, новогородцы уперлись снова, не желая брать княжеского наместника на северные пригороды свои. Иван Акинфов не рассудил в толикой трудноте подступать к Орехову, поворотил рать. Да и пора было — уже перестаивали хлеба.
Новогородские полки одни, вкупе со псковичами, ушли под Орехов и в Госпожино говенье, всего через несколько дней после ухода свейского короля, приступили к осаде.
Они простоят там всю зиму и весной, в марте, по льду перейдя замерзшую Неву, возьмут город приступом, несмотря на уход псковичей, поворотивших защищать волость свою от нового орденского нахождения.
Так ничем окончился Магнушев крестовый поход, а в Новгороде вскоре сочинено было в посмех и в поучение незадачливым свеям «Рукописание Магнушево», где король закаивался и сам, и за детей и внуков своих нападать на Новгород Великий…
Но все это было потом и, когда произошло, уже не затронуло Семена. Осенью заболел сын, только-только отнятый от груди. То ли объелся чего, то ли простыл — невесть. И парили, и поили травами, и отмаливали, и оттирали
— не спасли. Умер рождественским постом.
После похорон все блазнило: может, живого зарыли, может, еще отойдет, отдышит, ведь сосал, шевелился, таращил глазенки, садился уже, пробовал и на ножки вставать — как же так?! Но уже от маленького гробика сладко потянуло тлением. Сморщилось пожелтевшее личико, закрылись глазки… Как же так?! После похорон, воротясь в терем, лежал на постеле мертвый. Ничью, плашью, не шевелясь.
Мария давеча обмолвилась: за грех. Не дождали благословения от патриарха, так вот потому. Семен знал иное: не потому! Над ним все тот же, не снятый, не отмоленный ничем, суд господень. За прошлое. Не за нынешние грехи — не грешен он! Теперь. И тем страшнее. Неотмолим, неумолим суд господень. И с праведного боле спросится, чем с грешного. И прав ты, Господь, в высоком равнодушии своем! И только… почто… сына-то… Сам бы собою заслонил, заменил… Или в этом и перст, и кара? Пощади, Господи!
Мария подошла, села на край ложа. Взъерошила волосы. Сказала сурово:
— Ох вы, мужики! Я должна кататься и плакать, не ты! Будут и еще у нас дети! Вставай, Семен!
Князь, сцепив зубы, только застонал в ответ, перекатывая голову по смятому горячему одеялу.
ГЛАВА 99
Стефан достиг вершины успеха. В его руках был лучший столичный монастырь, он стал духовником князевым, а князю вослед потянулись к нему виднейшие бояре московские: Василий Вельяминов, Редегины, Феофан Бяконтов, Афиней… Когда он, высокий, в монашеском одеянии своем, в черном куколе, появлялся на люди или в храме — шепот пробегал по толпе молящихся. На него указывали, ему кланялись земно, купцы и бояре наперебой зазывали его к себе — хоть не отпировать, а почтить дом одним токмо присутствием своим. О святости его жития, еженощных молитвенных бдениях, отшельнической умеренности в пище и питии слагались легенды. Слушать его беседы собирались, как когда-то в келью старца Германа, виднейшие бояре Москвы. В Богоявленском монастыре Стефан наладил переписку книг, переводы с греческого, о чем еще прежде мечтал Алексий, но в многоразличных заботах своих не мог уделить тому достаточного времени. С ним советовались, обращались к нему игумены других монастырей, старцы и архимандриты, просили научить, показать, снабдить книгами.
Сам митрополит Феогност давно уже не гневал на него за своевольное венчание князя Семена, зазывал, подолгу беседовал, то русскою, то греческою молвью. В грядущем маячил пред ним сан архимандрита, и только прежняя семейная жизнь не давала мечтать о епископской кафедре.
Возможно, будь он католическим игуменом где-нибудь во Франции, принятым при дворе короля, езди в карете со слугами на запятках, в шелковой сутане, с золотым перстнем на холеной руке, окруженный почетом придворных и восхищением дам, умей при этом тонко шутить, красноречиво произносить проповеди на классической латыни, ему бы и нечего было больше желать!
Будь он шейхом-мусульманином, совмещающим земную и духовную власти, он бы также упивался собою. Носил чалму и халат, совершил путешествие в Мекку, красноречиво говорил на арабском, собирал ученых мужей, судил прихожан, ссорился с каким-нибудь вельможею, громово призывая кару Аллаха на голову нечестивца, стал, может быть, шейх-уль улемом, главою ученых, и тоже ощущал уверенную полноту бытия.
Будь Стефан буддийским ламой, агваном — настоятелем монастыря или хамбо — учителем лам, «перерожденцем», изучившим «Чжя-дон-па» и другие мудрые книги, постигшим «путь», он бы ходил теперь в желтом платье, жил в особом дворце, принимал паломников, раздавая им священные зерна риса, верил в приход Майтрейи — Будды будущего мира, бесстрастно взирал на окружающее зло, не вмешиваясь в мирские страсти, строго наказывал монахов, уклоняющихся от занятий и «созерцания», и спокойно ожидал своего грядущего нового перерождения в ином облике.
Да и попросту, не имей он за душою великих дум и глубокой веры своей, премного удоволило бы его днешнее почетное состояние.
Но Стефан был нерадошен. Дух его скорбел, ибо все, чего добивался и добился он, была та же суета сует и ничтожна суть пред Господом.
Он приходил в дом богатого сурожского гостя Торокана, и хозяин падал в ноги ему, и его вели к столу, что ломился от снеди, и, забегая сбоку: «Рыбки? Севрюжинки? Жена, кланяй гостю высокому!» — хлопотал и суетился хозяин. И приходило отведывать дорогой рыбы, и благословлять дом, дебелую хозяйку, что, сложив губы куриною гузкой, тянулась ко кресту, смачно и жирно целовала его руку, а потом, в черед, осенять крестом всех разновозрастных чад Торокана — от ражего детины в черной бороде до толстого бутуза на руках у кормилицы. И, принимая, нехотя уже, щедрое подношение Тороканово — «На монастырь святой!», — обрызгивая святой водою углы дома, сам себя спрашивал Стефан: «Это?» — и видел, чуял: та же житейская суета окружает его и он сам днесь — неотрывная крупица суеты.
Сядет Торокан в лавке своей, облегчив совесть нескудным даром на монастырь и Стефановым благословением, и учнет наполнять добром свои амбары и магазины (арабское слово это — от «магнуз», спрятанный, — уже начало проникать на Москву), и будет Тороканиха, как прежде, печь пироги и строжить прислугу, и ничто не изменит в мире, и он, вместе со всем Тороканьим семейством, так же далек от света Фаворской горы, как и допрежь того!