Государи московские (№6) - Отречение
ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение
(стр. 6)
Автор:
|
Балашов Дмитрий Михайлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Государи московские
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(666 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|
Что тут сказать! При всем различении ближних и дальних, своих и чужих, различении необходимом и неизбежном, мораль должна быть единой. Для всех. И рыцарь, подавший напиться раненному им в поединке противнику, и полководец, обещавший милость побежденному городу, который открывает ему ворота после долгой осады, надеясь на слово врага (а победитель сдерживает свое слово!), и купец, возвращающий свой долг конкуренту по сгоревшей на пожаре грамоте, и врач, оказывающий медицинскую помощь солдату вражеской армии, и, словом, всякий, в ком есть истинная честь, понимает это достаточно хорошо.
Может ли политика, спросим о том еще раз, как спрашивали уже неоднократно, быть в абсолютном ладу с моралью?
Обман противника на войне диктуется военной необходимостью и входит в понятие стратегии. Но где допустимый предел обмана в дипломатической игре?
Монголы, например, применявшие неисчислимые воинские хитрости, очень твердо хранили закон о дипломатической неприкосновенности послов, не прощая нарушений этого правила ни себе, ни другим, и, кажется, почти выучили в конце концов этому правилу несклонную к нему прежде Европу.
Митрополит Алексий, человек высокой культуры и высокого этического парения, понимал, что он, подписывая договор с Мамаем, нарушает тем самым свой тайный уговор с Мурадом, продавая этого заяицкого хана в руки его недругов, то есть совершая предательство, непростительное уже по одному тому, что поводов к нему хан Мурад Алексию не подавал. Вот почему ему и привиделась на молитве усмехающаяся голова крестного. Князь Иван радовался тихо за гробом, что крестник, взявший на себя его крест, вынужден теперь поступать так, как поступал при жизни сам Калита.
Дьявол — это нежить, бездна, эйнсоф, пустота, сочащаяся в тварном пространстве вселенной. Но движение в тварном мире невозможно без наличия пустоты. И потому всякое действование подстерегает грех. И всякое желание насильно изменить сущее греховно по существу своему.
Александр Невский многие деяния свои оправдывал единою мерою: «Никто же большей жертвы не имат, аще отдавый душу за други своя». Но отдать душу
— не значит ли впасть в грех непростимый?
Нынче митрополиту Алексию приходило воспомнить эти слова. Взяв на рамена крест Калиты, Алексий не устрашился ни греха, ни воздаяния. В Орду были посланы тайные гонцы, и в том, что Мурад был в конце концов убит своим главным эмиром Ильясом, возможно (мы не утверждаем этого), участвовало русское серебро. Впрочем, то же самое русское серебро могло быть получено Ильясом и от Мамая!
ГЛАВА 20
Князь Дмитрий Константинович Суздальский ровно ничего не понял, кроме того, что москвичи лестью и мздою получили у хана ярлык. И потому обрадован был безмерно, когда взбешенный Мурад послал ему в свой черед ярлык на великое княжение владимирское. Ярлык привез посол Иляк note 1 в сопровождении тридцати татаринов и князя Ивана Белозерского, что обивал пороги в Орде, выпрашивая у хана свой удел, отобранный некогда москвичами.
Дмитрий Константиныч взыграл духом и с ближнею дружиною, рассылая гонцов союзным князьям, тотчас устремил в путь.
Уже густо кустились озимые, повсеместно кончали пахать, и птицы оголтелыми стаями вились над серо-бурыми, только-только засеянными полями. Князь мчал скачью, кидая позадь себя комья влажной, еще весенней земли. Дружина едва поспевала следом.
Владимирцы, растерявшись, впустили татар и суздальского князя с дружиной в город. Татарский посол с амвона Успенского собора огласил ханскую грамоту. Московская сторожа не поспела, а затем уже, после возглашения ярлыка, и не посмела что-нибудь содеять противу.
Дмитрий вступил в княжеские палаты, расшвыривая двери и слуг. Это был его звездный час, час мести. Его не озаботило даже и малое число татар, — надобно станет, хан пришлет ему иную ратную помочь! Гонцы устремили в Стародуб, Городец, Нижний, Ярославль, Ростов, Галич — подымать полки на Москву.
От Владимира до Москвы двести с небольшим верст, и о новом вокняжении Дмитрия Константиныча в Кремнике узнали назавтра. Запаленный гонец, загнавший в пути неведомо которую лошадь, ворвался прямо во двор Вельяминовых. Василий Василич только что прискакал из деревни, с Пахры, и был еще в высоких, заляпанных грязью сапогах. Он даже не стал разуваться, ни собирать думы — велел нарочным оповестить всех бояр и собирать по дворам ратников, кто уже отсеялся, а за прочими тут же наряжали скорых гонцов.
Княжичей, всех троих — Митю, что пытался уже распоряжаться, пыжил грудь и покрикивал звонким мальчишечьим тенором на оружных холопов, испуганного Ивана и ухватистого немногословного Владимира, двоюродника московского князя (будущего великого полководца) — Василий Василич отправил с дружиною к Переяславлю. Наспех собранный коломенский полк еще через два дня уходил прямою дорогою на Владимир. Ржевской рати велено было идти на Дмитров, а оттуда прямиком на Ростов.
Полки, стянутые со всех рубежей, подходили и подходили, и каждую новую рать великий тысяцкий Москвы отсылал вперед, не сожидая запоздавших. Припоздалые ратники, загоняя коней, догоняли свои полки. Важно было не дать времени суздальскому князю собрать рати и получить татарскую помочь.
Василий Василич спал с лица, почернел от недосыпа загнал себя, сыновей, бояр и молодших, но уже к концу первой недели, собранные со всех концов княжества тянулись по дорогам на Владимир московские рати, подходили аж с литовского рубежа снятые останние полки, и Никита Федоров, прискакавший в Москву напоследях, не нашел в городе уже никого из владычных кметей. Полк выступил еще позавчера, сказали ему.
Он скакал, держа в поводу запасного коня, поминутно обгоняя трусивших то шагом, то рысью оружных всадников; где-то под Переяславлем уже нагнал и обогнал ходко идущий разгонистым дорожным шагом пеший полк думая хоть в Переяславле застать своих, но в городе, полном ратными (дружины все проходили и проходили, устремляясь кто к Ростову, кто к Юрьеву), ему даже не сразу могли повестить, куда двинулись владычные кмети, и уже в самом Горицком монастыре у эконома вызнал он, что его полк выступил к Ростову перенимать тамошнего князя Константина Василича.
По дороге сквозь городские ворота безостановочно шли, шли и шли московские войска. Проходили потные до самых глаз в дорожной пыли пешцы. Жадно опорожнив крынку молока у сердобольной бабы, вышедшей к обочине, или ковш воды у молодайки, что уже принималась за второе ведро, поднося и поднося хрустальную влагу ратникам, бегом возвращались в строй и, зажевывая на ходу ломоть ржаного хлеба, торопливо нагоняли товарищей. Вереницы ратных то рысью, то в скок обгоняли по обочинам пешие полки. Подрагивали притороченные к седлам копья, бились над рядами конных кметей боевые хоругви.
Никита с трудом выбрался из толчеи у вторых ворот и, сметя дело, поскакал, спрямляя путь, полевою, ведомою ему одному дорогою. Разом исчезла пыль, стало мочно вздохнуть полною грудью, ощутить аромат земли и травы и рассмеяться невесть чему.
Владычный полк он нагнал уже под Ростовом, ночью. Его едва не приняли за суздальца, но, к счастью, случился знакомый кметь, признавший Никиту. К городу подступили на ранней заре вместе со ржевцами, которых привели князь Иван Ржевский и Андрей, племянник ростовского князя. В Ростове заполошно названивали колокола с заборол стреляли, но не густо и как-то без толку. Ратные уже подтаскивали бревно к воротам, раздобывали лестницы. Но тут кто-то изнутри отворил водяные ворота, против которых стоял ржевский полк, и все устремились туда. Кто-то дрался, кого-то имали, крутили руки. У стены сидел с белым лицом залитый кровью ратник, но Никита, ворвавшийся в город вслед за прочими, боя уже не застал. Вал бегущих, грозно уставя копья, ржевских кметей с ревом повернул к княжому терему. Никита, сошедший, как и многие, с коня, бежал вместе с ними. Он с площади видел, как лезли на крыльцо княжого терема, как кого-то в разорванной шелковой рубахе кидали вниз на копья и крик его потонул в общем гаме, и уже сам пробился ко крыльцу и полез в толпе по ступеням, когда вверху отворились двери и ратные подались в растерянности назад. На крыльцо вышла княгиня Марья и, не дрогнув от двух-трех стрел, вонзившихся в дверной косяк над ее головою, стала, скрестив руки.
Первым поняв, что перед ним дочерь Ивана Калиты, Никита стал оттаскивать от княгини настырных ратных, близко увидя ее расширенные, обведенные тенью глаза и закушенные побелевшие губы.
Снизу шел по лестнице, расталкивая кметей, боярин. За ним торопился князь Андрей.
— Дяди твоего нету в городи! — негромко сказала ему княгиня Марья и, не разжимая скрещенных рук, поворотила к нему спиною и ушла в терем. Князь, махнувши рукой ратным, вбросил в ножны саблю и, расстегивая шелом, двинулся следом за ней. Боярин тут же хлопотливо начал наряжать сторожу.
Никита спустился с крыльца, выбрался из толпы и, глянув на величавую громаду собора, с гордым пренебрежением взирающего на беснующееся у подножия своего человеческое скопище, пошел разыскивать своих.
К вечеру они уже выступали из Ростова по дороге на Владимир, в сугон за дружинами отступавших суздальцев.
Дмитрий Константиныч просидел в этот раз на великом столе всего лишь чуть больше недели. Когда стало ясно, что и Ростов и Стародуб захвачены и полки московлян со всех сторон идут к Владимиру, он, не принявши боя, отступил опять в Суздаль, рассчитывая отсидеться в родном городе.
С той же стрельницы городовой стены, с высокого берега наблюдал князь, как движутся, окружая город, все новые и новые московские полки, как подымаются над кровлями деревень дымы пожаров, слышал гомон ратей и мычание угоняемой скотины и, кажется, начинал понимать наконец, что дело вовсе не в ханском ярлыке.
Суздальский тысяцкий тяжело поднялся по рассохшейся деревянной лестнице, стал рядом с князем. Молчал. Шел четвертый день осады. Горели деревни, и помедлить еще — значило узреть полное разорение родного края.
— А на приступ полезут — и не устоять нам, поди! — высказал, как припечатал, боярин.
Старший сын князя Василий, прозванный по-мордовски Кирдяпою, взбежал на глядень. Жарко дыша, бросил:
— Дозволь, батюшка, окровавить саблю!
Глаза у него сверкали, лик то бледнел, то краснел.
— Погинешь, сын! — ответил Дмитрий, пробормотав с горечью: — Все даром… — Он неотрывно глядел вдаль, в поля. Вымолвил наконец: — Надобно посылать послов!
Василий Кирдяпа поднял саблю, не вынимая ее из ножен, и изо всей силы треснул по бревенчатому устою двускатной дощатой кровли. Стремглав скатился по ступеням вниз. Дмитрий Константиныч долгим взором проводил взбешенного сына, вздохнул и, оборотя лик к тысяцкому, выговорил:
— Что ж! Посылай к московиту о мире! И верно, не устоять…
Ярлык со срамом пришлось варотить московскому племяннику.
Заключив мир, Дмитрий Константиныч вскоре уехал из разоренного стольного города к старшему брату в Нижний. Туда же потянулись выгнанные со своих уделов князья Дмитрий Галицкий и Иван Федорович Стародубский, «скорбяще о княжениях своих», как не без яду записал впоследствии владимирский владычный летописец. Константин Василич Ростовский бежал на Устюг.
Отзвуком скорой московской победы явилась новая тверская замятня. Василий Кашинский вновь пошел было ратью на племянников, подступив на сей раз к Микулину, вотчине младшего сыновца своего, Михаила Александровича. Уступивши дяде, Михаил заключил мир. Да и не время было ратиться. На русские княжества неодолимо надвигалась чума.
Миру способствовал и приезд в Тверь владыки Алексия.
ГЛАВА 21
Княжеское застолье в тверском городовом тереме Михаила Святого, в малой столовой палате.
Терем не раз сгорал вместе с городом. И тогда, когда громили Шевкала и осатаневшие горожане жгли княжеский дворец вместе с засевшими в нем татарами; и тогда, когда соединенные татарско-московские рати громили в отместье по наказу Узбека обреченную Тверь и пламя металось над двадцатисаженными валами великого города, а кровь ручьями лилась по скатам, застывая на волжском льду; и позже, в обычных, греха ради, пожарах мирного времени, слизывавших, однако, в одночасье целые ряды расписных теремов, рубленых хором, амбаров, клетей и лабазов.
Но город упрямо вставал. Вновь громоздились магазины и лавки, кипел торг, полнились ремесленным людом улицы, и воскресал дворец, город в городе, обнесенный валами и рвами, и воскресал расписной терем княжеский над Волгой, островерхими кровлями своими, затейливыми гульбищами и вышками взлетающий над стенами княжого двора, выше дубовых костров, почти вровень с главами Спасского собора. И пусть нет уже затейливых новогородских змиев на воротах и наличниках дворца, что заводила некогда великая княгиня Ксения Юрьевна, нет медных, изузоренных пластин на резных столбах крыльца, нет золотого прапора и сине-алых наборных витражей в мелкоплетеных переплетах вышних горниц — многого нет! Но и нынешний дворец все еще величеством своим превосходит многие и многие княжеские хоромы сопредельных княжеств. Дворец не хочет забыть величия гордого города.
И давнюю, многолетнего спора ради кашинского дяди с племянниками Александровичами, неухоженность дворца увидишь только вблизи, когда бросятся в очи подгнившие свесы кровель, зелень мхов на тесинах, полуосыпавшаяся черная бахрома и обрушенные там и сям резные подзоры да бурая гниль, тронувшая по углам великий дворец. Но это только ежели подойдешь вплоть да и сбоку и не станешь восходить по ступеням главного крыльца, заново срубленного и обнесенного узорным тесом три года назад, когда Александровичи получили наконец от дяди Василия отобранную им было у них с благословения московитов тверскую треть, а с нею и родовое гнездо, родовой терем на дворе княжеском.
И вот сейчас они все, собравшись воедино, сидят за столом. Во главе стола — великая княгиня Настасья. Она в домашней, скупо шитой жемчугом головке, в атласном голубом саяне со звончатыми серебряными пуговицами от груди и до подола. Сверх пышносборчатой, тонкого белого полотна рубахи, отороченной по нарукавьям серебряным кружевом, парчовый, густо увитый серебряными цветами и травами коротель. Шею охватывает бисерный наборочник и нитка крупных, медового цвета северных янтарей. Скупыми движениями рук она чуть поправляет тканую скатерть, оглядывает стол, на котором уже выставлены сосуды, бутыли и братины с квасом, медом и виноградным фряжским вином, а также серебряные и поливные, восточной глазури, блюда с заедками.
Кожа на руках у княгини чуть сморщилась и потемнела. Резче обозначились узлы вен. Руки старее лица и не дают ошибиться в возрасте. Полное, с прежними ямочками на щеках, спокойное, чуть усмешливое лицо Настасьи тоже, ежели поглядеть близ, одрябло, опустились щеки, стала рыхлою кожа, набеленная и чуть подрумяненная ради торжественного дня, во рту не хватает нескольких зубов, посеклись и посветлели брови, впрочем, тоже слегка подведенные нынче сурьмой. Линии шеи, когда Настасья поворачивает голову, стали резки и сухи. Шея тоже, как и руки, старше лица. Впрочем, вдова князя Александра не скрывает ни от кого своего возраста и не тщится казаться моложе, чем есть, — не перед кем! Вдовствующей великой княгине шестьдесят лет.
В этом возрасте сердце уже утихает, плотское с его заботами и тревогою отходит посторонь. Золотное шитье, надзор за хозяйством да божественное чтение — вот все дела и заботы великой княгини. Дочери выданы замуж в нарочитые княжеские дома: Ульяна за Ольгерда Литовского, Мария, успевшая овдоветь, за Симеона Гордого. Сыновья выросли. Оженились. Вот они сидят, все четверо, по правую руку от матери: Всеволод, Владимир, Андрей и Михаил. И Настасья, что бы ни случалось с ними, оглядывает рослых, на возрасте сыновей со спокойною материнскою гордостью. Что бы ни случалось и что бы ни случилось впредь — но вот они, все четверо, четыре князя Тверской земли, четыре сына покойного Александра! И мужу сможет она сказать, представ перед ним, что довела, вырастила, сохранила! Хоть и тяжко было порою и ей и им, и более всех — ее несчастливому старшему, Всеволоду…
Всеволод сидит большой и тяжелый, чуть ссутулив плечи и уронив огромные руки на стол. Руки воина, которому во всю жизнь (князю уже перевалило за сорок) так и не довелось повести за собою рати в настоящем сражении. Вся жизнь князя ушла на ненужную и напрасную борьбу с дядьями — сперва с покойным Константином, потом с Василием Кашинским, нынешним великим князем тверским. Было все: безлепая драка в Бездеже, и грабления родовых сел, и бояр лупление, и вечная борьба за тверские доходы, и походы взаимные, всегда кончавшиеся полупримиреньями и уступками, и жалобы к митрополиту и князю Симеону, и поездки в Орду, и нятья, и выдача ханом Бердибеком его, Всеволода, Василию головой, и истомное сиденье в плену в Кашине, да и семейные нестроения с первой женой… Все было! Не было только дела мужеского, ратного, княжеского дела, для коего был рожден и возрос, не было того, что оправдало бы разом жизнь и содеяло славу. Не было, не позволяла Москва! И потому Всеволод сидит так понуро, постаревший не по годам, с сединою в густых курчавых волосах, с набрякшими подглазьями крупного тяжелого лица, и рука его, брошенная на стол, с одиноким на безымянном пальце серебряным перстнем, в котором недобро змеится прихотливо-пестрый восточный камень, — рука его кажется забытою и ненужной хозяину своему.
На Всеволоде дорогая праздничная сряда: расшитый жемчугом цареградский зипун и долгий, поверх зипуна, короткорукавый выходной шелковый травчатый летник, по вишневому полю шитый кругами с золотыми грифонами в них. Но даже и роскошь платья не перебивает мрачной усталости Всеволодова лица. Хозяйка Всеволода, Софья, заботливо взглядывает на мужа через стол, хочет хоть взглядом отворотить от печали.
«С этою невесткою, кажется, повезло наконец!» — думает Настасья, озирая супругов.
Погодки Владимир и Андрей — оба кровь с молоком, оба крупноносые, большеглазые, в отца, — придет пора и им заступить место старшего брата! Тоже в иноземном сукне, парче и шелках. Коротко взглядывают то на мать, то на старшего брата. Жена Андрея Овдотья сидит, как и Софья, супротив мужа. Усмешливо кидает исподлобья тайные взоры супругу. По лицу, живому, трепетному, легкому, пробегают тени улыбок, несказанных слов, задержанных вздохов. Андрей чуть подымает бровь, морщит губы в ответной сдерживаемой улыбке.
«Не натешились еще!» — думает с ласковой нежностью мать, замечая все, даже этот молчаливый переговор супругов, не предназначенный ни для кого постороннего.
Светлоокий кудрявый Михаил — ему тридцать, и жена сидит супротив, преданными глазами ест супруга, но в лице Михаила так и не исчезла озорная живость юношеская, и удаль в глазах бедовая, та, с которой подымают воинов в бой и от которой жонки с погляда теряют и сон и покой, — удаль прямо плещет, переливает через край. Только-только стоял с ратью на полчище у Микулина: дядя вздумал было проучить молодшего племянника, да и жена Олена подначила — нашему-де роду при Михаиле великого княжения не видать! Спохватился! Дивно ли?! Вся Тверь нынче за него, только и слышно на улицах и в торгу: Михайло да Михайло!
«Почто его любят так?» — удивляется мать. Свой, слишком близкий, ласковый, и непонятно сблизи, чем дорог так смердам, ремесленному люду и купцам. Нынче и он заматерел. Ездил к Ольгерду на побыв, заключил мир. Чем-то взял и Ольгерда!
Литовского зятя Настасья не понимает и потому побаивается, особенно теперь, когда надумала ехать в гости к Ульяне в Литву. Зять, впрочем, писал ласково, сам звал тещу к себе в Вильну на побыв.
Нынче Настасья решилась. И потому собрана семья. На поезд. Сидит в застолье и сын «московки» покойной Семен, приглашен по дружбе с Михайлой. Сидят в конце стола избранные бояре: тысяцкий Константин Михалыч, Григорий Садык и Захарий Гнездо — все три брата из рода потомственных тверских тысяцких Шетневых; боярин Микула Дмитрич с супругою, еще двое-трое, немногие, самые близкие, те, кто пережил, те, кто не изменил в тяжелые годы продаж, грабительств и гонений.
Бояре переговаривают вполголоса. Слуги ждут приказа носить блюда. В отверстые окна ветерок наносит волжскую водяную свежесть и пронизанный ароматами трав дух полей — лето на дворе!
Ждут епископа Василия и митрополита Алексия. И потому еще ждут в таком вот застолье одних, почитай, Александровичей, что владыка Алексий едет нынче в Литву к Ольгерду вместе с княгиней Настасьей. Теперь, когда умер Роман, Алексий вновь становится полновластным хозяином западно-русских епархий.
Послы уже сносились между собою. Ольгерд дал согласие на встречу и ждет, хотя и доселе неясно: не повелит ли он схватить русского митрополита опять, как это было тогда, в Киеве? Не утеснят ли его каким иным утеснением? А то и просто не положат ли Алексию лютого зелья в еду?
Алексий задерживается. Он только что отслужил литургию в соборе вместе с тверским епископом (на которой присутствовали скопом все те, кто сейчас сидит за столами), но вереница жадающих получить благословение у самого митрополита русского все тянется и тянется, и сейчас, верно, владыка только-только начал переоблачаться, а тут уже ждут.
И Всеволод, скоса глянув на мать, спрашивает Настасью негромко, с недоброй усмешкою:
— Не поимают его тамо, в Литве?
— Патриарх Каллист ныне за московитов, — раздумчиво отвечает мать и вздыхает. Ежели бы не умер Роман, все бы могло пойти иначе и не Алексия чествовала бы ныне княжеская семья покойного Александра Тверского!
Михаил, что сидит позадь братьев, слышит тихий разговор и, с полугласа понимая, о чем речь, усмешливо подхватывает:
— Ты, мать, его оборонишь тамо!
К Алексию у них у всех отношение сложное, которое можно бы передать словами так: «И умен, да не свой!» Не свой был митрополит! Да и какой он владыка, коли одновременно — наместник московского стола? Но Роман не сумел стать митрополитом залесских епархий, даже и тверское епископство не вышло из воли Москвы, а теперь вот и Волынь с Черною Русью и Киевом вновь отойдут к Алексию! Умная власть вызывает уважение даже у врагов.
Но вот наконец отворяются двери. Алексий входит быстрыми шагами, он в простом светлом летнем облачении с одною лишь владычной панагией и малым крестом на груди. Оглядывает застолье, благословляет строго по чину княжескую семью и бояр. Его и епископа усаживают на почетные кресла. Теперь можно велеть слугам, и в серебряном двоеручном котле под крышкою появляется разварная стерляжья уха.
Истомившиеся гости, едва выслушав молитву, живо ухватывают костяные, рыбьего зуба, серебряные и липовые, тонкой рези, с наведенным узором ложки. Настасья берет свою, тоже серебряную, с драгими каменьями «лжицу» (такие же точно узорные ложки положены митрополиту и епископу).
На чем держится единство культуры и, в конечном счете, единство нации? На сходстве, однотипном характере всех явлений народной жизни. Обряды — едины для всех. Единая, по тому же навычаю ведомая свадьба, пир; одни и те же развлекают простолюдина и князя игрецы-скоморохи (безуспешно запрещаемые церковью), и церковное богослужение совместное и единое для всего народа, и древняя Масленица съединяет все сословия в совокупной раздольной гульбе. И покрой одежды, пусть из разного материала сотворенной, но сходствовал по всему прочему. И устроение хором являлось сходным. Да, богаче, пышнее, но в чем-то основном, главном у простолюдинов и знати жилье было одинаковым вплоть до эпохи Петра. Одинаково здоровались, благодарили, кланялись, встречали и провожали гостя, одаривая пирогами со стола. Одинаково мыли руки под рукомоем (а не в чашке, поставленной на стол, как это было принято на Западе). Рыбу разбирали руками, вытирая пальцы разложенным по столу рушником, и опять же во всех сословиях одинаково, хотя русская знать и начинала уже употреблять в еде вилку, еще незнакомую Западу. Нож обычно использовали свой, благо у всякого он висел на поясе. И даже вот такое нехитрое орудие, как ложка. Ложки те, что делали и делают на Низу, — грубые, большие, с прямой ручкой. В рот их не засунешь, ими хлебают с края, поднося боком ко рту, а при нужде дед бьет такою ложкой по лбу зазевавшегося баловника внука. Но на Новгородском Севере и в Твери употребляли другие ложки, невеликие, изогнутые, с чуть продолговатою небольшой чашечкой и короткою ручкой. Те ложки держат уже не в кулаке, а в пальцах, и, донося до рта, суют в рот, поворачивая к себе. Такою ложкой едят опрятно, не льют на бороду, сидя инако за столом. И ложки эти режут из березы, из липы, из клена (из клена лучше всего), иногда и расписывают, выжигая плетеный узор и закрашивая разноцветною несмываемой вапой. Но можно такую же ложку сотворить и из дорогого кипариса, а можно и из кости, рога, зуба морского зверя и, наконец, из серебра. И тоже невеликую, дабы помещалась в рот, и с гнутою короткою ручкой. А уж по ручке той у княжеской Настасьиной ложки шел сканный узор и камни яхонты любовали в оправе витого серебра, украшая ложечный черен с жемчужной коковкой на нем. Но так же, как и деревянную резную, надо было брать эту лжицу опрятно в пальцы, так же держать и так же есть. И ежели бы пришлось княгине Настасье есть в посадском дому (а приходило, и не раз!), то и тамошнюю деревянную ложку держала бы она тем же навычаем, не отличаясь и не величаясь перед хозяевами иным, несхожим поведением в застолье.
Настасья берет ложку, и по знаку тому председящие принимаются за трапезу. От ухи восходит ароматный пар, и все идет заведенным чином. Сыновья и гости истово едят, митрополит токмо вкушает, но заметно, что ублаготворен и он. Идет неспешная пристойная беседа. Слуги, неслышно появляясь, носят и носят перемены.
Алексий, поглядывая на хозяйку, задает вопросы о внуках, о здоровье — незначащие вопросы, приглядывается. Тверские князья, в свою очередь, приглядываются к нему. С прошлых лет Алексий словно бы чуточку подсох, крепкие морщины лица не разглаживает теперь даже улыбка, но взгляд все так же темно-прозрачен и ясен и полон умом, а порою и сдержанною, спрятанной во глуби зрачков усмешкой.
Всеволод, как большой пес, недовольно отводит глаза от взгляда митрополита. Михаил же и сам смотрит на Алексия с легкою лукавинкой, вопрошает, утих ли князь Дмитрий Костянтиныч или по-прежнему недоволен потерею великого стола.
Епископ Василий с беспокойством взглядывает то на микулинского князя, то на владыку: неподобно прошать о таковом, да еще на пиру!
— Не исповедовал князя, посему не ведаю, — отвечает Алексий, встречною улыбкой возражая дерзости молодого Александровича.
«Как быстро мелькают годы! Отрок сей такожде предерзко состязался некогда с князем Семеном в Новом Городе, а теперь стал муж рати и совета, превзошел, видимо, уже и всех братьев своих, — думает Алексий, глядя на Михаила. — Ныне и отроком не назовешь!»
— Может ли земная власть быть одновременно властию духовною? Ведь «царство мое не от мира сего»! — спрашивает Михаил, и застолье притихает, смущенное столь явным высказываньем того, о чем все ведают, но молчат. Алексий перестает улыбаться, смотрит в лицо микулинскому князю сурово и спокойно.
— Не может! — отвечает он твердо и, дав восчувствовать, повторяет опять: — И паки реку: не может! Но духовная власть, — он подымает указующий перст к иконам, — владычествовать над властию земною и может, и даже должна! Ибо Дух превыше плоти. И тайна исповеди принадлежит токмо иереям, не власти земной! — Алексий, отставивший было тарель, вновь придвигает ее к себе и, зацепивши кусок белорыбицы вилкой, как незначащее, разумеемое само собою, добавляет: — И посему, сыне, митрополит призван судити и оправливати князей земных, а не инако! И ежели земная власть возжаждет заменить собою духовную, что многажды бывало в протекшие века, — изъясняет он попутно, поворачиваясь к прочим гостям, — ни к чему доброму сие не приводило и не приведет, а токмо к суете, огрублению нравов и смердам к докуке вятшей от несытства забывших Бога властителей!
Михаил медлит, молчит и наконец, поведя значительно бровью (уразумев про себя, как мог бы отмолвить Алексий на дальнейшие его вопрошания), утыкает нос в тарель, побежденный в прилюдном споре, хотя и не убежденный владыкою.
Настасья вздыхает облегченно. Меньше всего надобна им сейчас пря с митрополитом! И ей ведь на самом деле предстоит предстательствовать за владыку Алексия перед Ольгердом! Ибо ежели с Алексием что содеют нынче в Литве, пятно преступления падет и на вдову загубленного некогда в Орде князя Александра Тверского.
— Не стоило тебе ворошить этот муравейник! — ворчливо вымолвил Всеволод, когда уже отбыли митрополит с епископом и гости начали покидать столовую палату.
Они стояли рядом — он с Михайлой, глядя, как хлопочет мать и слуги, убирая со столов, бережно уносят в тарелях и мисах объедки трапезы. «Чтобы за дверями покоя или на поварне вдосталь полакомиться остатками редких господских блюд», — безотчетно отмечает про себя Михаил, у которого не прошло его отроческое, воспитанное еще в Новгороде умение видеть каждую вещь или явление с разных сторон. Греясь у печи, он видел дымный покой с той стороны, куда выходит дым, и слуг, которые, морщась от чадной горечи, накладывают дрова. Разговаривая со смердом-медником, ладившим княжую упряжь, он не позабывал спросить (ибо знал и ведал) про домашний обиход мастера, и ежели стояла дороговь на говядину в торгу, то знал точно опять же, у кого из горожан нынче будут пустые шти на столе. Глядючи, как куют, строят, чеботарят, выделывают кожи, Михайло мог задать всегда дельный вопрос, обличающий хорошее знание ремесла. Мог сам взять в руки топор или кузнечное изымало. Знанием этим и люб был многим и многим молодой микулинский князь паче Василия Кашинского, что по торжественным дням, гордо задирая бороду, разбрасывал в толпе серебро горстями выхвалы ради, а как живут и что едят тверские смерды, кажется, не ведал совсем.
Михайло и Алексия не утерпел поддеть за трапезою, ибо слишком хорошо чуял истину того, что человек, долженствующий надстоять равно над всеми, является одновременно местоблюстителем московского стола и ведет дело к тому, чтобы все залесские княжества подчинились московской власти. «Но почему не тверской?!» — с возмущением думал Михаил. Внуку и соименнику Михайлы Святого неможно было и мыслить иначе. Всеволод, тот был уже сломлен. Михаил — нет.
— Я не к тому, — поясняет Всеволод негромко, видя молчаливое возмущение брата, — что ты не прав! Но ни к чему это теперь!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|