Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похвала Сергию

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Похвала Сергию - Чтение (стр. 14)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза

 

 


Варфоломей глядел, выпустив корзину из рук, и не шевелился. В нем не пробудилось ревности (это чувство было еще и чуждо ему), но зато поднялась глубокая обида на брата, что предал то высокое, о коем говорил он сам и о чем Варфоломей мыслит теперь самой глубиною души. Обида и горечь, горечь одиночества захлестнули его, словно волною. Он отступил, еще отступил, стараясь не хрустнуть веткою, не выдать ничем своего невольного присутствия тем двоим, на закате. Отступил еще и еще, и, поворотясь, пустился бежать стремглав прочь, в лесную глухомань, с ослепшими от слез глазами, не разбирая уже ни дороги, ни преград на пути…

Варфоломей бежал по лесу, и ветки хлестали его по лицу. Бежал отчаянно, надеясь хотя устать, но сильное сердце не давало одышливости, и чуть только он останавливался, застывал, внимая красному гаснущему пламени заката меж еловых стволов, как тотчас перед его мысленным взором вставали те двое: брат с опущенной долу головою и Нюша в задумчивом ожидании, с забытым цветком в руке… И в нем тотчас подымалось волною отчаяние на измену брата и Нюши, и он опять пускался бежать через корни, коряги, кочки и водомоины, спотыкаясь, падая, обрывая рубаху и лицо о колючие ветви, сбивая пышные, с болотным запахом, папоротники, и с надрывным отчаянием чуял, что беда бежит вместе с ним, не отступая ни на шаг. Смеркалось. Уже угасли последние потоки расплавленного дневного светила, уже мохнатые руки туманов поднялись из болот, и глухо вдалеке ухнул филин, и он все бежал и шел, шатаясь от горя и усталости, и снова бежал, неведомо куда и зачем.

Наконец сами ноги привели его на высоту, на сухую горушку, и тут, упав в жесткий брусничник и белый мох, он затрясся, исходя звучными в ночной тишине одинокими рыданиями. Неведомо почему, безотчетно, русич даже и так вот, чтобы упасть и завыть от горя, выберет место высокое, «красное» место из тех, которые исстари зовут «ярами», в честь древнего славянского бога-солнца Ярилы, выберет высоту и выйдет на высоту. Не память ли то о гористой прародине далеких пращуров, с которой, разойдясь широким разливом по равнинам Руси, все равно выбирали русичи для поклонения солнцу (и выбирали, и насыпали сами!) высокие крутые горушки, где и водили хороводы в Ярилину честь? И позже хороводы водили всегда на «горках», и любовь к высоте осталась, хотя и в том, что церкви Божии ставили на местах высоких, красных, на холмах и крутоярах великих русских рек. Да и селились на высоте, предпочитая ходить вниз к реке за водою, лишь бы оку была открыта неоглядная ширь земли и небес.

На таком вот пригорке, с коего, верно, открывалась днем замкнутая чередою лесов уединенная долина, а теперь лишь сквозистая тьма облегала окрест, и лежал Варфоломей, затихая в рыданиях, лежал и думал, успокаиваясь понемногу и начиная смутно понимать, что потеряно далеко не все, что измена брата еще ничего не изменила в его, Варфоломеевой, судьбе, и от мыслей о Стефане и Нюше, он, невестимо, обратился к тому, чей великий пример всегда и во всем предстоит мысленным очам христианина.

Исус ведь был, хотя и сын Божий, в земном бытии своем такой же, как и все, человек. И как человек сомневался в назначении своем, страдал, мучился (наверное, как и я сейчас!). И молил даже: «да минет меня чаша сия!» — в последнюю ночь, оброшенный (ученики и те заснули, несмотря на просьбу учителя!). И муку принял один… Словно знак, завещанный грядущему! Что же, значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и до крестного конца? Может и — значит — должен? И вот зачем и почему Христос и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому можно! — Он даже приподнял голову, ослепленный вспыхнувшей мыслью, безотчетно вперяясь в окрестный мрак. — Можно и должно! Должно быть равным Христу, это не гордыня, а требование Божие!

Быть равным Господу! В трудах, в скорбях (не в чудесах, конечно, то уже была бы гордыня!), в повторении — вечном, как таинство святого причастия, в вечном повторении крестного пути!

Теперь он увидал и широту ночного окоема, и игольчатую бахрому лесов на закатной, охристо-желтой полосе, поразился тому, как близко увиденное сейчас к тому, что не по-раз снилось ему ночами. Вот, в такой же лесной пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан… Только поможет ему… Пусть он будет для него Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он будет любить. И беречь, раз ее любит Стефан! Она ведь не виновата ни в чем!

Снова прокричало в отдалении. Сизые руки туманов тянулись уже к вершинам елей, и бледно-желтое мертвенное сияние осеребрило вершины.

Всходила луна.

Глава 10

До самой свадьбы Стефана Варфоломей виделся с Нюшею с глазу на глаз всего один раз. На людях она то гордо проминовывала его глазами, то хохотала, начинала дурачиться, словно девочка… То вдруг замирала, испуганно глядя в пустоту.

И уже не становилось тайною, что дело идет к свадьбе, и уже пересылались родичи, — только бы уже стало и помолвку объявить в церкви, и заваривать пиво…

Варфоломей шел по заулку над речкой с удочкой в руках и связкой ивовых прутьев, и тут нежданно повстречал Нюшу. Оба стали враз, как вкопанные. Словно и не видели доселева один другого, словно сегодняшним еще утром не пробегала Нюша мимо него по-за церковью, даже не поглядев на Варфоломея, не выделив его из негустой толпы парней… А тут, как нарочно, и вокруг никого не случилось, и — не пройти, не пробежать, гордо задрав нос, и дышится уже неровно и жарко, как после игры в горелки… Что содеять и что сказать? Как бы лучше было им и вовсе никогда не встречаться!

Она дернулась, хотела пройти — и остоялась, совсем рядом — вот, только бы за руки взять. Варфоломей, Стефан — оба они сейчас сплелись, перемешались, перепутались у нее в голове.

— Здравствуй! — тихо промолвил он, лишь бы что-то сказать, и чуя, как у него сохнет во рту и ноги наливает мутная слабость.

— Ты… — начала было Нюша, подняла на Варфоломея ждущие глаза, потупилась снова и вновь подняла (да не молчи ты, не молчи, когда кричать в пору!). Он же — только смотрел на нее, словно бы издалека-издалека, с дальнего берега.

— Ты… — спросила Нюша с отчаяньем в голосе. — Ты… правда… во мнихи пойдешь? И не женисси никогда?

— Да. — И торопливо, чтобы она не сказала чего лишнего, договорил: Я все знаю, Нюша. И желаю тебе счастья.

— Да? А я… я… — она вдруг зарыдала, некрасиво уродуя губы, — а я… я… я… я боюсь! — наконец выговорила она и вдруг, сорвавшись с места, стрелой побежала с плачем по заулку.

Варфоломей чуть было не кинулся вслед. Но девушка, словно угадавши его движение, зло и резко отмахнула рукой, и он остался на месте, словно пришитый, лишь глазами следя за удаляющейся фигуркой в хлещущем по ногам долгом сарафане… Верно, так и надо! Так и должно было стать. И Стефан, наверное, прав. И Нюша тоже права. У него, у Варфоломея, своя стезя, и идти по ней он должен только один. Как древние старцы египетские! И не должна Нюша становиться схимницей. Какие у нее грехи? Росла, играла в горелки, хороводы водила по весне, вместе с подружками гадала о женихах…

Он закрывает глаза и вновь видит Нюшу. Не ту, что убежала сейчас, вся в слезах, а другую, далекую, прежнюю.

Жаркое лето, они сидят вдвоем на обрыве над рекою. Сухо шелестит на склоне трава. Нюша, привалясь к его плечу, заплетает венок.

— Мне хорошо с тобой! — незаботно произносит она… Хорошо… И слова повисают, словно трепещущие синие стрекозы над бегучей водой… Мне тоже хорошо… Сказал, или только подумал тогда? Прошло, миновало…

Еще одно воспоминание: он играет на жалейке. Нюша слушает. Они вдвоем пасут овец. Когда это было? Давно уже! Но он помнит и место то, за деревнею, на той стороне, и большую бабочку с глазчатым узором на крыльях, что тихо вынырнула из леса и, ослепленная солнцем, вцепилась в Нюшин платок, да так и застыла, расправив крылья, дорогим небывалым украшением.

— Убей! — сказала Нюша вздрогнув. — Нельзя. Она живая, — возразил Варфоломей. — Погляди, как красиво!

Лучше всяких камней самоцветных. — Он осторожно снял платок и показал Нюше недвижную, распростертую бабочку. И они долго, голова к голове, разглядывали лесное чудо… Когда это было? Туман. — «Мне было очень хорошо с тобой!» — шепчет Варфоломей в пустоту…

А в другой раз… Она попросила его рассказать ей про Марию Египетскую. Варфоломей очень любил этот рассказ и очень живо представлял себе все: и жару, и сухие камни пустыни, и тень человека, убегающую от путника все дальше и дальше в пески… И будто сам слышал звук ее ломкого тоненького голоса, звук речи отшельницы, отвыкшей от людей, почернелой и иссохшей, словно живые мощи, с долгими седыми волосами, выгоревшими на солнце, как кость. И эти ее первые слова, о том, что она женщина и стесняется своей наготы. А потом строгий рассказ о греховной молодости, с юности, с двенадцати лет бескорыстное служение только одной плотской любви, а в двадцать восемь — обращение, и столь же безоглядный, сразу, безо всего, уход в пустыню, и далее — сорок лет одиночества в жаре и холоде песков, сорок лет ни одного лица человечьего; и сперва — грешные мысли по ночам, а потом — все легче и легче… Тело иссохло, одежда, какая была, истлела и свалилась с плеч. Сорок лет безоглядной любви к Господу и пречестной Матери его.

— Ты погнушаешься мною, я такая грешница! — сказала, а когда начала молиться, на целую пядь вознеслась от земли…

Нюша в который уже раз слушала это житие в передаче Варфоломея и молчала, и клонила голову, а потом вопросила вдруг:

— А у тебя какие грехи, зачем ты идешь в монахи?

— Зачем? Молить Господа о спасении!

— Кого?

— Всех. Всех людей. Русичей, ближчих своих! — ответилось легко, так бы ни Стефану, ни даже себе самому не сказал в иную пору… И вот Нюша уходит. Ушла. И можно открыть глаза и долго глядеть в пустой заулок вдоль серых от дождей и непогод жердевых изгород, обросших лопухами, чертополохом и кашкой…

***

Свадьбу старшего сына Стефана с Анною, внучкой Протопоповой, Кирилл с Марией решили отпраздновать шумно. Пекли и стряпали сразу на полгородка.

Пусть не было питий и блюд иноземных, зато своих наготовили вволю.

Кулебяки и расстегаи, целые полтеи дичины и баранины, копченые окорока поросячьи и медвежьи, птица и дичь, пироги, пряженцы, загибушки и шаньги, медовые коржи, многоразличные каши и кисели, бычачий студень и разварная уха из отборных окуней и налимов, — не считая грибов, капусты, редьки, ягод лесных и лесных орехов, сваренных в меду… И хоть мисы и тарели были деревянные и глиняные, а не из серебра и ордынской глазури, — не хуже прежнего боярского получился стол! Мария, выходя в клеть, удовлетворенно озирала приготовленное изобилие, и двадцать бочонков янтарного пива, сваренного к свадьбе из отборного ржаного солода, тоже не должны были опозорить своих хозяев!

Дружками у Стефана были оба брата и младшие Тормосовы. Варфоломей, перевязанный через плечо узорным полотенцем, чуял то же, что и у всех, лихорадочное возбуждение, хоть и отказался опружить по ковшу пива, как предложил Тормосов перед тем, как ехать за невестой.

Свадебный поезд в лентах и бубенцах нарочито промчался, громыхая, по всему Радонежу из конца в конец со свистом и улюлюканьем и уж потом, лихо заворотив, сгрудился у невестина дома, под смех, крики и возгласы конных поезжан выплачивая пивом и калачами воротнюю дань загородившим въезд парням и девкам.

Варфоломей втайне все боялся увидеть Нюшу. Но в многолюдстве, шуме и гаме, среди мелькающих лиц подружек, стряпей, вывожальщиц, родственниц и просто гостей и гостий, в колеблемом свете свечей, ее было трудно и рассмотреть. Ни за невестиным столом, ни в церкви ему так и не довелось увидеть Нюшиного лица близко-поблизку. И только уже когда молодых привезли в дом и сват ржаными пирогами, предварительно скусив кончики (не выколоть бы глаз молодой!), снял плат с Нюшиной склоненной головы, увидал Варфоломей ее разгоряченное, с пятнами яркого румянца, с широко распахнутыми глазами, счастливо-испуганное и растерянное лицо. Она едва ли кого видела, едва ли слышала что-либо отчетливо. Крики, песни, шум и возгласы пирующих — все летело мимо нее. Она вставала, деревянно подставляла лицо под поцелуи Стефана (и Варфоломей был рад тогда, что ему надобно подавать и разносить блюда, а не сидеть против молодых, глядя на эти, стыдные перед чужими, обрядовые ласки, за которыми как бы означивалось то, о чем ему и думать даже не хотелось).

От духоты, шума, пьяного угара у него, чуть не впервые в жизни, разболелась голова, и, улучив миг, когда молодых наконец со смехом и озорными шутками повели в холодную горницу укладывать на ржаные снопы.

Варфоломей выскользнул на улицу, пробрался сквозь толпу глядельщиков, окружавших терем, и, увильнув на зады, оставшись один, вдруг, неожиданно для самого себя и непонятно о чем, заплакал так, как не часто плакал и в детстве. Рыдал, уцепившись руками за выступ амбарного бревна, вздрагивая, трясясь, теряя силы и обвисая, трогая зачем-то поминутно ладонями колючие, подсыхающие репьи, шмыгая носом, слыша, как горячие слезы с частым шорохом опадают на подсохший осенний лист…

Слезы, впрочем, так же вдруг, как начались, и окончились. Варфоломей вытер полотенцем лицо, подумав, что нельзя оставлять следов слез, постоял, приходя в себя, покрутил головою. От только что испытанного и вызвавшего жаркие слезы острого приступа одиночества все еще оставалось сухое жжение в груди.

Вспомнилось невпопад, как Нюша, испуганно приоткрывая рот, протягивала ложку, кормя Стефана за свадебным столом, и, верно, очень боялась не замарать ему лицо обрядовой кашей. А сама, когда ложка перешла в руки Стефана, решительно зажмурила глаза и рот открыла широко, словно галчонок… Он улыбнулся в темноте, еще раз решительно вытер слезы и пошел в терем…

Застолье продолжалось и еще день, и еще. Назавтра молодая мела горницу, выбирая дареные деньги из сора. На третий день всею свадьбой ходили к теще, на блины…

Вечером третьего дня Нюша столкнулась с Варфоломеем в сенях, нос к носу. Глядя на него сияющими, ослепленными глазами, прижимая ладони к вискам, протараторила:

— Ничего не понимаю! Наверно, счастливая! Только ты меня тоже не бросай, слышишь?

Неожиданно обняла, крепко поцеловала влажным ртом и тут же убежала прочь…

Она так изменилась за эти два дня, что Варфоломей, оставшись один, долго склеивал и никак не мог склеить образ той, прежней Нюши, и этой, нынешней…

Глава 11

Для Стефана с Нюшею по весне намерили срубить новый терем, пока же пополнившееся семейство Кириллово помещалось за одним столом, и только ночевать молодые уходили в клеть. Поэтому весь «медовый месяц» вся трудная притирка молодых друг к другу происходила на глазах у Варфоломея, рождая в нем то глухую боль, то недоумение. Неволею приходилось наблюдать капризы и ссоры молодых, перемежаемые вспышками едва прикрытой чувственности, действительные и мнимые обиды друг на друга и то, как Нюша со Стефаном, сидя за общим столом, вдруг переставали замечать окружающих, и тогда взрослые отводили глаза, а за ними и Варфоломей с Петром старались скорее отвлечься чем-нибудь сторонним или затевали громкий разговор, лишь бы не видеть того, что происходило у всех на глазах между молодыми супругами.

Нюша еще плоховато стряпала; не умела приказать слугам, не справлялась со стиркою и шитьем. Стефан гневал, сводя прямые брови, и Варфоломей со страхом наблюдал, как жалко вздрагивают Нюшины губы, словно у обиженного дитяти.

Раз, во время одной из подобных размолвок, с глазу на глаз, Стефан ударил Нюшу, и та с криком выбежала из клети, держась за щеку. Варфоломей как раз возвращался из конюшни. Вся кровь прилила ему в голову… К счастью, на крыльцо в этот миг вышла мать.

— Олфоромей! — позвала она. Он оборотил лицо на материн зов, но не двинулся. Голос Марии был необычайно строг:

— Олфоромей! — повторила она.

— Поди сюда!

Набычась, он двинулся к крыльцу.

— Помоги мне! — приказала Мария, и увела его в амбар, где Варфоломею пришлось ворочать и перекладывать по указанию матери какие-то кули и бочки. И лишь получасом позже, когда он порядком взмок от усиленной работы, Мария сказала ему:

— Ну, будет! — И повелела:

— Присядь!

Он сел на кадушку с топленым маслом, угрюмо утупя взор.

— Запомни, Олфоромей, — сказала мать, — никогда не встревай в чужую жизнь! В семье, меж мужем и женою, и не то еще бывает порой. Это очень трудно — всю жизнь прожить с человеком! У нас с родителем твоим тоже всякое бывало попервости да по младости лет. Иного и на духу не скажу. И все одно: он муж, глава! Жена не уважит, и сам себя уважать не станет супруг, и люди осудят, и всему дому настанут скудота и разор! Муж, хошь с рати воротит, суровый да темный, хошь из лесу, с тяжкой работы какой, хошь с поля, с пахоты, голодный да злой, дак и огрубит непутем, а ты пойми, приветь, накорми, успокой, выслушай со опрятством!

— Дак — вправе — и бить? — тяжко, словно ворочая камни, вопросил Варфоломей.

— А об этом люди знать не должны. И еще скажу: добрая жена завсегда в доме госпожа. Дело супруга — дом обеспечить, дело жены — дом вести. Коли у тебя всего настряпано, да чисто, да тепло — и злой одобреет. Но уж коли кормишь, можно и сдержать от худых-то дел! Иного и не позволишь супругу, а только чтобы он себя по-прежнему уважал и чадам чтобы был отец, глава!

Муж-от один на всю жизнь. И детям отец! Не отберешь их, маленьких-то, ни у отца, ни у матери!

Ты вот спроси, легко ли нам? Оногда и недоспишь, и куска недоешь, и болеть не позволишь себе! Супруг, чада — болеют, жена, мать — завсегда на ногах… С мужем прожить да воспитать детей достойно — тут те и монашеский подвиг, и ратный труд! Вон уж и на беседе, воззри: парни с жалейками да с домрами придут, а девицы — с пряжею да шитьем!

Варфоломей внимал, все так же опустив очи долу, и неясно было, чует ли, понимает ли мать? Тут только вопросил, словно просыпаясь ото сна:

— Меньше работают мужики, чем бабы?

— Как ты, дак и не меньше! — отозвалась мать. — Мужской труд иной. На рать женок не пошлешь. Опять же поле пахать, лес валить, хоромы класть…

В извозе тоже женка не выдюжит… Вот так-то, сын! И потому в чужую беду никогда себя не мешай. Сами дойдут до ума. Стефан нравный, а Нюра еще молода. На Стефане, гляди, весь дом держится. Может когда и уважить ему молодая жена! Да и любят один другого. А у любимых кажная обида вдесятеро. И ты того не зазри. Не нарушай семью! Повидишь, сами собою снидут в мир!

— Мамо! — сказал Варфоломей, подымая строгие глаза:

— Весною, когда Стефану срубим дом, я ухожу в монастырь.

— Хорошо, сын.

Мария поднялась с заметною усталостью. Поднялся и он, укрощенный, но не убежденный.

Мать, однако, оказалась права. К вечеру Стефан с Нюшею помирились.

Быть может, он попросил прощения у нее. За ужином Нюша глядела на него вся лучась нежностью, то и дело лебединым движением руки трогала невзначай плечо Стефана, подкладывала ему лучшие куски, и в голосе ее слышался опять тот глубокий горловой перелив, который бывает только у счастливых и спокойных за свою судьбу жонок.

Но был ли счастлив Стефан? С Варфоломеем они не разговаривали.

Работали вместе и дружно по-прежнему, без слов понимая друг друга в труде, но сердечные тайны, и паче того замыслы грядущего, уже не возникали в их немногословных беседах и, казалось, вряд ли возродятся когда-либо вновь.

То, что он любил Нюшу, было слишком видно, и это несколько примиряло Варфоломея с изменою старшего брата. Но вот был ли он счастлив по правде, по-настоящему, до конца? Этого Варфоломей наверняка не смог бы утверждать.

Запрятанная глубоко, на самое дно души, не могла же, однако, умереть в нем та жажда деяний, которая сжигала Стефана с отроческих лет? Что же он теперь собирается делать, что вершить на жизненном пути? Или так и похоронит гордые замыслы своей юности в ежедневном, уйдет в семью, в детей, будет по крохам собирать, скапливать добро, чтобы где-то во внуках или правнуках войти в ряды рядовых московских вотчинников?

Когда Варфоломей видел, как Нюша, лаская мужа взглядами, выгибается, показывая округлившийся стан, и ее маленькие груди зовуще натягивают полотно рубахи, ему становилось тошно и обидно за ту, прежнюю Нюшу, исчезнувшую без остатка в этой теперешней, «бабьей» и земной. Тело ее казалось ему в такие мгновения потным и нечистым, и его охватывал настоящий ужас за Стефана: на что же он променял свои великие мечты?

Варфоломей кожею чуял за брата, что тот долго не сможет вести такую жизнь, и ждал беды, срыва, катастрофы. И когда понял, чего ждет, стал изо всех сил отдалять неизбежное. Заботливо помогал Нюше справляться с хозяйством, незаметно для брата старался занять его какими-либо делами, подсовывал ему книги и просил настойчивее, чем прежде, растолковать неясное

— лишь бы не дать Стефану почувствовать гибельную душевную пустоту, которая (он понимал и это) рано ли, поздно, так и так настигнет Стефана и — что тогда?!

Святками, как-то нежданно для многих, оженился младший братишка Варфоломея, Петр, на Кате, дочери местного священника отца Никодима, давней Нюшиной подружке.

Вновь собирали свадьбу, варили и стряпали, гоняли по Радонежу на разукрашенных конях с колокольцами. Было много шуму, смеху, песен, давки и толкотни… И вот за столом в дому Кирилловом появилась вторая молодуха, веселая хлопотунья.

Катя оказалась толковой хозяйкой, ловко стирала, вышивала и штопала, вкусно стряпала, легко исполняя все то, что Нюше давалось со значительным трудом. Казалось даже, что не она состоит при Петре, а Петр при ней, особенно когда Катя, словно старшая сестра, ерошила ему волосы, а Петр улыбался детскою довольною улыбкой.

Мать как-то обмолвилась: «два голубка!» И верно, на них приятно было смотреть. Во всяком случае, тут Варфоломей не чуял никакой внутренней тревоги.

Спали они в общей горнице, за занавескою, и, укладываясь, долго возились и хохотали, точно расшалившиеся дети.

Петру с дочерью отец Никодим обещал со временем отдать половину своего дома. Пока же все жили одной семьею, по-прежнему садясь трапезовать за один стол.

С Катиным приходом в доме стало людно и весело. Две невестки судачили взапуски друг с другом, решая какие-то свои, женские дела, вместе исполняли работу по дому, и то грозное, чего все время ждал Варфоломей, как-то отдалилось, утихло, почти исчезло на время с окоема семейной судьбы.

В марте стало ясно, что Нюша ждет ребенка.

Глава 12

К дубовым ведрам с водою Варфоломей теперь не позволял Нюше даже притронуться. Он всегда оказывался тут как тут, когда ей надо было отнести белье, или ночвы с мукою, или иное что, требующее усилий. И так же враз, как появлялся для помощи, он и исчезал, не позволяя Нюше сказать себе спасибо. Варфоломей вел себя так, впрочем, не из одной только скромности.

За столом он старался вовсе не глядеть на Нюшу. То бессмысленное, тупое выражение лица (словно бы все силы души истрачены и поглощены тем, что совершается там, внутри), которое появляется почти у каждой женщины в пору беременности и делает ее похожей на корову, козу или свинью (в зависимости от склада лица и тела), пугало Варфоломея все больше и больше. Эта сугубая поглощенность в животном естестве — тусклый взор, припухлые, жующие губы должна была разрешиться для нее небывалым ужасом. Так, по крайней мере, казалось ему.

Сама Нюша вроде бы совсем не страшилась родов. Подолгу секретничала и хихикала с Катей, а на мужа глядела теперь с еще большим подобострастным обожанием. Проходили недели, и уже очень заметный холмик живота, худоба щек и голубые тени у глаз начали говорить о том, что срок близок.

Шла весна. Подтаивали сугробы. Рушились пути. Кони призывно ржали, катались по мокрому снегу. Орали птицы. Влажные, пухлые облака плыли по синему, безмерному, омытому влагою и продутому весенними ветрами океану неба. В доме ладили сохи и бороны, чинили упряжь.

Справили Пасху. Уже земля вылезала из-под снежных покровов, и на сухих пригорках весело пробивалась молодая трава, когда московский гонец примчал в Радонеж известие о смерти князя Ивана.

Начались толки и пересуды. Калита — хорош он или дурен — был для всех залогом прочности бытия. Ни сколько-нибудь заметных войн, ни паче того татарских набегов при нем не бывало. Даже и жадные послы — бич поволжских городов — миновали вотчину князя Ивана при его жизни. И что-то будет теперь?

Давно так много и горячо не толковали о господарских делах в Радонеже. Онисим, вроде даже помолодевший, врывался в дом, тормошил Кирилла (старый ростовский боярин сильно сдал в эту зиму, совсем отошел от хозяйства, и все больше или лежал на печи, или читал божественное), кричал:

— Ноне суздальский князь, Костянтин Василич может велико княженье под себя забрать! Смотри-ко! Семен-от Иваныч молод, тово! И Костянтин Михалыч тверской туда ж поскачет, верно говорю! Понимай! Как бы на прежно не поворотило!

Кирилл слабо отмахивал рукою:

— Тебе, Онисим, износу нету! А я уж в домовину гляжу. Сыны, вон…

Теперича нам за московита надо стоять. Жизни наново не переделашь, так-то…

Онисим недолго сидел, поддакивая медленной речи Кирилла, и вновь срывался, бежал узнавать, выехал ли князь Симеон в Орду и о чем толкуют на дворе наместничьем?

Варфоломей глядел ему вслед, дивясь и любуясь.

— Волнуется! — со вздохом говорил отец по уходе Онисима. Старо-прежне житье забыть не может! Пахать надо, вота что! И молить Господа, не стало б, невзначай, нахождения ратного!

— Он-ить, отец, не моложе тебя? — спрашивал Варфоломей.

— Годами-то я старее! Мне-ка, поди уж, постриги творили, когда он еще в колыбели лежал… Да и жил незаботно, сердца не долил никоторой печалью.

Век был таков: накричит, нашумит, а все не взаболь ему, все, словно шуткует!

— У деинки Онисима жена умерла, отец! — осторожно возражал Варфоломей.

— Да вот, поди ж ты… — отец вздыхал, и слегка дрожащею рукою вновь нашаривал и раскрывал толстый «Изборник» с узорными, писанными красною киноварью и золотом заглавными буквицами, а Варфоломей отправлялся в житницу, где хранилась семенная рожь. Для него за протекшие годы Радонеж стал настоящею родиной, и потому о своей судьбе и судьбе ихнего дома мыслилось ему неотрывно от судьбы князя московского. Что бы ни случилось теперь, получит Симеон Иваныч великое княжение или нет, отселе они никуда не уедут уже и разделят судьбу всего московского княжества!

А небо, промытое синью, огромно, а воздух свеж, как юность, и даже тому, неизбежному, что когда-то приходит к каждому ослаба сил, старость и смерть,

— трудно поверить в пьянящую пору весны, когда тебе девятнадцать лет!

Вновь зеленой фатою оделись березы. Вновь тяжелое рало вспарывает влажную, клеклую землю прошлогодней пожоги. Только руки нынче крепко, уже не по-мальчишечьи, держат рукояти сохи и рало послушно и ровно ведет борозду, не выпрыгивая, как прежде, из земли. И, любуясь собою, проверяя силу рук, Варфоломей слегка нажимает на темно-блестящие рукояти, чуя, по натуге коня, взрыхляемую глубину, и вновь отпускает, выравнивая, и послушное рало тотчас приподымается, все так же ровно, без огрехов и сбоев, разламывая влажное лоно земли.

Что бы ни решил хан в далекой Орде, о чем бы ни сговаривались князья, что сидят где-то там, за дубовыми стенами больших городов, в узорчатых теремах, или, как сейчас, едут в дали-далекие по рекам и посуху, — есть труд «в поте лица твоего», и радостно исполнять его именно так, чтобы горячие струи бежали по спине, и рубаха была — как выжми, и чтобы сила послушно играла в руках, и легко и просторно дышала грудь, и нечаянная радостная улыбка невзначай освещала лицо, открытое ветру и солнцу! И чтобы впереди был подвиг. Великий духовный труд! И каждая новая борозда невестимо приближает его к этому подвигу. Скоро! Очень скоро! Ступай, сгибай крутовыидную шею, конь! Тяни сильнее! И ты тоже мокр, мой товарищ!

И твои мышцы, как и мои, мощно ходят под атласною кожей. Ты добрый конь! И хозяева твои хорошо додержали тебя до весны, не дали исхудать, опаршиветь, потерять силы к весенней страде! Тяни, конь! Наклоняй морду, упирай сильнее в землю копыта свои! Вот и новая борозда! Уже половина поля рыхло чернеет за нами и полна жорких скворцов и грачей, что, суетясь и вереща, уничтожают сейчас разную насекомую нечисть, жуков и личинок. Погодите, птицы! Завтра начнем вас гонять, надобно сеять хлеб!

Тяни, конь! Ты, не ведая того, созидаешь основу земного бытия! Ты и твой пахарь исполняете высокий завет, данный Господом: в поте лица (всегда в поте лица!) добывать хлеб свой, хлеб насущный, им же стоят княжения, царства и языки. Тяни, конь! В начале начал всегда является труд, созидание. Труд земной и подвиг духовный — двуединая основа истинного бытия. И этот юный пахарь скоро станет твоим молитвенником, земля русская!

Начались те дни великого напряжения сил, схожие с ратной страдою, когда мужики приходят с поля в грязи, поту и пыли и, едва ополоснувши лицо и руки, молча садятся жрать, и только отвалясь от глиняной латки со щами и рыгнув, бросают сиплым от устали голосом:

— Тот клин… у горелого займища… весь нонече довершил!

И жена, гордо подымая плечи, спешит с кашею, и дочь, чуть не в драку с сынишкою, торопясь наливает молока бате, и оба восхищенно взирают, как ест, двигая желваками, косматый отец. Клин у горелого займища довершен! А еще тетка Мотрия баяла, что до субботы тамо ему не управить! Чево! Я говорил! Нет, я говорила! Нет, я!

— Не балуйте, тамо! — И рассеянная тяжелая рука нашаривает юркие льняные головенки, которые торопятся теменем, носом, лбом прижаться к горячей отцовской ладони и с ней и через нее прикоснуться, притронуться к вековечному великому подвигу россиянина, взрастившему хлеб и обилие на трудной своей земле.

Варфоломей ухитрялся вечером, когда все валились от усталости с ног, еще натаскать воды, чтобы Нюше с Катей было легче с утра со стряпнею, после чего, прочитав вечернее правило, провалился в каменный, без сновидений, сон.

Нюше подошло родить, когда уже отсеялись, и подступало время покоса.

Как на грех, в доме не было никого, и ежели бы не Варфоломей, заглянувший со всегдашним: не надо ли чего? — невесть что бы и стряслось.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16