— Ну, мальчишник в сборе! Тридцать молодцев, да без единого! Савелков уже здесь, с Юрием в шахматы режутся, Тучина ты привез, Телятевы приехали, Михайловы ждут. Наши все, словом. Из плотничан Иван Кузьмин не будет, батька плох, но с ним все уже обговорено, и в Литву поедет. Да еще Овиновых пока звать не стал… Славлян мало!
— Своеземцев? — тревожно спросил Борецкий.
— Прибыл, — успокоил Губа-Селезнев.
Дмитрий расправил красивые брови, примолвил, полушутя:
— Что ж, дружинушка хоробрая! К каждому бы да по тысяче молодцев прибавить еще!
— И того мало будет. Впятеро пожелай! — щурясь, отрывисто отвечал Василий.
— Впятеро, пожалуй, коли всех мужиков в городе собрать, и того недостанет… Ну, пойдем!
В горнице, пока не подъехали Борецкие, разговоры велись о том о сем: о конях, урожае, соколиной охоте. У шахматного стольца барсом протянулся в резном кресле удалец в рудо-желтой огненной рубахе, друг Борецкого и Селезнева, Иван Савелков. Напротив него сидел юноша писаной красоты.
Стройная, почти девичья шея открывалась широким брошенным на плеча воротом, умащенные благовониями темные волнистые кудри мягкой волною ниспадали почти до выреза тончайшей, в сборах, отороченной кружевом нижней рубахи. От длинных ресниц падала тень на матовой белизны щеки, чуть тронутые летним загаром. Изящной рукой с длинными ухоженными ногтями он лениво переставлял точеные из рыбьего зуба фигуры. То был Юрий Иванов, сын славной вдовы Настасьи, прусской великой боярыни, соперницы Борецкой, обосновавшейся на Городце. Оба были хорошие игроки, но играли вполглаза, баловались, ожидая запоздавших.
Миновала пора героических походов на Низ и внешней, нарочитой, грубизны. Юноши в Новгороде, подобно знатной молодежи далекой Флоренции, стали завивать волосы, кудри свободно спускались до плеч, на широкие, откинутые на спину цветные воротники. Лишь у стариков волосы по-прежнему лежали на спине, свитые в плотный жгут. Иные из щеголей, напротив, подстригались коротко, подвивая концы локонов, чтобы кудрявились венцом под околышами круглых русских шапок, знаменитых по всем берегам Варяжского моря и до Дании. Только на Москве, перенятое от татар, начинало входить в моду бритье головы (в походах да в поле обовшивеешь с долгими-то волосами!) и твердые стоячие воротники-козыри. Но и там пока еще больше ценилось новгородское платье и прически.
Как только во дворе раздался топот и голоса, оба бросили игру. Иван Савелков потянулся, расправил плечи, повел руками — ух! Засиделись, ожидаючи! Вскочил прыжком, пошел навстречу входящим. Юрий тоже встал с ленивым изяществом. Шумные приветствия, удары по плечам, хохот наполнили горницу.
Григорий Берденев, дорвавшись, пил теперь малиновый квас, кося глазом на Федора, которого в перерывах продолжал поддразнивать. Федор уже начинал фыркать — легко закипал от пустяка. Был он ниже брата Дмитрия, хотя тоже широк в плечах, и при семейном сходстве, — оба бровями, взглядом походили на мать — был темновиден, смотрел как-то исподлобья, бегал зраком, часто раздувая крылья носа, и тогда что-то дикое гляделось в нем. Ему и впрямь мало стоило стоптать кого конем или рубануть сплеча, а в гневе он становился неистов, за что и получил прозвище «дурень». Не хватало Федору и ума братня, больше сердцем чуял, чем разумом. Что ляжет ему на сердце добро, а не ляжет
— долой, и знать не хочу.
Гомон гомонился, пока распоясывались, скидывали летние епанчи и ферязи, а слуги подносили закуски и легкий мед. Хмельного хозяин не велел давать, к серьезному разговору нужны ясные головы. Все были знакомы по родству-кумовству, но так, чтобы враз всем собраться, редко случалось, и потому речи, шутки и смех не утихали. Борецкий с Селезневым-Губой и сами не торопились начинать. Василий взялся тягаться с Савелковым на пальцах, и то огненная рубаха перетягивала, и тогда остолпившие борцов друзья подбадривали Василия Губу, то клонилась вперед, и тотчас зрители начинали поощрять Савелкова. Селезнев все же перетянул, изловчась, нежданным рывком, свалил противника на себя:
— Силен ты, Иван, а башки не хватает!
Григорий Тучин в шутках почти не принимал участия. Летнюю бумажную ферязь свою он лишь расстегнул. Голубая рубаха с негустым серебряным шитьем очень шла к его продолговатому сдержанному лицу с темной бородкой.
Одетый проще и строже других, он выглядел, как всегда, изящнее.
— Что, Григорий, все в порядке? — окликал его Павел Телятев. — Вижу, ты скоро в монахи пойдешь со своими-то попами, уговорят! Что жена молодая делать будет!
Григорий не ответил, только досадливо повел бровью.
К нему подошел, улыбаясь своей медленной смущенной улыбкой, Иван Своеземцев.
— Слушай, Григорий, я давно хотел тебя спросить про этих братьев духовных. Ты к ним почасту ходишь. Что это, в самом деле серьезно?
— Это очень серьезно, Иван! Порою мне кажется, что это серьезнее всего, что мы тут говорим и делаем.
— Даже судьбы Новгорода?
— Даже.
— Но… Горсточка людей, бедняки, без власти, без денег… Даже и черный народ у нас на Славне о них почти не знает… Что могут они?
— Возможно, они лишь и могут, а не мы. Отними у нас нашу власть и этот блеск и роскошь, что останется? У них нечего отнять, разве книги!
— Но ты можешь объяснить их учение?
— Признаться, я сам еще многого не понимаю. Но они во всяком случае считают, что жизнь духа главное, а плотское — тлен, и на деле следуют своей вере.
— Но разве церковь созиждется не тем же Христовым учением?
— В букве, но не в духе. Буква омертвляется, а дух живет, и для утверждения духа приходится ломать букву. Они утверждают, что такова вся жизнь, «не умрет зерно, — не произрастет». Новое разрушает старую оболочину свою.
— Но отвергать Христа для Христа? Этого мне не понять! Во всем нынешнем сраме он один, мне кажется, в кого еще можно верить!
— И потому-то его именем и торгуют на всех наших торжищах духовных.
Каждогодно празднуем распятие и воскресение Христово, будто и впрямь он выкупил вперед и до конца времен все грехи наши… Потому же они и поклонение сотворенным вещам — иконам — отвергают.
— Отвергнуть легко! А ежели черный народ станет рубить иконы и новое насилие воцарит?
— Там и много другого: счислению лет, противлению лунному, звездотечению учат… — отвечал Тучин с легкою, чуть приметной неохотой, поглядывая по сторонам. Он тут же перебил себя сам:
— Ну вот, кажется, до дела дошли. Что там Селезнев? А, опять про соколиную охоту! Переходили бы сразу к делу… Слушай, Иван, говорят, старики хотят тебя в Совет старых посадников от Славны поставить? — В свою очередь спросил он Своеземцева.
— Не хочу! Почему это Иван Офонасович не может?
— Немир? Его ваши посадники больно не любят. Задирист! А за тебя и Марфа Ивановна стоит, и ваши бояре согласны, бают: «В отца место»!
— Борецкая!
— Да. Она отца твоего уважала.
— Знаю. Но какой я «старый посадник»! Давеча пришлось судить. Люди втрое старше меня и не из бедных, Домажиров да Филиппов отец. За каждым сотни людей, а сошлись на полуторах обжах спорной земли. Старики! Сами не могут по-люби решить, от меня суда просят… Чуть не отослал на Городец, право! В отца место… Отец или я?
— Ты хоть начитан, законы знаешь.
— В этом мне тоже с родителем не тягатьце. Нет, ты вникни! Есть вечевая палата, дьяк вечевой есть, приставы, позовницы, подвойские, хранилище грамот
— все есть! Так нет, там решить не могут, идут к посаднику. Вторая власть нужна. А я не решу! В Москву писать? Великому князю Московскому? Он решит! Про полторы обжи спорной земли… Мало у него дела. Решать будет какой-нибудь Василий Федорович или Степан Брадатый; да опять же не сам, — крысу приказную, что ни есть мелочь, посадит, холопа своего, тот решит! А печать будет великого князя. Или к нам же на Городец отошлют, к наместнику. А там и пойдет, как на Москвы уже началось: великие бояра приказным холопам кланяютце да посулы сулят. Любо им то? Верно, любо! Тысяцким был — проще. Купцы хоть своего не упустят, уложение помнят наизусть. Следи только, чтобы тебя самого не облапошили. А сейчас эта заваруха будет с Москвой да с Литвой. Не верю я католикам! Они и хороши для себя, а мы для них что татары, язычники. Да и навряд Славну сейчас на войну сговоришь.
— Ваши житьи приехали!
— Кто побогаче да у кого земли по Кокшеньге. Решают великие бояра! А из восьми славенских посадников один Немир…
— Постой, Селезнев говорить хочет!
Шутки, наконец, кончились.
— Вот что, друзья-товарищи! — начал Селезнев. — Собрались мы сюда не мед пить, не танцы водить, а по нужному делу, по сватовству! — Он чуть усмехнулся, примолк, обвел собрание пристальным взглядом своих сощуренных черных глаз. — Великий князь снова требует княжчин, где ни есть: Двинских земель и всего, что заняли москвичи под Вологдой, Бежецким Верхом, Торжком, Ламским Волоком… Уступать не хотят ничего.
— По-прежнему, значит!
— Да, по-прежнему.
— С Казанью разделались, за нас принялись!
— Я то же хотел сказать…
— Двину терять жалко!
Молчавший до того Дмитрий вмешался. Негромко, но ясно и твердо, так, что услышали все, сказал:
— Двиной не кончитце! И суд, и право, и власть, и вотчины отдадим.
Сказал и примолк, и вдруг стало ясно, что да, Двиной не кончится. Да и что такое Новгород без Заволочья!
— Новая война с Москвой? — с усмешкой возразил Павел Телятев. — Под Русой дали нам!
— Кому дали, — вмешался Савелков. — Не знаешь, как дело было!
Чарторыйский рать у Липны остановил, одна боярская дружина за озеро ушла.
Князь Шуйский был, да Иван Лукинич, да вот Григория Тучина батька, его тогда и взяли в полон, да Казимер, этот раненый ушел, бился крепце всех…
В пяти стах человек шли, в тысяче ли, не боле того. А московской рати пять тысящ! Дак в первом соступе разбили москвичей, пошли по дворам, да платье, да доспехи почали лупить с мертвых шестников, да с татаров битых, строй розрушили, а тут иная рать с поля подошла, да Басенок не растерялся, своих спешил, разоставил за плетнем, за сугробами, к им не пробитьце, снегу коню по грудь, а они, знай, бьют из луков по лошадям… Вот и побили!
— Басенка не зря шильники в шестьдесят осьмом ладили убить.
— Было такое дело! За Славной, в поле, под Городцом. Да утек.
— Ловок!
— Не больно ловок, как свои же бояре ослепили его на Москвы.
— А луки татарские хороши, мы вчерась пробовали с Ермолой. Бьют на триста шагов — насквозь!
— Михайло Олелькович едет? — спросил кто-то из житьих.
— Едет. В ноябре ладитце быть.
— Киевский князь?
— Брат киевского князя. Он из Ольгердовичей, крещеный, греческой веры. Ольгердовичи — они все православные.
— Все одно, не выстоять одним противу Москвы, хоть и с Олельковичем!
— А Шуйского куда пихнули?
— Шуйский на Двину уехал, неспокойно там.
— М-да, стало, дело без нас уже движетце!
— С Москвой ежели… Такое вместе со стариками надо бы решать…
— И еще узнать, что Захария Овин думает!
— Что вы к Захарию привязались! — вступился Берденев. — Захарий Григорьевич думает, что и все. Кому под Москву охота!
— Старики у матери соберутся на днях, — вновь подал голос Дмитрий Борецкий. — Мы уже не дети, у самих дети растут! Половина из вас посадники. Ваши суд и власть. И то вспомните, когда Онцифор Лукич дал городу новый устав, он и сам отступился посадничества, и другие старики отступились. Молодежь стала у кормила власти.
— Тому уж боле ста лет! А нынь, кто умен, давно свои вотчины под Торжком да Бежичами московским боярам попродали…
— Он дело говорит! Старики иные уж в домовину глядят, а нам жить!
— Старики, однако, поводья из рук не выпустили, нам не передали, возразил, пожав плечами, красавец Юрий.
— Старики не выдадут! — вспыхнул Савелков, распаляясь. — Казимер герой! Богдана не свернешь! Офонас Груз — старчище кремень и Тимофей не хуже! Лошинский? Пенков? Берденев? Самсоновы? Федоров? Все с нами! выкрикивал он знакомые каждому имена. — Захарья Овин, этот, не во гнев сказать… Но и тот за свое встанет! Да в плотниках один Иван Лукинич чего стоит! Славлян испугались? И славляне тоже здесь! Своеземцев, покажись! И на Славне-то один Исаак Семенович к Москве тянет!
— Жаль вот Яков Игнатьич умер, был мужик, каких мало! — вздохнули в толпе.
— Дмитрия Васильича Глухова, вот кого жаль!
— Василий Степаныч, Своеземцева батька, до схимы, самый был светлый ум в Новом Городе. При нем бы и Славна не шаталась!
— Самсона Иваныча не забудьте еще, господа!
— С Москвы пишут про нас: люди молодые, остались без родителей, наставить некому, — насмешливо подал голос Губа-Селезнев.
— Не ведают, мол, как и кланятьце Москве! — поддержал Федор Борецкий.
— А и верно, други, почитай, у половины у нас отцов нету! Ты, Савелков, да Дмитрий с Федором, да Гриша Тучин, да Михайловы, да Селезневы…
— Седем-ко мы, братцы, подумаем, подумаем да пригорюнимся, научить-то нас бедных, некому!
— Московского князя Ивана приложи, тоже двадцати летов без отца осталсе!
Шутка не получилась. Двое-трое расхмылились при имени Ивана, но по лицам прочих пробежала тень: «Выдержим ле?»
Подошла решительная минута. Василий Селезнев оборотился к Дмитрию Борецкому, и все посмотрели на Дмитрия. Так в старинах, что поют гусляры на пирах, в бою богатырском, герой посылает слугу своего расправиться со слабыми супротивниками, но в поединок на главного ворога выезжает сам.
Борецкий обвел очами молодые задорные лица новгородской господы: великих бояр, иных еще безбородых, детей посадничьих, тысяцких, избранных житьих, молвил негромко и значительно:
— Други! Я собрал вас вот зачем. Кто знает — знает, а прочие слушайте. Князь нам нужен, без него не обойтись. Но какой? Исстари Новгород был волен во князьях, приглашал, кого любо, а нелюбым говорил:
«Ступай, княже, мы сами по себе, а ты сам по себе». Так было?
— Так!
— Так-то так…
— Постой. Что мы видели от великих князей московских? Дмитрий Иваныч Донской, когда Тохтамышу Москву подарил, явился с ратью за серебром.
Гневен был, что наши молодые люди на Волгу ходили, татар побили-пограбили.
Не так? Василий Дмитрич вознамерился Заволочье отъять. Кабы не разбили его наши деды-прадеды на Двине, конец был бы Новугороду.
— Били-то вятичей да устюжан!
— И москвичей били в те поры, Олфим.
— Стойте, господа, пусть Борецкий скажет!
Дмитрий перемолчал говорку, вновь повел речь:
— Теперь глаза колют нам литовским митрополитом да в союзе с латинами винят! Вера, говорят, одна у нас и Москвы. А когда Витовт, католик, взметную грамоту Новугороду послал, Василий Дмитрич с ним был заодно, противу своих, православных! Добро, татары Витовта укоротили на Вороскле.
Василий Василич Темный дважды на Новгород войною ходил, черного бора требовать да окупы брать. Тоже татар братьями считал, за что и ослепили!
Двести тысяч выплатил Орде за себя, всю русскую землю запустошил! А с нас требовал княжчин? Худо ему пришлось от Юрьевичей, так все обещал отдать, что московские князья заяли волостей новгородских. А когда ваши на развод земель поехали, так не прислал своих бояр и сам ничего не отдал! А в порубежных делах новугородских чему помог? Со Свеей сами уряжались, с немцами тоже без него. А наместники княжьи куда смотрят? Только бы суд у нас отнять! Давно уже служилых князей берем из Литвы или ежели кто ушел от великого князя, как Чарторыйский да как наш Василий Василич Шуйский, те лишь и служат Новугороду! Иван сесть не успел, за то ж принялся! Владыка Иона ездил к нему, хлопотал, ничего не выхлопотал. В Литву в ту пору посылывали, как только и приутих…
Все это было уже известно, и в зубах навязло, и уже загудели нетерпеливые, но тут Борецкий возвысил голос:
— Так зачем нам московские наместники на Городце?! Казимир, король литовский, давно предлагает взять своих и оборонить нас от московского князя!
Многие знали, другие догадывались, да и собраны были те, кому можно сказать, и все-таки сказанное, наконец, впрямь, в открытую, ошеломило.
— Стой, не понял, так что, вовсе порвать с Москвой?
— Совсем?! Постой, в голове не умещаетце…
— Так вольны ли мы во князьях?!
Начался шум. Дмитрий замолк. Вместо него скоро вновь заговорил Василий:
— В пятьдесят втором году, в пятьдесят ли третьем король Казимир сам предлагал принять его наместников на Городище. Отцы наши на то не пошли.
— Страшно и Литве поддатьце!
— А не страшнее Москвы. Там все нестроения — нам на руку!
— Не знаешь ты ляхов!
— Опять, в семидесятом, восемь лет назад, сами же ездили в Литву, к королю, и Ивана Можайского звали!
— Так на чем не сошлись?
— Дак умирились в ту пору с московским князем!
— А не стоило! Иван только еще сел, сила-то не в руках была.
— Ну и нажили бы мы войну с Москвой восемь лет назад! Небось Басенок, да Стрига, да Федор Давыдович не дети и тогда были! Сам он, что ль, рати водит?
— Решайте, господа. Без вас не решится, а с вами совершится. Что постановим, то и будет!
— Католическим попам надо запретить к нам соватьце! — подал голос славенский посадник Никита Федоров.
— Обговорено уже! — отозвался Еремей Сухощек, чей голос в делах веры, как приближенного самого архиепископа, был важнее прочих.
— И церкви свои чтоб не строили!
— И это тож.
— Совсем с Русью рвать…
— Смоленщина, да Брянщина, да Киевская Украина, да Волынь, да Полоцкая земля — тоже Русь! — значительно возразил Еремей.
— Русь-то Русь, да под ляхами. Там, слышно, стали православных больно уж утеснять ноне. Как бы не ошибитьце!
— Ошибемся, сошлем литовских наместников с Городца. Воля наша.
Договор по-старому — на всей воле новгородской!
— Ну, кто присягнет? Неревляне все ли согласны? Григорий, как ты?
Тучин хмуро пожал плечами:
— Уже ведь говорили! Одним нам с Москвой не сладить. Но вот только: должны ли мы с нею слаживать?
— Опеть!
— Дак что, и лапки вверх? У тебя самого земли на Двины!
— Вот именно. По землям — надо решиться, а по разуму — не знаю…
Словом, я — «за».
— Ты, Пенков?
— И я тоже.
— А ты, Григорий Михайлович?
— Я — как мир, как все.
— Иван?
— Мы с братом заедино.
— Житьи согласны? Кто скажет?
— Ефим Ревшин!
— Говори, Ефим!
Ефим круто свел брови.
— Нас в Новом Городи до двух тысяч, в одном Неревском конци боле четырех сотен семей! За всех не скажем. То — вечу решать. Иным и страшно покажет. Однако в ляшской земли тамошние дворяна в сейме больше власти имеют, чем мы тут!
— Об этом уже толковали, Ефим!
— Толковали досыти, дотолковатьце не пришлось! Добро бы хоть сотские из наших выбирались!
— И об этом говорка была.
— Была-то была! — упрямо возразил Ефим, и прочие житьи теснее подошли к нему, подбадривая товарища. — Да толку? Феофилат Захарьин против, Овин против, Яков Короб против! Ищо не всех и назвал…
— Судная грамота изменена в вашу пользу!
— Дак ее Московской князь менял! — раздались сразу несколько голосов.
— А земли отберут?
Ефим исподлобья глядел на Селезнева.
— По землям решать, как Тучин сказал, дак и мы согласны! А только чтоб в суде наших не утесняли!
— И в Совете надоть нашим быть! — подхватил Роман Толстой.
— Про Совет погоди! — остановил его Ефим. — Может, нам и свой совет нужен, от житьих, об этом сейчас все одно не сговорим!
— Ладно, пущай плотничана про себя скажут!
Григорий Берденев, сын плотницкого тысяцкого, пожал плечами:
— Уже говорено! Присягать надоть!
— Житьи пусть говорят!
— Мы — тож!
— Мы — как Арзубьев!
— Киприян кого хошь уговорит.
— Только и про то, что Ефим молвил, помнить надоть!
— Григорий Киприяныч, ты в одно с отцом?
— Я и с Ефимом Ревшиным в одно! Ну, однако, батя с Марфой Ивановной вместях думали. А наши земли тоже на Двины.
— Что Славна скажет?
Олферий Иваныч решительно выступил вперед. У зятя Борецкого был такой же, как у родителя, Немира, задиристый норов и тот же крутой лоб, толкачом, и нос отцов, большой и горбатый.
— О чем спорим? Сто лет воюем с Москвой! Пора уразуметь, кто нам главный ворог!
Но взгляды оборотились на Своеземцева. От него, а не от Олферия, зависело сейчас, что решит Славна.
Он стоял бледный, и в голове проносилось: «Да минет меня чаша сия!»
Почему нет отца? Такого важного, уже не от мира сего, в последние годы, когда он постригся и стал иноком Варлаамом у себя, в Важском монастыре…
И все-таки близкого, родного, кого можно было спросить в трудный час! Со дня смерти отца скоро год, а все непривычно без него, и теперь, теперь!
Так он нужен в этот час, в этот миг! «Отче, просвети меня!»
— Я вместе с вами… — сказал Иван тихо, одними губами.
Стали опрашивать пруссов — бояр с Прусской улицы и с Чудинцевой: от Загородья и Людина конца. Мнения опять разошлись, кто-то предложил жеребьи.
— Нет, други! — возразил Селезнев. — Дело такое всем надо решать и уж вместе быть до конца! За каждой вашей головой, господа посадники, сто голов житьих да тысяча черного народа!
— Ты, Юрий, за мать ответишь?
Красавец прищурился:
— Она сама за себя ответит! Уговора не было, за стариков решать. Я как все.
Опять стали обсуждать ряд с Казимиром. Заметно было, что владельцы двинских земель соглашались охотнее тех, чьи владения лежали близ и южнее Новгорода: в Деревской волости, в Бежецкой, Ржевской и Яжелбицкой сотнях, в Заборовье или под Торжком. Еще и по родителям разделились. Младшие Грузы, сыновья Офонаса и Кузьмы, вовсе не спорили. Семен, племянник Александра Самсонова, колебался больше всех. Долго перекорялись Телятевы, выясняя, как и что постановлено с королем Казимиром.
Борецкий с Селезневым знали, что делали, когда собирали одну боярскую молодежь. Здесь решать приходилось самим — уже не спрячешься за широкую спину родителя, не увильнешь под мнение старших.
И когда наконец решили, то по древнему, полузабытому обычаю вынесли меч и на обнаженном клинке принесли клятву — стоять заедино.
И словно повзрослели все после принятого решения. Пусть оно было не окончательным: что еще скажут старики, как решит вече, которое в этом случае легко может выйти из повиновения и поворотить все наоборот… Да и не сегодня это началось, еще Витовт полвека назад набивался в Великие князья Господину Новгороду. И с Иваном не сегодня завязалась борьба, восьмой год тянется: и за Псков, и против Пскова, и посылали, и пересылывали, и мирились, каждый стоя на своем. А вот и подошло. И час пробил. Как удержат изнеженные руки мечи, как пойдут атласные кони под ливнем стрел? Какова-то еще и она будет — воля литовская?
— Эх, мужики, скучливо живем, песню! — вывел всех из задумчивости Иван Савелков.
Олена Борецкая тут как тут — внесла домру и гусли. Старательно не замечая Григория Тучина, подала гусли Савелкову. Тот перебрал струны, кивнул Олфиму:
— Ну-ко, подыграй!
Олфим наладил домру. Складным строем зарокотали струны.
— Павел, веди передом! — крикнул Савелков Телятеву.
Iй ты поле, ты полюшко чистое, Iолодецкая воля моя!
A лад, строго подняли песню голоса.
— Хорошо поют! — уронил Еремей, подходя.
— Эту сложили, еще когда на Волгу ходили наши, сто лет песне! пояснил Иван.
Хор звучал, почти как церковный, торжественно.
— Плавашь голосом-то! — вполголоса снедовольничал Никита, слушая Ефима Ревшина.
— Ну, тут и надо так, не строго в лад! — защитил певца Савелков. Это был новый пошиб, к нему еще не привыкли.
— А красиво получаетце! — сдался критик, присоединяясь к хору.
От песни эти разодетые щеголи стали проще, понятнее. Весь отдаваясь напеву, Павел вел хор за собой. Дмитрий вторил задумчиво, утупя очи. Федор пел старательно, глядючи вперед себя, порою хмурился, словно угрожая кому-то…
Все эти богачи, молодые посадники, которым власть и волости достались без борьбы, без трудов, от отцов, дедов, прадедов, устроивших так, что каждый боярин великий становился посадником в Новом Городе или тысяцким, а уж сотским — чуть ли не от рождения, сейчас забыли на час про свою спесь, ссоры да свары, и с песней пришла к ним тенью удаль древняя — тех времен, когда власть и почесть еще брались в бою, доставались лучшим, достойнейшим, удаль молодецких походов на Низ, на Волгу, «без слова новгородского», в стремительных долгоносых ушкуях.
Ах, давно отлетела та слава! И Александр Обакунович, герой Волги, сто лет как пал костью в первом же суступе, в бою с тверичами под Торжком, и бежали с полей новгородские рати… Что содеялось с силою новгородскою? Да уж и так ли мудры были прадеды, что забрали и власть, и суд, и право в одни свои руки и холеные руки внучат? Кто побеждал в древних битвах, разил суздальцев под Новым Городом, шел босой и побеждал на Липице, кто выстоял на Чудском и у стен Раковора?
А, поди, знай! Давно было! Не вспомнить. Мы же и побеждали, кому ж еще! На том стоим!
Iй ты Волга, ты мать широкая, Iолодецкая воля моя-а-а!
Iолод великий князь на Москве, молоды посадники новгородские. А молодые головы горячие, упьянсливые да непокорливые. Молодое дело неуступчивое.
Еще пели, пили, закусывали. Свечерело, когда стали разъезжаться и расходиться. Уже и слуги зашли и стали прибирать. И Олена из верхнего покоя, сквозь мелко плетенные, забранные иноземным стеклом окошки, сдерживая слезы, следила за голубой рубашкой своего ненаглядного. И деньги есть, и власть у матери! А жива мужа с женой не развести, и чужому сердцу любить не закажешь, хоть убейся!
Василий Губа-Селезнев, незаметно задержавшись, мигнул Борецкому.
Вышли в укромную боковушу.
— Слушай, Дмитрий! О всех этих беседах на Москве известно все: кто доносит — не знаю. Мать твоя этих побирушек больно принимает, а они ведь все из Клопского монастыря тянутся. Я знаю, о чем говорю! Моя голова давно оценена, да и твоя тоже. И потом, деньги нужны.
— Для веча?
— Да.
— Сколь?
— Много.
— Сот пять?
— Мало.
— Тысячу?
— И того маловато.
— Тысячу рублей из калиты не вынешь! Надо у матери прошать. Она достанет, хоть из владычной казны.
— Из владычной навряд!
— А больше и неоткуда. Мать все может, ты ее еще плохо знаешь.
Давеча, вон, Зосиму угодника прогнала.
— Не обессудь, а это она плохо сделала! По городу ненужные слухи пошли.
— Ну, тут я ей не указ. Острова захотел получить. Там ловли богаты, мать говорит. Ее дело. А деньги будут!
Глава 4
Григорий Тучин с Иваном Своеземцевым от Борецких поехали вместе в Славенский конец. Иван домой, на Нутную, а Григорий — на Михайлову улицу, к попу Денису, на вечернюю беседу сходившихся у него философов, или, как сами они себя называли, «духовных братьев». Ехали молча. Уже у въезда на Великий мост Иван спросил:
— Пойдешь к ним?
— Да, обещал. Да и самому интересно. Хочешь, идем вместе?
— Нет. Ты знаешь, как мой родитель смотрел на это. Его у нас, на Ваге, святым почитают мужики. Я, когда туда приезжаю, словно сам чище становлюсь… Память отца переступить не могу.
— Вольному воля… — уронил Тучин.
Оба опять смолкли. Своеземцев ехал, утупив очи к луке седла.
— Вот и решились мы с тобой на кровь! — примолвил он погодя, негромко и печально.
— Да! — ответил Григорий, обрубая дальнейший разговор об этом.
Копыта гулко щелкали по настилу. От воды тянуло сыростью, пахло прибрежной тиной — Волхов мелел. И говорить было не о чем. Только крепко сжали руки, когда Тучин, переехав мост, удержал коня.
— Прощай! Дальше я пешком.
Григорий кивком подозвал молчаливого слугу, что ехал сзади и посторонь, чтоб не мешать разговору, легко соскочил с седла, отдал повод:
— Отведешь домой!
Кивнув еще раз Ивану, нырнул в путаницу торга: лавок, прилавков, навесов, где сейчас закрывали, вешали пудовые замки, подметали, уносили товар — до утра, до нового дня.
Морщась от запаха гнилого капустного листа, навоза и тухлятины, что выгребали из всех углов торговые подметалы, Григорий, стараясь не ступить в грязь, миновал, наконец, торг, прошел мимо соборов, немецкого двора и вечевой площади и углубился в Михайлову, очень тихую и опрятную после громады торга.
Подходя к знакомому дому, узкому и высокому, зажатому между соседними теремами, Тучин с сожалением подумал, что уже опоздал к началу беседы, к той, почти апостольской, бедной трапезе, которой начинались собрания духовных братьев. Ему нравилась эта простота: чисто выскобленный стол без скатерти, деревянные миски, вареная чечевица с постным маслом, хлеб и вода или простой кислый квас, — эта не замечаемая ими самими скудость. На вечерних трапезах у Дениса Григорий ел даже меньше других, и не от брезгливости, а от того, что был сыт всегда, сыт с детства, и легко мог пренебрегать едой ради беседы, даже не замечая этого. Нравились Тучину их глубокая вера, независтливые рассуждения о власти этих людей, властью не наделенных, их неподдельная тревога о спасении ближнего своего. Григорий умел не подчеркивать своего богатства, хотя его выдержанно-строгий наряд тут и бросался в глаза, умел слушать, почти не прерывая беседы. Умел не замечать, что его все же принимают и ценят, как боярина, и, скорее бессознательно, чем явно, надеются через него укрепить свои сходбища поддержкою свыше.
Поднявшись по узкой скрипучей лестнице, Тучин потыкался в темных сенях, нашаривая дверь. Изнутри доносились голоса. Он, и верно, запоздал.
Горница, скудно освещенная, скорее келья, чем жило, без икон, с одиноким распятием на стене, была полна. Шел спор. Спорил молодой человек в дорогом платье, непривычном тут. В юноше Григорий с удивлением признал подвойского Назара, впервые, видимо, попавшего на беседу. С ним говорил дьякон Гридя Клоч, философ и златоуст духовного братства, отвечая на сомнения, обычные для непосвященных: не ересь ли стригольническая то, о чем здесь толкуют?