Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№4) - Симеон Гордый

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Симеон Гордый - Чтение (стр. 20)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


как сказали бы мы, интеллигентов), которые во все века истории и во всех языках и землях, во дворцах и в пыли дорог, в парче или, много чаще, в ветхом рубище, в звании ли странствующего монаха, аскета, подвижника или ламы, пустынника, дервиша, киника, йога, церковного иерарха, мужа ли науки, философа или творца, изографа, подчас даже и воина или купца, торгового гостя, короче — в любом обличье, встречая друг друга и только лишь поглядев в глаза и сказав одну-единственную фразу или даже слово одно, тотчас узнают один другого, словно разлученные некогда братья, словно любимые, разыскавшие любимых в чуждой многоликой толпе, и уже с этого слова, со взгляда этого начинают и говорить, словно расставшиеся давным-давно и вновь встретившие один другого друзья, и чувствовать, и глядеть на мир согласно и отделенно от всех прочих, от многоликой толпы тех, в коих светлый дух еще не прорезался и не выявил себя в темных оковах плоти.

Да, знал Алексий, что поддайся сему чувству целиком, и можно пасть жертвою страшного искуса, стать гностиком или даже манихеем, проклинающим зримый мир ради плененного им духа, как учил древний персидский пророк Мани, но и бежать вовсе от сего не мог, да и не похотел, тотчас увидя в Стефане все то, что обворожило Феогноста во время памятной переяславской встречи.

Далее было совсем просто предложить именно ему поселиться в своей часто пустующей келье, где, со вселением Стефана, настали тотчас отменный порядок и чистота, к коим наместник, при всей суровой простоте своего быта, а может быть именно из-за нее, был неравнодушен весьма. Алексий, наезжая, находил каждую из книг именно на своем месте, со вложенными в них своею рукой закладками, но не обнаруживал теперь пыли на переплетах и обрезах книг, ни зелени на медных застежках тяжелых фолиантов. Вычищены были и его обиходные монастырские подрясник и мантия. Пол в келье светился, вымытый и натертый воском. И все это Стефан сотворял как бы незримо, ибо Алексий, почасту заставая брата на молитве, ни разу не сумел застать его с лопатою, веником или тряпкою в руках.

Вечерами, когда выдавался у Алексия редкий свободный час, они подолгу беседовали, и Стефан обнаруживал не только глубокое знание писания или святых отцов, но и живое понимание днешних трудностей церкви православной, почти предсказывая то, что должно было произойти в ближайшем будущем в Литве ли, Византии, или немецких землях. (Так, когда король Магнус надумал вызывать новогородцев на спор о вере, нудя принять латинство, Алексий вспомнил предостережение Стефана, высказанное им незадолго до приезда Калики в Москву, о том, что католики именно теперь потщатся подчинить себе Новгород Великий.) Так скоро вспыхнувшая дружба Алексия с ростовчанином все росла и росла, и уже наместник Феогностов не шутя подумывал о том, что инок Стефан достоин иной, высшей участи, ибо разглядел в нем, помимо глубокой учености, и волю, и укрощенное честолюбие, и силу духовную, способную подчинять людей.

С отбытием спасского архимандрита на ростовскую кафедру сам собою встал вопрос о выборе нового игумена для Богоявленского монастыря, и Алексий безотчетно подумал прежде всего о Стефане. Тем паче что с возведением в сан игумена Стефан мог бы стать и духовником великого князя Семена, о чем Алексий подумывал едва ли не с первой беседы с ростовчанином, присматриваясь и сомневаясь, но и убеждаясь, что — да, лучшего иерея для сего дела, многократно обещанного великому князю, ему вряд ли найти.

Труднота была лишь в том, чтобы уговорить братию Богоявления. Все же Стефан был пришлый, для многих не свой, в монастыре пробыл всего несколько месяцев, а приказывать братии своею волей Алексий и мог, да и не хотел, не желая ропота и тайного отчуждения, неизбежных при самоуправстве власть имущего. Тут-то и пригодился ему чернец Мисаил.

Еще Филипьевым постом, встретив обоз с лесом, ведомый Мисаилом-Мишуком, Алексий, остановя свой возок у груды выгружаемых бревен и поглядев с минуту молча на спорую работу послушников и монастырских трудников из мирян, кивнул старцу Мисаилу подойти и, улыбнувшись слегка, одними глазами, напомнил ему о том давнем дне, когда Мисаил, еще Мишук, приехал в монастырь с обозом камня.

— Протасий Федорыч, царство ему небесное, ищо был тогды! — разлепив толстые, обметанные непогодью губы в доброй улыбке, ответил Мисаил. — Тебе спасибо, владыко, пригрел ты меня!

— Пустое! Господь надзирает над нами, отец Мисаил! — возразил Алексий. — Все мы в воле его!

Еще помолчали.

— Брат Стефан в келье с тобою жил до меня? — вопросил Алексий.

— И ноне заходит! — с гордостью повестил Мишук. — Не забыват! Смысленый муж, а простой! И топором володеет, словно какой доброй древоделя!

Алексий чуть усмехнул простодушной похвале, вздохнул:

— И топором, и пером володеет! Ныне надобен настоятель месту сему, како мыслишь?

— О Стефане? — растерялся Мишук. Подумал, глянул в лик наместника. Тот безотрывно следил, как накатывают новые бревна в высокий костер ошкуренного леса. Как-то не задумывал никогда о том… Одначе почему бы и нет? Не москвич, дак… Все одно… Поднял голову, решась, отмолвил: — Брат Стефан возможет и игуменом!

Алексий кивнул, будто того и ждал. Примолвил, однако:

— Не ведаю, примет ли братия Стефана! И молвить о том боюсь: меня послушают, а сердцем станут противу, то худо! Перемолви с иноками, подскажи! А про меня не сказывай, понял, Мисаиле? Не похотят — и я не прикажу! Может, иной люб…

— Старца Германа нудили, не восхотел! — откликнул Мисаил. — Да и ветх деньми…

— Перемолвь с братией! — повторил Алексий, усаживаясь в возок. — А мне скажешь погодя, келейно.

Алексий переговорил и с иными, многими, большею частью не так прямо, но дело было совершено. Те, кто и думать не мог о том, чтобы пришлого, без году неделя, откуда-то из-под Радонежа инока возвести в игумены столичного монастыря, теперь живо обсуждали, обмысливали, прикидывали так и эдак, и всем уже негласный совет Алексия начинал казать не таким уж нелепым, как поначалу. Даже и тем, что пробыл в монастыре недолго и не принимал участия в местных дрязгах, борьбе и шепотах, Стефан устраивал всех. К Рождеству избрание Стефана, недавно возведенного Феогностом в сан иерея, было почти предрешено.

ГЛАВА 61

Василий Калика пустился в путь сразу после Рождества, по накатанной зимней дороге, и прибыл на Москву с завидною скоростью — накануне Крещения. Еще прыгали по московским улицам хвостатые и рогатые кудесы, толпами шатались ряженые из дому в дом, когда разукрашенный новогородский поезд на рысях проминовал Занеглименье и, встреченный конными бирючами, близил к шатровым верхам, куполам и башням Богоявления.

Скакали в алых, рудо-желтых, зеленых, травчатых в голубых, подбитых соболями опашнях новогородские бояре, сверкала серебром сбруя коней, переливались самоцветным огнем звончатые удила и узорные чешмы, развевались шелковые попоны, заливистый звон колокольцев вздымал на дыбы всех московских собак и вызывал восхищение мальчишек, что стаями бежали повдоль и вослед поезду. (Всю эту красу «новогородчи» вздели на себя, разумеется, перед самою Москвой.) Колыхался на раскатах стремительный, обитый серебром архиепископский возок. И лишь один Калика, что, выглядывая в окошка, крестил направо и налево сбегавшихся поглазеть на поезд горожан, не переменил своего обычного дорожного вотола на иное платье и только посох, уже подъезжая к Богоявлению, принял из рук служки узорный, архипастырский, с серебряным навершием из двух соединившихся змеев с изумрудными глазами, с каковым являлся лишь на самые торжественные богослужения.


Монастырский двор полон народом. Духовные и миряне, клир в золоте и шелках, разряженные бояре в долгих, до полу, охабнях и вотолах, в шубах, крытых китайскою и цареградскою парчою, в шелках, атласах и бархатах; темная череда монашеской братии; толпы мирян на въезде и за оградой; избранные горожане в нарядах, соперничающих с боярскими; сотни распуганных галок, сорок и ворон, вьющихся в поднебесье; говорливый шум толпы и все покрывающие красные переборы радостного колокольного звона.

Гремят, заливаются колокольцы. Новогородские бояре в опор въезжают в распахнутые створы ворот. Храпят кони. Всадники в дорогом узорочье соскакивают в снег. И вот — возок архиепископа. И Стефан, волнуясь излиха (даже сохнет во рту — эту встречу впервые поручили ему, ему!), делает шаг вперед, к распахнувшимся дверцам возка. Он не знает Калику и ждет осанистого великана, что медведем, в злате и жемчугах, тяжко вылезет из возка, ступит, проминая снег, на алые сукна… А из возка появляется скромно одетый, невеликого роста, суховатый и подбористый, быстрый в движениях старец, глядит веселыми глазами в растерянное лицо Стефана, сам легкий, точно птица из сказочных индийских земель, в облаке легкой, сквозистой, изголуба-белой бороды, и только по высокому посоху да по надетой вместе с дорогим, в самоцветах, нагрудным крестом узорной цареградской панагии догадывает Стефан, что пред ним сам владыка Новгорода Великого, и, густо покраснев, спешит склонить в поклоне свой куколь, и поцеловать суховатую, приятно пахнущую руку благословляющего его архиепископа. Тем часом из возка показывается спутник Калики, русоволосый и чем-то ужасно похожий на своего архипастыря, глядит внимательно окрест и на Стефана в особину, произносит по-гречески приветствие, и Стефан, в растерянности все еще не собравший себя, едва поспевает сообразить и тоже по-гречески ответить Лазарю (грядущему Лазарю Муромскому, ибо это именно он).

Стефан уже чует, как у него взмок лоб под скуфьею, рука взлетает отереть чело и замирает на взъеме — нельзя! Он бережно ведет Калику, вернее, поспешает вслед за ним. Новогородский владыка почти бежит по дорожке, стремительно и любопытно оглядывая густую толпу встречающих, и крестит, крестит, крестит, благословляет, на ходу легко протягивая руку для поцелуев. Видно, привык иметь дело с толпами горожан. И Стефан идет вслед за Васильем Каликою, уже начиная привыкать к облику гостя и постепенно овладевая собой. И не то что завидует — нет! — а видит, зрит, готовит себя внутренне для того же, для руковожения толпами, для пастырского началованья, стойно великому — он уже начинает понимать, что именно так, великому, даже и сугубо, в этой своей обезоруживающей стремительной простоте и страннической ясности взгляда, — великому новогородскому архиепископу, прибывшему ныне, дабы подтвердить церковный и иной союз Нова Города и Москвы. И неважно, что далеко не все в Новом Городе жаждут этого союза, неважно, что в Колмицком монастыре сидит, упрямо злобствуя, прежний владыка новогородский, Моисей, и ждет своего часа, намерясь отврещися Москвы, а на корельских пригородах Новгородской республики, вопреки московскому похотению, правят наследники литовского князя Нариманта, — ныне, днесь, можно забыть обо всем этом и радостным звоном колоколов, гласами хора и слитными криками горожан приветствовать духовного главу северной Руси, которая могла бы, повернись по-иному судьба, и отпасть навовсе от Руси Московской. И, понимая все это, кожей, мурашками восторга чуя величие наступившего мгновения, Стефан спешит вослед Калике, взволнованно-радостный.

Ему вводить владыку в приготовленные для того палаты, заботить себя едою и устройством гостей, следить, дабы всюду был соблюден чин торжественной встречи и не совершилось какого безлепия или непотребства, ему не спать и почти не есть все эти суматошные дни, но, невзирая на все, он счастлив и горд паче меры: наконец-то впервые для себя и он, Стефан, — напрасно мечтавший когда-то, еще в Ростове Великом, с амвона руководить толпами, — прикоснулся к гордому подножию духовной власти над миром!

ГЛАВА 62

С князем Семеном Иванычем Калика встретился в тот же день, ввечеру.

Торжественная встреча была назначена на завтра, и принимал Симеон Василия Калику келейно, в том, избранном еще Калитою, высоком (недавно вновь отстроенном) покое Богоявленского подворья, невдали от Троицких ворот Кремника, куда князь, при нужде, проходил незамеченным дворами и крытыми переходами прямо из своих теремов.

С князем лишь двое бояр — Михайло Терентьич и Феофан Бяконтов. Феогноста нет, он завтра будет вручать Калике священные крещатые ризы. Присутствуют зато Алексий и Лазарь, доверенный грек новогородского архиепископа. О встрече этой не всем надобно знать, хоть тут и не решают зело важных дел господарских. Решается здесь другое. Душевное благорасположение великих лежит ныне на незримых весах времени.

Постаревший и от старости еще более легкий, почти невесомый Калика остро и светло вперяет взор в лик московского князя и говорит, говорит… То просто, то витиевато, уснащая книжную речь милым его сердцу и почти уже неотрывным от него самого новогородским просторечием. А князь Семен слушает, точнее — внимает ему, почти не притрагиваясь к трапезе, и тоже безотрывно глядит в светлое лицо Василия Калики. Ибо не угрозу литовскую, и не посягательства свейского короля, и даже не упорство орденских рыцарей надлежит ему понять ныне, а вот это: можно ли доверить себя этому легкому, точно птица, и мудро-лукавому архипастырю, можно ли полагать, что не предаст, не изменит, не отворотит лица своего от православной Москвы, что не впадет в гибельный для Руси союз с латинскою церковью? Вот что должно сейчас понять Симеону, вот почему и почто митрополит Феогност подносит крещатые ризы владыке Василию. В том и признание исключительности церкви новогородской, в том и знак неотрывной ее связи с Москвой.

И знает ли сам Василий, что именно теперь, при жизни его, будет решена судьба, на века и века, Господина Великого Новгорода? И решена так, что не распадет Русь надвое и останет целою в великих пределах своих? И оттого вся судьба великой страны пойдет так, а не инако, и создастся держава, в которой народы, связанные единством исторической судьбы, в отличие от латинского Запада и вперекор враждебным находникам от стран полуночных, с юга и востока, сольются в единое государство, с единым законом и властью и равным уважением ко всякому населяющему эту державу языку…

И понимает ли даже и Симеон всю огромность того, что встает за этою встречей? Понимает ли, что на весах судьбы — тысячелетие России и сама она, такая, какой стала спустя века?

Да, он понимает, что нельзя, неможно отдать Литве, Ордену или шведам ни Новгород Великий, ни Псков, и понимает, что оружием не добьется сего, скорее напротив, отпихнет, отторгнет от себя упрямые вечевые города. Да и сам он не любит и не хочет союза, скрепленного кровью, союза-одоления. И потому крещатые ризы, и нынешняя встреча, и звоны колокола, и внимательный взгляд в лицо. Калика ему полюби и по нраву. Он сердцем все более понимает хитрую правоту Василия и сам молча молит того: пойми и ты меня! Я, как и отец мой покойный, не могу иначе! Но все, что могу, дабы не было крови, гнева и слез, сделаю для тебя!

Будут в веках и кровь, и слезы, и жестокость напрасная; и край будет отдан шведам, беспощадно вырезанный своими же. Но то будет в немыслимом еще далеке, и не ему и даже не потомкам его грядет совершити такое.

Не обманывает ли Симеон себя и Калику? Не мягко ли стелет новогородцу жесткую постель времен Иоанна Грозного? Нет, не обманывает! Страна, раскинутая окрест и далее, еще не завоеванная, или, вернее, еще не отвоеванная и не обихоженная, страна, дабы не умереть, не погинуть пред ликом густонаселенного, воинственного и хорошо вооруженного Запада или грозного, многолюдного Востока, страна эта должна иметь власть единую, иметь власть — или погинуть в потоке времен. Дай же князю Семену творити потребное, не прибегая к силе меча! Дай Василью Калике понять наконец, кто перед ним, и, поняв, смириться, перестать хитрить и метаться меж Литвою и Русью, хотя бы ему одному, ибо слово архипастыря тяжко весит в Новгороде Великом!

— Достоит тебе, владыко, умирити град свой со Псковом! — говорит Семен, и Калика, вздыхая, опускает очи:

— Непоклонливы плесковици-ти! Литовски князи тож православны, Наримонта твой батюшка в правую веру окрестил! Есчо и затем приехадчи к тебе, княже, заутра повторю, а ныне реку: поезди к нам на стол, покажись, тово! Есчо ить и не был в Нове Городи, батюшко! Есь цего показать, есь цем поцванитьси, есь цем и встретить гостя дорогого! Не гребуй нами, господине, приезжай не стряпая! Мне-ста, старику, легце будет твою руку держать опосле того!

И тут вот в голосе Калики и прозвучала усталость давняя от нестроений градских, и понял князь, что днесь не лукавит пред ним Калика и что надо ехать ему самому, сажаться на стол новогородский, поклон за поклон воздать!

— Много промеж нас нестроенья и нелюби, княже, и обиды ти помнят новогородчи крепко, не посетуй на слово праведное! А вера одна, православная, ее же обереци надобно от латинов и немечь! Пото и смиряю себя, и ты смирись князюшко, приеди, посиди, погости у нас!

И такая истомная усталь вдруг прозвенела в голосе Калики, что за столом примолкли невольно, и князь, посупясь, опустил чело.

— Приеду, владыко! — отмолвил тихо. И вновь поглядел, и вновь кивнул. А Лазарь, почуяв истому Василия, подал голос в свой черед, и речь потекла складная, плавная речь о Византии, где гибельное разномыслие паче, нежели на Руси, губило страну, захватываемую турками, и где сама вера, древняя вера Христова, едва лишь была спасена двумя Григориями, Синаитом и Паламою. Теряя плоть, умирая, Византия спасала предсмертно свой дух, то, с чем и на чем возникла она и со славою полторы тысячи лет несла светоч истины сквозь века, войны и наплывы жестоких врагов. Несла, падая и воздымаясь вновь, и в мерзостях и в славе своих кесарей, и теперь, умирающая, жаждала передать свет в иные, живые руки, сберечь дух и слово, спасшие человечество от гибели.

И о том тоже кто понимает днесь, в тесном покое Богоявленского подворья? Разве молчаливый Алексий смутно догадывает о величии часа сего. И посему молчит. Слушает, внимает и смотрит, ибо иногда и слова бессильны и даже ненужны, ненадобны. А так вот посидеть рядом, почуять друг друга, уверясь в себе и в госте своем, и после вновь разойтись к многотрудным делам правления, к тому, что есть «плоть», омрачающая «дух», и строго блюстись, дабы не впасть в «ересь манихейскую», не усомниться хотя на миг в красоте и величии мира сего.

ГЛАВА 63

Праздник Богоявления в этом году отмечали на Москве особенно пышно. Службу, литургию Василия Великого, правил в Успенском храме Кремника при гигантском стечении народа сам новогородский архиепископ Василий Калика в подаренных ему Феогностом крещатых ризах и омофории.

Стефан, уже извещенный о том, что вскоре после празднеств состоит его посвящение в сан игумена, прислуживал Калике на проскомидии и выносе святых даров.

Торжественно и величаво звучал хор мужских голосов, прерываемый дивными возгласами глубокого дьяконского баса. Калика, не оставшись в долгу перед митрополитом, привез на Москву и передал Феогносту дьякона Кирилла, про коего московский летописец писал впоследствии: «Его же глас и чистота язычная всех превзыде».

Стефан, трое суток уже почти не спавший, был как в восторженном сне или бреду. Он не ходил, а плавал, совершая все должное по чину. Волны звуков накатывали и проходили через него, как валы морские. Вздохи плотной, плечо в плечо, толпы москвичей и согласное вздымание рук в двуперстном крестном знамении сотрясали его до дна души. И то, как служил Калика, с нежданною, дивною, до сердца хватающею простотою и искренностью обращения к Богу, тоже поражало и несказанно умиляло Стефана. Он не чуял временами ни ног, ни рук, ни даже тела своего, и казалось тогда: вот он и улетит, пронизанный лучами незримого света, или падет бездыханным с улыбкою на устах…

После литургии духовные и часть мирян остались в притворе — вкусить обрядовую трапезу. Ломоть хлеба, горсть орехов, моченое яблоко — вместо фиников и смокв — и чаша с медом или красным вином были поставлены перед каждым на самодельных столах вдоль лавок, обогнувших стены притвора. Монахи, испив и поев, расходились по кельям для безмолвной, вплоть до вечерни и навечерия, уединенной молитвы. Стефану же и тут неможно было даже присесть, но он был доволен и этим. Праздничное, волшебное, полубредовое состояние не кончалось в нем. Он едва слышал негромкую молвь трапезующих, их неложные хвалы голосу новогородского дьякона Кирилла и толки о том, кто из великих бояринов где стоял во время богослужения. Испив глоток вина и откусив хлеба, он, даже не притронувшись к прочему, пошел готовить потребное к водосвятию.

Во льду Москвы-реки под Кремником с вечера Сочельника уже была вырублена огромная иордань в виде креста, края которого москвитянки окрасили в алый цвет ягодным соком.

Водосвятие должно было состояться вскоре после литургии, еще на свету. И скоро уже золото-серебряная, алая и голубая процессия с пением стихир и тропаря «Во иордани крещающуся» двинулась долгою змеею вниз, вдоль стены Кремника, к реке, остолпленной уже тысячами народа. И ясно звучали в морозном воздухе высокие, ладные голоса. Толпа, не глядючи на мороз снимая шапки, валилась на колени, и сам митрополит Феогност с Каликою попеременно троекратно погружали кресты в воду, и Стефан, пребывавший все в том же своем восторженном состоянии, читал ектению, почти на срыве, почти на едином вздохе, видя лишь размытые пятна сотен и сотен лиц перед собою, растворяясь и сам, почти до конца, в трепетном молитвословии.

Сейчас клир церковный пойдет по домам, освящая святой водою хоромы и скот, а тут начнут, скидывая шубы, прыгать в ледяную воду, невзирая на вечер и трескучий мороз, и в сумерках ранней зимней ночи толпа гомоном и веселыми криками учнет приветствовать храбрецов, а высокие промороженные звезды — с любопытством глядеть на удалую потеху православных, содеявших обрядовое купанье в иордани не в теплых южных водах, а у себя, во льду и снегах сурового севера. А Стефан, не вспоминавший о младшем брате во все эти суматошные дни, станет на молитву, с поздним раскаяньем припомнив Варфоломея-Сергия, одиноко встречающего сейчас праздник Крещения у себя в лесу.

Торжества, пиры и службы продолжались еще два дня, а на третий новогородский архиепископ тронулся в обратный путь. Отныне крещатые ризы станут надолго гордостью и отличием новогородских иерархов, и владыка Моисей, пересидевши-таки Калику и вновь заняв владычную кафедру, тотчас пошлет в Цареград, дабы получить и себе крещатые ризы, а еще позже будет сложена повесть о белом клобуке и крещатых ризах, якобы освятивших духовное первенство церкви новогородской.

Но и то надобно изречь и отметить в хвалу и честь князю Симеону с митрополитом Феогностом, что церковного отделения новогородской епископии от владимирской митрополии, отделения, которого так жаждали и Литва, и Свея, и Орден, не произошло ни тогда, ни впредь. И Русь не была расколота надвое, несмотря на все усилия инакомыслящих и на Руси, и за рубежами страны.

ГЛАВА 64

Сергий — он уже начал привыкать понемногу к своему новому монашескому имени, забывая порой, что еще недавно звался Варфоломеем, — с натугою отворил пристывшую дверь кельи и стал на пороге, ослепленный и оглушенный метелью. Шумно качались ели, снежные вихри били ему в лицо, белым морозным дымом заволокло всю округу, так что ни зги было не видать уже в двух шагах. От тропинки, прочищенной утром, не осталось и следа. Ветер выл на разные голоса, то грозно и высоко, то визгливо и печально, тяжким гулом отвечал ему лес, и казалось в вое и свисте метели слышатся иные голоса: то бесовские хоры не одоленной им еще нечисти кружат свои вьюжные хороводы, то хохочет леший, хлопая в ладоши, и звери, забившись в чащобу от непогоды, начинают выть, почуяв лесного хозяина. Чьи-то глаза мелькают в кромешной тьме, какие-то тени проносятся в струях метели…

Он отлепился от двери, шагнул во тьму, тотчас утонув по колена в снегу, и теперь въяве узрел длинную серую тень с парой горящих глаз, плеснувшую через дорогу. Волки! Бледнея, он протянул руку к поленнице, прихватив так кстати забытый там с вечера топор, и так, с крестом в одной руке и с топором в другой, двинулся в снежную тьму в сторону церкви.

Несколько серых теней ринули к нему. Сергий поднял медный крест, волки отпрянули на миг, но, стоило ему шагнуть дальше, вновь кинулись на человека. Он взмахнул топором, отбив обухом серого негодяя. Волк, клацнув зубами и взвыв, откатил во тьму, а на его место тотчас выскочил второй, впившись ему в толстый рукав грубого суконного вотола. Сергий вновь поднял топор и хватил волка между глаз обухом. Лезвием рубить было бы вернее, но он невольно пожалел серого разбойника, и рука не поднялась попросту убить зверя.

Так, отбиваясь и обороняясь, он дошел, наконец, до бревенчатой церковной стены и оперся о нее спиной. Волки с воем отхлынули посторонь, и Сергий сумел невредимо долезть до крыльца. Пятясь, он отворил дверь, в которую вместе с ним тотчас ворвались вой ветра и бешенство метели, и, захлопнув ее, весь оснеженный, долго стоял, полузакрыв глаза, опоминаясь. Потом прошептал: «Господи, воля твоя!» — сбил снег с вотола и лаптей, постоял еще, мысленно собираясь, сосредоточиваясь к молитве, прошел в темный холод церковного нутра, ударив кресалом, возжег трут, от него свечу, последнюю, береженую ради нынешнего двунадесятого праздника Крещения Господня, вставил в светцы приготовленные лучины, возжег и их и прошел в алтарь.

На аналое и престоле тонкой мертвою пеленой лежал снег. Белая морось, пробиваясь откуда-то с потолка, сеялась и сеялась в неровном свете лучин, незримо осыпая пол церкви. Выло и гремело снаружи, царапая когтями дверь, словно бесы, объединившись с волками, рвались к нему, дабы помешать молитвенному бдению. Ни Митрофан, ни иерей, посланный от него, не могли бы дойти к Сергию в такую метель и совершить проскомидию. Посему Сергий удовлетворился черствым кусочком антидора, припасенным с прошлого посещения обители священником, и, став пред алтарем (с коего сперва смахнул снег, после чего разложил, развернув, антиминс и поставил на него деревянную дарохранительницу), начал читать по памяти часы. Ему очень хотелось самому совершить, хотя бы и для себя одного, всю литургию Василия Великого, на что. он, однако, не будучи рукоположен в священники, не имел права. Пришлось удовлетвориться чтением тринадцати паремий и пением тропаря. Странно звучал его одинокий голос в вое и свисте метели, казалось, заполнившей все пространство над церковью и вокруг нее.

— Царю небесный, утешителю душе истины! — читал Сергий. — Иже везде сый и вся исполняяй, сокровище благих и жизни подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, блаже, души наша!

А в дверь царапало и скребло — не то волки, не то ветер. Струи метели ледяной крупою били в бревенчатую стену церкви, и серебряный тонкий снег оседал и оседал на антиминс престола и аналой…

— Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение! — возглашал Сергий, а слитный тяжкий гул леса и бешеный ветер, несущийся в безмерных ледяных просторах над оснеженною землей, отвечали ему:

— Нет, война! Война и лютая злоба! — И выло, ревело, плакало, сотрясая невеликий храм, в котором одинокий голос упорно повторял заветы истины и любви.

Потрескивая, горят лучины, заботно вправляемые вновь и вновь недреманной рукою Сергия. (Свеча загасла, потушенная его пальцами. Авось да завтра, ежели утихнет метель, явится к нему на лыжах священник из Хотькова и совершит литургию по полному чину, с дарами на престоле и причащением хлебом и вином, плотью и кровью Христовыми.) Воет метель. Словно бы мир уже исчез, погребенный снегами, словно бы все живое и мыслящее умерло уже, и только в малой точке земной, в тесной, сотрясаемой ветром церковке, в неровном светлом круге двух горящих лучин, молится, стоя на коленях, единый святой муж и один не дает умереть земле, поддаться и отдаться на милость стужи, мрака и ветра.

Он поет, под вой метели, коленопреклоненный, и вставляет, возжигая, лучины, и кладет поклоны, прикасаясь лбом к оснеженному ледяному полу, и читает «мирную» ектенью, прося мира всем христианам — мира, а не войны, — и ветер злится и ропщет, стараясь перекричать упрямство монаха, поющего теперь праздничные антифоны в честь Святой Троицы. Но он не слышит гнева метели, не чует холода намороженного храма. Весь в трепетном круге света, он поет и читает псалмы, славит Господа с глубокой верою и восторгом пред величием Божества, дозволившего ему славить себя здесь, в этом лесу и в этой беснующейся стихии, среди гласов которой тонет, не пропадая, и все виясь и виясь, и его слабый голос, и его дар великому создателю всего сущего.

Приблизил ли он к монахам святой Афонской горы? Достиг ли умной молитвы? Узрит ли он, как они, Фаворский свет в келье своей? Сергий не думает сейчас об этом. Он вообще не думает такое и о таком. Сейчас он славит Господа и будет славить его по всяк час — в келье и в лесу, на молитве и за работой, с водоносами или топором в руках, — его и пресвятую Богородицу, извечную заступницу сирых. И вой ветра, и волки, и снег, и стужа отступят от него, утомясь, обезоруженные упорством монаха.

Воет ветер. Высоко и жалобно гудит, проносясь над мертвой землей. Сергий тушит огарки лучин, опуская их в снег, потуже затягивает пояс. Теперь надобно дойти до дому, совершить скудную трапезу, истопить печь и, вновь перейдя из хижины в холодную келью, творить молитвы, вслушиваясь безотчетно в затихающий метельный вой.

После, перед сном, прежде чем прикорнуть на мал час на своем твердом ложе, он еще помянет за здравие всех близких, и особо брата Стефана с чадами, и за упокой — родителей своих и Машу, супругу Стефана. С утра опять надо чистить снег, чинить огорожу, принести воды и топтать дорогу в лесу: авось да до него доберется, хотя к вечеру завтрашнего дня, иерей из Хотькова!

А ветер воет в безмерных просторах вселенной, приходя из неведомых далей и уходя в вечность, воет и плачет, оплакивая все живущее на земле, и злится, сотрясая затерянный в лесу крохотный храм, и яро засыпает снегом хижину с кельей, в коих один неведомый почти никому монах молит Господа, и благодарит, и славит мир, созданный величавой любовью, словно бы незримые токи мировых энергий взаправду пересеклись и скрестились именно здесь и именно в нем, дабы воплотиться впоследствии в свет, осиявший русскую страну и поднявший ее из праха порабощения к вершинам мировой славы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38