Варфоломей склонился к постели, беззвучно зарыдав. Когда-то он так же точно не мог соврать умирающей маленькой девочке. Но сейчас ему было тяжелее во сто крат.
— Да, — прошептал он. Нюша с трудом подняла руку и огладила его разметавшиеся кудри.
— Да! — захлебываясь слезами, не подымая лица, отмолвил он.
— Я была такая глупая! — задумчиво протянула она, — глу-у-упая, глупая! Больше такая не буду… Помнишь, ты мне сказывал про Марию Египетскую? Мне надо было вместе с тобою уйти в монастырь! Ну, не вместе, а где-нибудь рядом… И приходить к тебе на исповедь каждый год. Нет, каждый месяц! Или лучше по воскресным дням… Ой! Кто там? — испуганно выкрикнула она, уставясь в темный угол.
— Никого нет! — отмолвил Варфоломей, невольно поглядев туда же.
Нюша говорила все торопливее и торопливей и уже явно начинала заговариваться. Темно-блестящий взгляд ее сделался недвижен, а рука заметно отеплела. У нее подымался жар…
Как давно это было уже! И словно все повторяется вновь: Стефан, испуганный, стоит за дверями, а она — девочка Нюша — умирает у него на руках…
Хлопнула дверь. Катя от порога спросила:
В комнату постепенно собирались женщины. Вошла мать. Потом попадья.
Нюша бредила, взгляд ее сделался мутным, она уже вряд ли узнавала кого. Варфоломей встал и вышел на улицу. Стефан стоял в сенях и плакал, зарывшись лицом в Нюшин тулуп.
Нюшу обряжали вечером. Обмыли, переодели, положив на три дня в открытую домовину. Много суетились, много плакали. Приходил, ведомый под руки, отец. Мелко покачивая головою, говорил с покойницей как с живой, в чем-то упрекал, за что-то хвалил ее. Приходили Нюшины подружки, родственницы и матери подружек. Дьячок из церкви читал над Нюшей часы.
Дома варили кутью, готовили поминальную трапезу. Катя сердито раскачивала колыбель с маленьким Ванюшей, приговаривала ворчливо:
— Етот-то будет жить! Ишь, голосина какой! Беда, матки нету на тебя, пороть-то тебя будет некому!
Варфоломей наклонился над колыбелью (младенец тотчас затих и зачмокал ртом) и осторожно поцеловал крохотный лобик. В этом ребенке теперь осталась ее душа…
Когда колоду с телом уже опустили в могилу, засыпали землею и, утвердив крест и разделив кутью, разошлись, Варфоломей задержался на погосте. Отойдя в сторону, он поглядел на небо. Холодное, оно еще хранило отблеск угасшего солнца, и легкие, лилово-розовые облачка, просвеченные вечерними лучами, прощально сияли над землей, прежде чем потускнеть и раствориться в сумерках ночи.
«Я была такая глупая, больше не буду!» — донесся до него тихий голосок. Оттуда? С высот горних? Или с погоста?
Оглянувшись, он заметил вдалеке высокую фигуру Стефана, что брел, шатаясь, в сторону леса. Варфоломей догнал брата, тронул за рукав. Стефан оглянулся, глаза его почти безумно сверкнули.
— Идем домой. Ждут, — выговорил Варфоломей. Стефан поглядел слепо, двигая кадыком, силясь что-то сказать. Наконец разлепил тонкие губы:
— Перст Господень! Судьба… Должен был сразу… Разом… Все оставить… Оставить мир… Должен был уйти в монастырь… Да! Да! За дело! Поделом мне! Поделом! Поделом! Боже! — выкрикнул он, давясь в диком смехе и рыданиях, — почему ее, а не меня?!
Варфоломей силой увел его с погоста.
Глава 16
Стефан ушел в монастырь сразу же, как отвели сороковины по Нюше. Дом и добро передал Петру, ему же с Катею вручил на руки обоих младенцев. Смерть Нюши и уход Стефана осиротили семью. Отец сразу сник, начал забываться, почасту сидел, уставя глаза в пустоту, и что-то шептал про себя. Мать перебирала какие-то тряпки, доставала старинные выходные порты из сундуков, молча прикидывала, думая свою, тайную думу. Единожды сказала, без выражения, как о решенном:
— Мы с отцом уходим в монастырь. К Стефану, в Хотьково. Там и женская обитель недалеко.
Варфоломей этого ждал и потому только молча склонил голову.
— Вот, сын! — прибавила Мария, усаживаясь на край сундука и бессильно роняя руки на колени, — вот, сын… Живешь, живешь, сбираешь, копишь, а для чего оно? Все истлело, изветшало, исшаяло, как и мы с родителем твоим!
Чаю, недолго уже и проживет старый… Да и мне без него незачем больше жить. Скоро освободим тебя, Олфоромеюшко! Ты уж потерпи…
Варфоломей сделал безотчетно самое верное: подошел к матери и молча приник к ее плечу. Больше они об этом не говорили.
Вскоре в доме началась деловитая суета прощаний, сборов, вручения вольных грамот последним оставшимся холопам. Уходя в монастырь, Кирилл отпускал на волю всех.
Отбирали что поценнее на продажу, на вклады в монастыри — останнее серебро, рухлядь, иконы и книги. Как мало оставалось от прежних ростовских богатств боярина Кирилла! Насколько богаче были они в своем старому дому, уже разоренные, уже приуготовившиеся к переезду в Радонеж! И какою ненужною суетою выглядели все эти скудные осенние сокровища боярской семьи! Жизнь кончается, и кончается все. Ничего не унесешь с собою. Ничего или почти ничего не оставишь от себя на земле! Все почнет рассыпаться прахом, стареть и ветшать прямо на глазах. И лучше, много лучше поступить по обычаю, раздав одежды нищим, а драгую утварь — церкви, на помин души.
То, что надобно человеку, он всегда создает сам. Не потому ли и Христос заповедал не скапливать богатств тленных, кои червь точит и тать крадет?
Варфоломея мать благословила семейною иконою Богоматери. Отец вручил ему образ Николая Мирликийского. Несколько служебных книг, труды Василия Великого — вот все, что оставалось ему и с чем он вскоре уйдет в монастырь.
Варфоломей сам отвозил родителей в Хотьково. Сам передавал вклады и договаривался с игуменом.
Отец, принявши постриг, вскоре слег и уже не вставал. Брат, с которым он поместился вместе в келье, ухаживал за Кириллом Господа ради, отказавшись от предложенной Варфоломеем платы.
Стефан также почасту сидел у отца. Два монаха, отец и сын, они почти не разговаривали друг с другом, разве Кирилл просил подать воды или помочь поправить взголовье. Оба молчали, каждый о своем. Так же молча Стефан вставал по звуку монастырского била, когда начиналась служба, и Кирилл молча кивал ему, разрешая уйти. Только раз как-то и вопросил Стефан, с отдышкою, глядя в потолок:
— Тута останесси? Али куда на Москву, может? — и в голосе просквозила робкая надежда на то, что сын, в коего Кирилл вложил некогда все силы своей души, все-таки не посрамит чести семьи, достигнет, досягнет, хотя бы и на духовном поприще, достойных их прежнему боярскому званию высот.
Стефан понял невысказанную мысль отцову, кивнул, отмолвил кратко:
— Может быть. Подумаю, отец. — Не хотелось огорчать старика, хотя сейчас, после смерти Нюши, всякие мысли о суетном преуспеянии покинули голову Стефана, и хотел он — так, по крайней мере казалось ему самому только одного: уединения.
Варфоломей навещал родителей изредка. Надо было опять пахать, снова сеять, вести ненужное ему хозяйство, хотя бы ради того, чтобы отец с матерью могли умереть в покое, не заботясь тем и не гадая о домашних делах, и чтобы после всего передать дом и землю Петру непорушенными.
Осенью он отвез в монастырь два воза с обилием: хлебом, мясом, рыбой и разноличною овощью. Отец был уже очень плох, и смерти его сожидали со дня на день. Варфоломей рассудил, довершив домашние дела, воротиться в монастырь и пожить тут, послушествуя, до кончины родительской.
Земля уже подмерзла. Конь весело бежал по отвердевшей дороге, и первые белые снежинки, нерешительно порхая над землею, садились ему на ресницы и щеки, тут же истаивая и превращаясь в крохотные капельки воды, когда Варфоломей возвращался в монастырь. Всю дорогу он волновался: застанет ли отца в живых? И только ступив на монастырский двор, увидел, что не опоздал. Отлегло от сердца.
Из кельи отца как раз выходила худощавая высокая монахиня — сиделка.
Вглядевшись, он узнал мать. Поклонился ей в ноги (чуть было не бросился на шею). Мария всхлипнула; крестя сына, выговорила:
— Иди скорей, отходит! Вчера соборовался уже.
Кирилл с трудом признал Варфоломея. Взгляд его становился мутен, руки, беспокойно перебиравшие одеяло, уже плохо слушались старика.
Прошептал:
— Петюня где?
— Послезавтра приедет, — коротко отмолвил Варфоломей, тотчас понявши про себя, что младший брат уже не застанет отца в живых.
Кирилл начал отходить к полуночи. Умирал тихо, только два-три раза и вскинулся, всхлипнул беспокойно. Дыхание все слабело и слабело и наконец остановилось совсем. Варфоломей закрыл глаза отцу. Скрипнула, отворяясь, дверь кельи.
— Уже? — спросил Стефан.
— Уже, — помедлив, отозвался Варфоломей.
Стефан стал рядом, и оба начали читать заупокойный тропарь:
«Со духи праведных скончавшихся душу раба твоего, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче!
В покоищи твоем, Господи, идете вси святии Твои упокоеваются, упокой и душу раба твоего, яко един еси Человеколюбец!
Ты еси Бог, сошедший во ад, и узы окованных разрешивый, сам и душу раба Твоего упокой!
Едина чистая и непорочная Дево, Бога без Семене рождшая, моли спастися души его!
Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков…»
Отца хоронили истово, соблюдя весь сложный чин монашеского погребения. Отпевал родителя сам игумен. Сколько здесь было неложного уважения к покойному, сколько благодарности за нескудный вклад в монастырь, Варфоломей не стал гадать.
Мать слегла тотчас после погребения отца. У нее ничего не болело, но она почти перестала принимать пищу и тихо угасла, недотянув двух дней до Рождества. Похоронили ее на монастырском кладбище, рядом с отцом. Упокой, Господи, в высях горних души усопших рабов Твоих, Кирилла и Марии, и дай им вкусить за все их труды земные, вечный покой!
Варфоломей оставался в монастыре до сорокового дня. «Закрыл глаза родителям и покрыл их землею, со слезами» — как и обещал матери. Справил все полагающиеся службы и требы, устроил вечное поминовение: «Украсил память их панихидами и литургиями, и милостынями ко убогим и нищим» сказано в Епифаньевском житии.
Когда он уезжал из Хотькова, стоял один из тех теплых дней позднего февраля, в которые кажется, что уже наступила весна: подтаивает снег, обтекают и звонко ломаются сосульки на южных свесах крыш, и в воздухе веет тонким обманным ароматом прозябания.
На душе была светлая радость. Не потому только, и даже вовсе не потому, что радость пристойно испытывать христианину, проводив любимых своих в жизнь вечную из этой, временной, полной страстей и печали земной жизни. И не потому, что ему было только лишь двадцать два года и в воздухе обманно пахло весной. Нет! Он вспоминал сейчас мать такою, какою она была в его раннем детстве, и отца иного, высокого и еще полного сил, — словно бы сейчас, сбросив с себя изветшавшую плоть, они становились вновь, и уже навечно, прекрасны и молоды. И похоронены они были пристойно, и оплаканы детьми, и отпеты, как надлежит христианам, и упокоены в гробах на кладбище, а не зарыты кое-как при дороге, как зарывают иного бедолагу, которого нужная смерть пристигнет в пути.
Пристойно, даже торжественно закончен круг жизни. И теперь только Превышний Творец станет ведать дальнейшую судьбу своих усопших рабов. Окончен круг жизни достойно прожитой, в постоянных, неусыпных трудах и постоянном преодолении несовершенств и немощей плоти. И от сознания того, что круг их земной юдоли наконец завершен, на душе и была светлая радость покоя. Светло смотрелись подтаявшие, притихшие леса, уходящие в вечерний сумрак, светло и ясно гляделось небо над примолкшей землей.
Настанет весна. Осядет снег. Братия заботливо поправит сырые холмики недавних захоронений. Посохнет, посереет земля. Затравенеют могилы.
Высокие былинки станет покачивать ветер, ведя свои, еле слышные, разговоры с травой…
Он поднял голову. На вечернем небосклоне выцветал гаснущий бледно-охристый свет, а сверху, на отемневшей синеве неба, зажглась одинокая звезда.
В этом мире у него теперь не осталось уже никого, кроме Господа.
— Виждь! И прими меня в волю свою! — прошептал Варфоломей, подымая чело, на которое неживою тенью упал вечерний гаснущий отблеск зари.
Дорога в монастырь, дорога, по которой он медлил пойти ради них, дорогих сердцу его существ, давно задуманная дорога, на коей его вновь обогнал Стефан, лежала наконец-то открытою перед ним.