Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№6) - Отречение

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Отречение - Чтение (стр. 40)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Дружинник кивнул, сощурясь, оглядел подростка — видно, не очень хотелось брать с собою отрока, обещал доложить Микуле Василичу, когда встретит. Сын был счастлив и, когда бесконечная верхоконная змея снова тронулась в ход, весело поскакал со всеми, махнув матери на прощанье рукой. А она стояла — долго, уже давно прошли те, свои. Мимо, не прерываясь, двигались и двигались ратники, и даже ночью, когда прилегла на час, чуя, что уже не держат ноги, все длился и длился глухой бесконечный топот проходящих московских полков…

Иван вымчал на угор, к знамени. Прошедшую ночь спал он в пустой риге, набитой кметями, и все боялся, что чужие ратники сведут коня. Вставал, выходил на глядень. Невыспавшийся, седлал коня. И теперь снова скакал, пыльный, потный и радостный. Давешний боярчонок указал ему, как найти воевод, и вот теперь он, невольно робея, приближался к кучке богато изнаряженных бояр на холме, над Окою. На него оглянулись двое-трое, вопрошая без слов: чего, мол, тебе?

— Микулу Василича! — совсем смешавшись и заливаясь алым румянцем, пролепетал Иван. Рослый боярин в колонтаре и холщовом, надетом сверху, нараспаш, летнике, оборотил к нему румяное, крепко сработанное лицо.

— Натальи Никитишны… Федоровой… сын… — растерянно вымолвил Ванята и, вспыхивая почти до слез, докончил: — Я под Скорнищевым был, на рати!

Бояре — на него уже глядели трое или четверо — расхохотались дружно.

— Ай, врешь? — лукаво вопросил Микула.

— Вот крест! — Иван поднял руку, осеняя себя крестным знамением. Лицо у него от гнева и обиды то вспыхивало, то бледнело. Боярин кивнул по-доброму, показавши глазами к подножью холма, выговорил:

— Пожди тамо! — А сам, оборотясь к осанистому, широкому, с широким, словно топором вырубленным лицом молодому боярину, произнес, продолжив прерванный разговор: — Я мыслю, Оку надо переходить! Наши злее будут!

Молодой, в дорогом, отделанном серебром пансыре с зерцалом и литыми налокотниками, кивнул важно, скользом, без интереса, глянув на отъезжающего подростка с отцовской, не по росту, саблей на перевязи, поднял вновь на бояр повелительные глаза (то был сам великий князь Дмитрий), вопросил:

— Как мыслит о сем князь Боброк?

Ответа боярина Ванята уже не слыхал, но по тому, что скоро вниз по обрыву поскакали опрометью вестоноши и ратные начали поворачивать к берегу, понял, что решено было переходить.

Он держался теперь Микулы Вельяминова, следуя за ним то издали, то близ, наконец был вновь замечен боярином, услан с поручением, толково передал сказанное, и так к концу дня стал вельяминовским вестоношею, в каковом чине, уже на равных, сидел вечером у походного огня — уже на той стороне Оки, которую переходили по сработанному всего за несколько часов наплавному мосту из челноков, бревен и уложенного на них дощатого настила,

— ел кашу из общего котла, сушил, как и все, измоченную одежу и заснул на попонах, привалясь к боку бывалого седоусого ратника…

Литовский передовой разъезд встретили, когда уже миновали Алексин, под Любутском. Дело створилось на заре, и Ванята, только что выполнив очередное поручение боярина, заслыша крики и ржание, поскакал, со сладко замирающим сердцем, вперед по полю, на краю которого выныривали из кустов чужие, литовские комонные, сшибаясь в рубке с московской немногочисленной сторожей. Он ощупал саблю на боку, с запозданием подумав о том, что доселе вздымал ее только двумя руками и рубил лопухи и крапиву, стоя на земле, хорошенько расставив ноги, а совсем не верхом и не сидя на скачущей лошади. Представилось, как он роняет клинок под ноги коня, потом теряет стремена… И Ванята, сжав зубы, унимая тем невольную дрожь, крепче ухватил поводья, раздумавши обнажать саблю, и, вертя головою, начал искать, к кому бы пристать.

Литовская конница, приканчивая последних не сбитых с седел русичей, все выливалась и выливалась из леса. Иван словно завороженный скакал и скакал вперед, страшась и не смея отворотить коня, и уже различал лица литвинов, когда с того краю вырвался, обходя литовскую лаву, свой, московский, полк и пошел наметом, посверкивая бронями, с далеким, грозно растущим кликом:

— Москва-а-а! Хурр-а-а!

Москвичи еще были далеко, а литва близко, но, завидя обходящий их полк, литвины начали заворачивать коней ему, встречу. Одинокий мальчишка, мечущийся на лошади по полю, не остановил в этот час ничьего внимания. Ваня с запозданием понял, что вновь, как и под Скорнищевым, по отроческой глупости полез куда не следовало и что спасти его опять может только чудо. Чудо и произошло, когда с этой стороны, заходя литвинам в тыл, вымчала новая волна конных москвичей. Не принимая ближнего боя, отстреливаясь из луков, литвины начали отходить. На глазах у охнувшего Ваняты литвин вздынул саблю и снес голову захваченному им только что русскому полонянику, а потом, сорвав с плеч трупа аркан, крупно поскакал к лесу, уходя от погони.

Там, впереди, все-таки сшиблись. Сверкали, колеблясь над головами, лезвия сабель, вздымался и опадал волнами ратный крик, и Иван, закусив губу, снова поскакал вперед, в бой. Ему навстречу мчался на большом коне длиннолицый литвин без шелома. Скорее от ужаса, чем от чего другого, Ванята вырвал из ножен отцовскую саблю и, держа ее нелепо перед собою, закричал с провизгом, тонким детским голосом, в надрыв:

— Сдавайсь! А ну! Москва-а-а!

Литвин метнул недоуменный, ошалелый взор — он, видимо, был ранен, — поднял жеребца на дыбы, приобнажив было саблю, но сзади скакали двое, свертывая арканы на руки, и, оглянувшись, завидя их, литвин уронил поводья коня и поднял руки, показывая, что в них уже нет оружия. Подскакавшие москвичи его живо скрутили арканом и поволокли за собой, бросив с пол-оборота:

— Спасибо, парень!

Иван дрожащими руками очень долго вставлял непослушную саблю в ножны, после чего, ощутив мгновенную слабость и тошнотный позыв, согнулся было в седле, но, справясь с собою, выпрямился и поскакал назад, разыскивать своего боярина.

Этою суматошною сшибкой с передовою литовской заставою все и окончило. Литвины отступили за глубокий овраг, перейти который и пешему было бы трудно, а конному вовсе никак. Московские полки, заняв другую сторону оврага, все подходили и подходили. К вечеру стало понятно и Ольгерду и москвичам, что приступа тут не может быть ни с которой стороны. Всю ночь стерегли друг друга, считали костры на вражеской стороне. Утро застало обе рати в той же позиции. С обеих сторон шла ленивая перестрелка. Отправленные в стороны обходные рати сталкивались друг с другом и отступали. Боброк всюду, где были пологие спуски, повелел устроить засеки. Он знал Ольгерда и ведал, что тот долго не простоит. Или решится на бой, или отступит. Он боялся одного, что Ольгерд или князь Михайло, перейдя Оку, ударит ему в тыл. Быть может, руководи ратью Кейстут с Михайлой, оно бы так и сотворилось, но с Ольгердом произошло то, что бывало уже не раз и что он тщательно скрывал от окружающих: он испугался. Остановленный оврагом, лишенный возлюбленной им быстроты и внезапности натиска, он вместо того, чтобы предпринять обходное движение, начал, не распуская воев даже в зажитье, сосчитывать московские полки. Их было не так мало, чтобы решиться на кровавый приступ. Представив себе овраг, полный шевелящейся грудою сверженных коней и ратников, литовский князь почуял истому и даже зубами заскрипел. Меж тем минул еще один день и еще. «Быть может, подойдет Олег, грянет московитам в тыл? — думал литовский воевода. — Тогда тот же овраг можно бы было превратить в ловушку для москвичей!» Но Олег все не шел. (К чести его скажем тут, что он ни разу не выступал вкупе с литвою, как и с татарами, против русичей.) И Ольгерду стало ясно в конце концов, что рязанский князь не придет вовсе.

Вечером четвертого дня Кейстут долго спорил с Ольгердом в его шатре.

— Я не могу ради тверского князя губить здесь, под Любутском, литовскую рать! — кричал Ольгерд, со злостью глядя на непонятливого брата, коему он стеснялся сказать всю правду. — Ты пробовал перейти Оку? Там всюду московские заставы! У них челны, у них наплавной мост, они перейдут на ту сторону раньше нас! Вести полки к Туле? А потом? У наших ратников кончается хлеб! Коней я могу кормить несжатою рожью, но не ратных!

— Зачем же мы сюда пришли?! — мрачно спросил Кейстут, исподлобья глядя на брата.

— Зачем… Заключить вечный мир! Я не могу воевать одновременно с Русью и немцами! Все прочее пусть решают Михайло с Дмитрием сами!

— Ты не хочешь больше помогать шурину? — тихо вопросил Кейстут.

— Да, не хочу! — отозвался Ольгерд, глядя мимо братнего лица. — Он и так захватил слишком много!

За шатром гомонили ратные. Кейстут, высокий, худой, молча встал и, склонясь, вышел из шатра. Ольгерд повалился на кошмы, сожидая, когда войдет мальчик-слуга. Выговорил сквозь зубы, зная, что его не услышит никто:

— И кроме того, Кейстут, я и сам не хочу погибнуть здесь, на Оке, ради дел своего безумного шурина!

Назавтра начались переговоры. Бояре, те и другие, несколько раз перебирались через овраг, уряжая статьи нового мирного договора, почти сходного с предыдущим, по крайней мере в том, что Ольгерд, заключая мир с московским князем, отступался от своего тверского шурина, предоставляя решение всех порубежных споров суду самих владимирских князей, Михайлы с Дмитрием.

Полки уходили с береженьем, опасаясь погони. Впрочем, москвичи так же береглись Ольгерда, как и он их, и преследовать литву не стали. Тверской князь уводил свои рати особо и шел быстрыми переходами, выматывая коней, дабы воротить в Тверь раньше, чем москвичи сумеют двинуть полки под Дмитров. Но московские рати, достигшие Москвы хоть и много ранее возвращенья Михайлы во Тверь, в новый поход не тронулись. И не мирный договор, а тайная грамота, присланная из Орды Федором Кошкою, была тому виною.

Ванята возвращался из похода гордый. Он — сам! — взял в полон литвина. (Ежели быть точным… Но уж очень точным кто захотел бы быть после такого дела в его возрасте?!) В полях жали. Уже далеко протянулись ряды золотистых бабок сжатого хлеба. И мать жала. Ему указали, где. Наталья, охнув, распрямилась и сунула в рот обрезанный серпом палец.

— Живой! — уронила серп, обнимая спрыгнувшего с коня сына. Едва не потеряла сознания: живой!

— Мамо! А я литвина в полон забрал! — похвастал Ванята, и она, глядя в его разгоревшееся, покрытое веснушками, обожженное ветром лицо, заплакала. А кругом уже столпились побросавшие работу бабы.

— Ну вот, боярыня, живой! Неча и горевать было! Подь, подь домой, кака уж тут работа седни для тебя!

Она кивнула и, не чуя радостных слез, пошла к деревне, оступаясь босыми ногами на колком жнивье. Сын, ведя коня в поводу, шел рядом.

ГЛАВА 57

Сидели не в большой думной палате, а в тесной горнице княжеских хором. Дума не дума, а собрались «вернейшие паче прочих». Четверо Вельяминовых. Василий Василич тяжко сидит на лавке, его мучает грудная болесть, но таковое дело без тысяцкого не решить. Тимофей Василич, окольничий, глядится нынче куда моложе и крепче брата. Иван Федорович Воронец и Микула Василич вдвоем являют собою второе поколение Вельяминовых. Ивана нет, Дмитрий сам настоял, чтобы позвали отца, а не сына, и князю не стали перечить. Семен Жеребец и Федор Андреич Свибло представляют здесь могущественные семьи Кобылиных и Акинфичей. Матвей Федорович с племянником Данилою Феофанычем — оба заматерелые, оба в сединах — митрополичий род бояр Бяконтовых. Митяй, князев печатник, созванный волею князя, сопит; он крупен, велик, красен лицом, подозрительно взглядывает на сухого, согбенного в кресле митрополита, который не глядит на Митяя, но не глядит нарочито: меж ним и коломенским попом, вошедшим в силу при молодом князе, нелюбие возрастает год от году, и нелюбие самого безнадежного свойства. Алексий не выносит громогласности, чревной силы и отягощенного книжными украсами ума княжеского печатника; Митяй не понимает всех вообще молчальников-исихастов. «Почто и даден Господом разум человеку, дабы не молчать, но разумно глаголати!» — как-то высказал он прилюдно, при князе, когда речь зашла о старце Исаакии, ученике Сергия Радонежского. Не понимал исихастов Митяй! И, будь дело в Константинополе четверть века тому назад, поддержал бы, поди, Варлаама с Акиндиным против Григория Паламы. Он любил красоту службы и понимал в ней премного, мог страницами цитировать на память святых отцов. Любил обильную трапезу и тоже понимал, как никто, в изысканных яствах и питиях различных земель, нимало того не скрывая. Охотно выезжал с князем на соколиную охоту. И монастыри ему нравились те, где мог, по его словам; «муж нарочит упокоить себя от трудов и суеты на старости лет», где в келье удалившегося от дел боярина были бы слуги и весь привычный и богатый жизненный обиход. На дух не принимал он поэтому ни Сергия, ни племянника его Федора Симоновского, полагая глупцом и тунеядцем каждого смысленого мужа, удалившего себя, заместо служения князю, куда-то в гиблые леса и болота, на съедение комарью… Медведям, что ли, Ивана Златоустого читать?!

Теперь Митяй, шумно вздыхая, изредка взглядывает в сторону митрополита Алексия, пошевеливает руками, все не ведая, как ловчее уложить крупные длани с драгим золотым перстнем на левой руке, и тихо негодуя суровому невниманию митрополита.

Иван Мороз, Иван Дмитрич Красный-Зернов, Андрей Одинец, Александр Всеволож сидят тесно по лавкам, вперяя очи в князя. В самом углу Дмитрий Боброк. Давеча Дуня намекнула Дмитрию, что Боброк вдовец, а Нюша, сестра Дмитрия, уже на выданье, и великий князь, мгновеньями отвлекаясь от дела, разглядывает по-новому чеканный лик волынского воеводы.

— Женишь на Анне, верный из верных будет тебе! — сказала давеча Дуня, и теперь Дмитрий, хмурясь, исподлобья, украдкою изучает возможного своего шурина. Красив! И не сказать, чтобы стар! Поди, Дуня с сестрой уже и промеж себя сговорили!

— Одним махом кончить войну! — произносит вслух Иван Мороз. Боброк молчит, хмурит густые брови. Ему затея не по нраву, хотя и отрекаться от нее смысла нет. Федор Кошка не стал бы баять пустого.

Алексий взглядывает исподлобья, медлит. Взгляд его строг, но он тоже не думает сказать «нет» и озабочен лишь тем, где взять эдакую прорву серебра. Десять тысяч! Москву из камени построить мочно и всю рать заново вооружить!

— Десять тысячей серебра! — раздумчиво повторяет Зернов. — Ежели всех бояр упросить…

— Стефан Комнин обещает заем от греческих гостей-сурожан в четыре тысячи! — строго отвечает Алексий, сверкнув взором, и вновь склоняет сухую лобастую голову.

— Заемное серебро дорого, да и не достанет все одно! Ежели объявить бор по волости? — предлагает Александр Всеволож.

— Народ оскудел! — твердо и кратко возражает Иван Мороз. Тяжкий прошедший год и дань, которую собирали, дабы удоволить княжеских должников прошлою осенью, помнятся всем.

Окольничий Тимофей Вельяминов яро ерошит волосы.

— Посад надобно потрясти! Не может того быть, чтобы не набрали! Ты как, Василий? — обращается он к брату. Тысяцкий смотрит, думает, с хрипом выдыхая воздух из больной груди. Чуется, что он уже «там» и больше слушает себя самого, чем окружающих. Но и он, пересиливая немощь плоти, склоняет багровую шею.

— Тысячи две на посаде соберем! — говорит, подумав. И тоже — не ведая явно иной неудоби, а токмо трудноту насущную от тягостей недавнего литовского разора и летошнего голода.

— Сколько может дать церковь?! — спрашивает Митяй, на сей раз заставив митрополита взглянуть на него.

— Церковь — даст… — Алексий обжигает мгновенным взором своего супротивника и вновь потупляет очи. Все московские великие бояре ведают, что об ином владыку спрашивать непристойно, один Митяй все еще этого не может постичь.

Дмитрий растерян. Поворачивает то к тому, то к другому широкое лицо с пятнами лихорадочного румянца, выступающими всегда, когда князь взволнован или гневен. Он так был горд недавним стоянием у Любутска! Так радовал победе, тому, что сам грозный Ольгерд отступил перед ним! И теперь бы начать отбивать у Михайлы по очереди великокняжеские города… А ему предлагают неслыханное, ни на что не похожее дело, скорее торговую сделку, пристойную хитрым грекам или настырным генуэзским фрягам, а не ему! Но и Боброк не возражает, и старый владыка мыслит согласно с прочими… И, как это было когда-то при Калите и Узбеке, вновь ратную силу, кровь и осады городов должно заменить тяжелое русское серебро. (То самое, перенять которое у него, Дмитрия, хочет Михайло, разграбивший Торжок!)

— Десять тысячей! — повторяет Андрей Одинец.

— Десят тысячей… Ежели каждому из бояр… — осторожно начинает Федор Свибло (князю помочь надобно всяко, и нелепо держать в сундуках то, что — вынутое из них — обеспечивает полноту власти).

«Серебром и златом не налезу (добуду) дружины, дружиною же налезу серебро и злато!» — сказал некогда киевский князь Владимир Святославич, креститель Руси. А вот им теперь надобно не дружиною, но златом одолевать соперника. Сказать то, что сказал Владимир равноапостольный, возможно тому, кто не платит ордынского выхода! А у них — отнята честь. Пока отнята! Хоть и то есть, что порою превыше чести. Гневая, ненавидя друг друга, они в тяжкий час делают совокупное дело сообща и в час этот забывают о розни, взаимном нелюбии и даже о корысти своей. Ибо для них покамест ближнее не застит дальнего, как то совершается с роковой неизбежностью в века упадка.

— Тысячи две… Ну, три! Ежели со всех бояр и с городов…

— Тесть-от князев не даст взаймы? — неуверенно вопрошает Матвей.

— У самого нет! — отрывисто отвечает Дмитрий.

Тесть, Дмитрий Костянтиныч Суздальский, затеял возводить каменный кремник в Нижнем, а Борис Костянтиныч строит город Курмыш на Суре Поганой (и, сверх того, тайно держит сторону Михаила) — у того и другого, кроме долгов, ничего нет! И у ростовчан или ярославцев не спросишь! Князья, что покрупнее, ждут, чем окончит пря московского князя с Тверью. Тут не размахнешь, не пошлешь в город за серебром, как посылывал Калита в Ростов Великий! Мигом откачнут к Михайле!

Десять тысяч! За десять тысяч, пишет из Орды Федор Кошка, Мамай продаст москвичам княжича Ивашку, старшего сына тверского князя. Продаст наверное. Вот! И не надо городов брать!

Бояре, чуя правоту Федора, все согласны. Данило Феофаныч вздыхает:

— Надобно киличеев слать! Выкупил бы только опосле Михайло у нас сына своего!

ГЛАВА 58

Федор Кошка не зря просидел в Орде все то время, пока тут ратились, отбирая друг у друга грады и волости. Он дождался наконец того чаемого им мгновения, когда Мамаю вновь и позарез потребовалось русское серебро. Речь шла о подкупе ордынских эмиров, и Федор уведал, каких. Тверские бояре давали Мамаю четыре тысячи, со скрипом — пять, чтобы он только отобрал ярлык у Дмитрия. Выяснилось это окончательно в укромной, с глазу на глаз, беседе с всесильным темником. Федор Кошка минуту глядел на Мамая именно кошачьим, пристально-жадным, взглядом и наконец произнес:

— Мы заплатим и не четыре, и не пять тысяч, как просишь ты. Мы заплатим десять тысячей серебра, токмо выдай нам Ивашку Тверского на руки!

Мамай, насупленный, думал. Удивленно разглядывал хищно-просительный лик Федора. Предложенная сумма перекрывала все мыслимые представления. Ни фряги, которые обманывают его, неслыханно наживаясь на живом товаре, ни даже тверичи не могли бы ему предложить столько.

— Убьете? — жестко вопросил Мамай. Федор отчаянно завертел головой.

— Ни, ни! Волос не упадет! Будем держать у себя в заложниках миру ради!

— Когда серебро? — вопросил Мамай горловым низким голосом. Он не думал, что совершает подлость. Думал о том, что договор с Дмитрием об ордынском выходе доныне не пересмотрен. Потребовать? Потом! Впрочем, о «потом» Мамай думать не очень умел. То, что предложила Москва, было не «потом», а «сразу». — Заплатишь, получишь ворога своего! — твердо обещал он Федору.

И второй раз в тот же день пришлось ответить Кошке на заданный Мамаем вопрос. Уже дома, в шатре, у своих, когда составляли срочное послание великому князю.

— Великая гадина, однако, этот твой Мамай! — произнес, покачивая головой и вздыхая, младший Морозов — У нас хоть его не убьют, Ивашку-то?

— Рази ж мочно! — живо возразил Федор и прибавил раздумчиво: — Мне ить и самому пакостно стало, когда его на таковое дело согласил! Видать по всему, недолго они тут просидят с ханом своим! То ли Урус, то ли Тимур, а кто-нито его да прихлопнет! Ежели не сам Мамай себя генуэзским фрягам продаст! А мальчишку жаль, коли уморят его у нас на Москве! Доброй вышел бы князь!

— Уморить могут?

— Не ведаю! Как ся Михайло князь покажет! На то и война! Двух великих князей владимирских, сам понимай, не может быть на Руси!

ГЛАВА 59

Весело бегут кони по первой пороше, первому молодому снегу, засыпавшему твердую, промороженную землю. Необлетевшие березы, полные золотой, слепительно-яркой на белизне снегов листвы, стоят, словно диковинные, горящие холодным золотым огнем свечи. Всхрапывает конь, равномерно покачивается новая расписная дуга. Вторые сани, виляя, несутся вослед первым. Ременный конец, которым привязана поводная лошадь к задку передних пошевней, то натягивается, то провисает. Когда кобыла, часто работая ногами и роняя клочья пены с удил, слишком приближается к задку саней, Иван взмахивает кнутом, осаживая:

— Н-но! Шалая!

Во вторых розвальнях связанная полуторагодовалая телушка, в первых — мешки с зерном и Наталья, замотанная в шерстяной плат, утонувшая в мужевом тулупе, рядом с сыном.

Иван привстает, щегольски правит, стоя на напруженных, раскорякой, ногах. Мать дергает его за полу зипуна, необидно усаживает:

— Не хвались! Сутки ить в санях не простоишь!

Едут под Рузу, к Услюмову сыну Лутоне, проведать, как там и что. Наталья только что привела осенний обоз на Москву, сдала хлеб и вот решила проведать племянника.

Иван в этом году (весной сравнялось четырнадцать) сильно пошел в рост, голос начал ломаться. А сыновца, поди, и не узнать! — думает Наталья. Посылала хлеб, на словах передавали, что жив, а какой стал — не видела.

Ночевали в деревне под Рузою. Снова ехали. Лесная тропа была намята до твердоты санной ездой. Значит, люди жили тут, даже умножились. И верно, на старом пожоге стояла белая, только что срубленная изба. Знакомый дом, тот же сосед, та же жонка. Выбежали, узнали. Как же, как же!

— Лутоха!

Услюмов отрок вышел на крыльцо, остановился, застенчиво зарозовев. Он вытянулся, лицо оделось уже первым пухом, но был худ, чуялось, невдосталь и ест. Наталья пригнула к себе, облобызала племянника. Иван, как взрослый, подал двоюроднику ладонь, но не утерпел, дернул, стараясь стащить с места. Лутоня устоял, усмехнувшись, сам, дернув, перетянул Ваняту к себе. Все же был тремя годами старше.

В горнице встретила застенчиво девушка с пунцово-зардевшимся лицом.

— Соседка! — бросил Лутоня нарочито небрежно. — Мотей зовут! Помогает мне тута…

Они стали рядом, точно нашкодившие дети. Худой высокий отрок и невеликая, по плечо ему, девонька с едва намеченной грудью и красными от работы на холоде руками, которыми она мяла суровый передник, не смея поднять глаз на тетку-боярыню.

Скоро, впрочем, первое смущение прошло. Мотя засуетилась, накрывая на стол. Развязали телушку, завели в хлев, где бык (уже не бычок, а бычина с низко висящим подгрудком, с широкою породистой мордой и страшенными — в основании и двумя ладонями не обхватить — рогами) снисходительно обнюхал заробевшую, еще не готовую невесту и отворотил морду, продолжая медленно жевать сенной клок и уставя сонные, с поволокою, глаза на новых гостей.

— Коров ко мне водят! — похвастал Лутоня. — Такого быка ни у кого нет, да заматерел! Нынче с привязи и спускать опасно… Бить надобно! — присовокупил он с сожалением, глядя на красавца — единственную оставшуюся память ото всей отцовской скотины.

— Погоди, пущай обгуляет телушку, даром, что ли, везли! — возразила Наталья, оглаживая бычью морду. Тот мотанул головой, прочертив рогами кривой след в воздухе, и снова замер, лениво пережевывая корм.

— И пчелы есть! — с гордостью говорил Лутоня. — Нынче мед у меня купляли даже!

В избе уже весело гудела растопленная печь, что-то скворчало в глиняной латке. Пока Иван с Лутонею, натужась, заносили хлеб в холодную клеть, ссыпали зерно в лари, распрягали и заводили коней в стойла, поспело немудреное варево, и Наталья, щедро достав из укладки гостинцы, уставила и украсила стол салом, копченой уткой, грудкою московских имбирных пряников и вельяминовским, белого теста рыбником с половиною жирной стерляди. Лутоня ел столь торопливо и жадно, что Наталья украдкою даже всплакнула, промокнув укромную слезу концом головного платка. Досыта, поди, с той-то поры ни разу не едал!

К трапезе зашла и соседка. Чинно сидела за столом, отламывала по кусочку от пряника, мерила Наталью глазами.

— Дети-то! — начала, когда уже отъели и принялись собирать со стола. Мотя, сбрусвянев, уронила латку и выбежала вон из избы. Лутоня неспешно встал и вышел следом за нею.

— Грех один! — не то жаловалась, не то объясняла баба. — Мы-то уж и срамим, а все, как свет, к ему да к ему! Оженить бы их, што ли… — Она просительно подняла глаза на Наталью, и та, склонив голову, отмолвила кратко:

— Потолкую с ними сама!

Соседка вышла в сумнении. Как ни беден был нынче Лутоня, а все ж таки

— боярская родня!

Наталья вечером зазвала племянника и девушку в сельник, долго беседовала с ними. Ивану сказала потом не без торжественности:

— Женим! Любят друг друга!

Иван насупился, хмыкнул. Показалось, теряет товарища. Подумавши, переборол себя и вдруг, широко улыбнувшись, предложил.

— Мамо! А мы им кобылу нашу подарим! И сани!

Наталья, не отвечая, молча привлекла к себе сына и крепко поцеловала в лоб.

— Батька твой то же бы самое предложил! — сказала и заплакала вновь, так похож был сейчас Иван на покойного Никиту Федорова!

Назавтра Наталья благословляла жениха с невестой иконою. Съездили за попом.

За свадебным столом оказалось неожиданно много народу. Пришлось развязать мошну, дабы не бить своей скотины, которой у Лутони, почитай, и совсем не было, и не ударить в грязь лицом. Пели старинные величанья, шутили, вгоняя молодых в краску. Гости разошлись уже за полночь.

— Сена накосил? — строго спрашивала тетка на другой день после свадьбы заспанного Лутоню, пока Мотя, счастливая, с припухшими от поцелуев глазами, прибирала столы. — Кобылу тебе оставляем, от нас с Иваном, не уморишь ее?

— Што ты, тятя Наталья! — Лутоня даже руками замахал. — Да я… Две копны у меня уже есть, думал Рождеством продать в Рузе… — Он присел, морща лоб, стал прикидывать, сколько надобно сенов на кобылу с телушкою.

— Купить есть на что? — прервала его расчеты Наталья. — Словом, вот! Держи! Тута две полугривны, только сена купляй сразу, не жди до весны! Конем и вывезешь! А то по весне и заплатить придет вдвое, и возить намучаешься по глубокому-то снегу!

Лутоня кивнул. Это он понимал хорошо. Потом сполз с лавки, стал на колени и земно поклонился Наталье.

— Ну, племянник! Встань, встань! — Наталья положила ему руки на плечи. Лутоня плакал. Дав справиться с собою, подняла, успокоила.

— Я думал, за Мотю станешь корить! — шепотом признался Лутоня на расставании.

И вот они снова едут, пустые, на одних санях. Весело бежит конь. Идет снег. Зима наступила полная, и теперь оттепели не жди до весны! Небо серо-сиреневое, мягкое, оно много темнее белого снега, и давешние березы уже облетели и лишь чуть-чуть посвечивают тусклыми блестками остатнего пожухлого золота.

ГЛАВА 60

Ивашку, купленного тверского княжича, привезли на Москву в Филиппово заговенье, на второй день. Старый митрополит сам встречал дорогой поезд и твердо, прекращая все недоумения, повелел отвести пленника к себе, на митрополичий двор. Дмитрию, не сожидая вопроса, высказал:

— Случись со княжичем какая беда, от одних покоров погибнем! — И Дмитрий, подумавши, полностью согласился с митрополитом.

Ближайшим итогом привоза явилось то, что спустя немногим больше месяца, после Рождества, Михаил Василич Кашинский сложил целованье князю Михайле и укатил из Кашина в Москву, откуда устремился в Орду хлопотать о своих правах под тверским родичем.

Тем же Рождеством, значительно усилив князя Олега, умер Владимир Пронский, а первого марта — князь Еремей, подручник Михайлы Александровича. Тем же мартом, двадцать седьмого, в самом конце года, скончался тверской владыка Василий Михайло сидел у постели своего епископа, многажды пострадавшего за князя, а тот, умирающий, взглядывал заботно в очи своему духовному сыну и говорил, трудно справляясь с дыханием.

— Оставляю тя, сыне… Прости… В тяжкий час! Иван в нятьи московском… А токмо, молю, допрежь не говорил я того… Замирись, сыне! Земля не приемлет тебя! Поздно! Ратный труд… Людие гибнут… Что ж делать-то, княже! Видишь сам! Подвиг христианина в отречении! Смири себя перед Господом!

Михайло молчал. Умирающий боялся за него, не хотел оставлять одного пред ликом новой роковой трудноты. Сына могли уморить, отравить, зарезать

— все могли! Умирающий епископ знал это слишком хорошо, но знал и другое, о чем с трудом и болью пытался поведать в свой смертный час.

— Земля не хочет! — повторил он со скорбью, и это были последние слова старика. Михайло сам закрыл ему очи, не подпустивши священника, и уже когда тело начало холодеть, встал, шатнувшись, крепко поцеловал владыку в лоб, вышел стремительно из покоя.

Земля его не хотела! Новгород вновь призвал к себе московского князя Владимира Андреича и, не желая смиряться с потерей Торжка, готовил, по слухам, новые рати. Князья крупных уделов выжидали, не ввязываясь в спор. Города приходилось брать приступом. Кто ведает, как повернулись бы события, не захвати его в тот раз князь Дмитрий с владыкою Алексием в полон!

Двадцатого апреля, совершив подкоп, бежали из Твери, из погреба, взятые в Торжке новогородцы Яков Ус и Глазач. (Захваченных новгородских бояр Михайло не отпускал, требуя принять своего наместника в Новгород.) Весною же, едва сошел снег, в Тверь начали стягивать изо всех тверских и новоторжских губ мужиков на городовое дело. Копали ров и насыпали вал от Волги до Тьмаки, заключая город в кольцо новых стен. Михаил сам руководил работами, требуя свершить невозможное, и невозможное было свершено, а Тверь в случае приступа московских ратей могла теперь выдержать любую осаду.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48