Семнадцатого во Влукоме встречи были особенно торжественны. Явился Захария Овин с братом Кузьмою, с сыном Иваном, с зятем, Иваном Кузьминым, и прочие — вся плотницкая господа. Принимая плотничан, Иван Третий внимательно изучал лица представляющихся ему посадников. С особенным вниманием он разглядывал Захарию Овина, правильно угадав за угодливостью великого боярина, без конца низившего глаза и сгибавшего толстую шею, недюжинный норов и ум. Иван Кузьмин казался проще и безобиднее. Этого ничего не стоило согнуть и заставить делать потребное ему, государю.
За плотничанами явились пруссы: Офонас Груз с братьями и детьми, тысяцкие и житьи. За ними новая толпа прусских бояр и житьих, во главе с самим Александром Самсоновым. За ним красавец Юрий, сын славной вдовы Настасьи, и Иван Есифов, сын Онфимьи Горошковой.
Назавтра на следующем стану, в Рыдыне, на реке Холове, за девяносто верст от Новгорода, великого князя встречали главы города, с иконами и хоругвями. Издали на белом только что выпавшем снегу ярко сверкали золотые ризы духовенства. Собравшаяся толпа криками, пронзительными голосами дудок и бряцанием бубнов славила Московского государя. Архиепископ Феофил на улице всенародно благословил Ивана Третьего, ради такого случая сошедшего с коня. Затем его приветствовали степенной посадник Василий Онаньин и степенной тысяцкий Василий Есипов, а также новгородский служилый князь Василий Васильевич Шуйский. Затем Ивана благословляли архимандрит Юрьева монастыря Феодосий, Хутынский игумен Нафанаил, вяжицкий Варлаам и прочие духовные лица. Затем ударили челом славляне, бояре и житьи. Встречавшие подносили красное и белое вино, владыка — бочками, а прочие — каждый по меху.
Великий князь дал обед новгородским боярам и духовенству, а после обеда, отпустив гостей, принял старост Славковой улицы Ивана Кузьмина и Трофима Григорьева и старост Никитиной Григория Киприянова Арзубьева и Василия Фомина. Старосты, предупрежденные наместником, поднесли Ивану Третьему бочку вина, но не сразу поняли, чего от них хочет великий князь Московский. Лишь с помощью бояр, выходивших к ним на говорку, они уразумели, что должны представить князю великому писаную, составленную по всем правилам жалобу на разграбление улиц, с поименным перечислением нападавших.
Возвращаясь домой, Иван Кузьмин трясся всем телом. Одно дело — самим поддаться князю, другое — выносить на княжий суд свои новгородские обиды, стать предателем города. За такое-то вот, в древности, и расточали и топили в Волхове, свергая с моста. Григорий Арзубьев задумался: что делать? Сердцем он чуял, что не княжое то дело, а свое, новгородское, князю не подсудное. Но как быть теперь, и он не знал. Двое прочих старост, люди маломочные и зависимые, согласились без спора и размышлений. Григорий Арзубьев еще не ведал, что размышлять и ему уже не полагалось, что даже колебаний в этом деле Иван не простит.
Девятнадцатого на Мсте, за пятьдесят верст от города, князя встречали неревские бояре и житьи, а также купеческие старосты Иваньского вощинного братства и толпы простого народа, умножавшиеся по мере приближения к Новгороду. Двадцатого ноября в Плашкине, за двадцать пять верст от города, Ивана Третьего встречали славенские посадники с Фомою Андреевичем Курятником во главе. Двадцать первого Иван в виду толп народа, вышедших даже и за несколько верст от Новгорода, прибыл на Городец. Княжеский терем был уже готов к приезду, покои князя вытоплены, конюшни прибраны, сторожа разоставлена. Ратники княжеских дружин неспешно занимали пригородные монастыри, переправлялись через Волхов в Юрьев, Аркаж, Пантелеймоновский.
Отряд вооруженных дворян остановился в Детинце, у архиепископа. К утру следующего дня город был уже плотно окружен московскими заставами и отрезан от своих волостей. Ратники не загораживали только что дорог, по которым шли обозы в Новгород, но и на дорогах всюду стояла сторожа и следила за каждым проезжающим возом, за каждым пешим путником. Свободные от дозоров располагались на постой, разоставляли лошадей, громко требовали того и другого. Прокорм княжеской дружины входил в обязанности Новгорода и был обусловлен церемониалом встречи. Зная это, ратники, не стесняясь, прихватывали все, что попадало под руку из монастырского добра. Спорить с ними не смели.
Прибыв на Городец, Иван отстоял обедню у Благовещения, после чего изволил откушать. Полуектов со Степаном Брадатым, сопровождавшие князя, уже составили список встречавших, и на обеде Брадатый подал его государю.
Тут были поименованы все бояре, посадники и тысяцкие, и житьи, и духовенство — опричь черного народу. Творение Брадатого, как и многие другие его записки, должно было войти в состав государевых грамот и позднее попасть в летописцы. Иван дал знак читать, сам же, продолжая вкушать, внимательно прослушивал перечни имен, отмечая заочно знакомых, припоминая и тех, кто должен был быть, но кого не было. Впрочем, таковых почти не оказалось.
Последним был назван «староста городищецкой, Ивашко Обакумов».
Это был свой, с ним и в списках не церемонились. Новгородцы же пока еще и в грамотах именовались, даже черные люди, Иванами, Трифонами и Петрами (кто и по батюшке величался), а не Ваньками, Тришками и Петьками, как то давно уже повелось на Москве.
Иван молча выслушал отчет Брадатого, осведомился о старостах Славковой и Никитиной — готовы ли принести жалобу? Потребовал затем список нападавших на Славкову с Никитиной и на бояр Полинарьиных. Долго вчитывался в имена, шевеля губами, вопросил: почему в списке нет Ивана Офонасова Немира? Выслушав, что он не участвовал в нападении, склонил голову и отпустил Брадатого, так ничего и не сказав. Потом принимал дворецкого с отчетом по дворцу, наместника; и боярина Федора Давыдовича, своего воеводу, коему приказал еще усилить охрану Городца, но располагать ратных так, чтобы не очень напоказ были. Тот понял с полуслова и тут же отправился наряжать скрытые дозоры и засадные дружины из ближних дворян.
Оставшись один, Иван долго глядел в мелкоплетеное окошко на неясный в вечерних сумерках город. Глядел и молчал.
За всем тем Иван был все время ровен, со всеми милостив и раз только выказал раздражение, когда владыка Феофил прислал к дворецкому и конюшему князя давать кормы своих молодших. Оба посланных, как неродовитые, были отосланы назад, и возы с кормом тоже. Феофил, исправляя оплошность, сам кинулся на Городец, нижайше звал великого князя откушать у него хлеба-соли, а давать кормы послал своего наместника Юрия Репехова, которому, по положению, даже и не пристало ведать кормами. Узнав о почетном назначении, Иван смолчал, но на другой день милостиво принял Феофила у себя на Городище и кормил обедом, и опять был ровен.
Это было двадцать второго ноября, в среду, на Введеньев день. На обеде присутствовали и князь Василий Шуйский, и степенной посадник Василий Онаньин, и старые посадники и тысяцкие, и многие из великих бояр. В тот же день Иван Третий приказал принять жалобщиков. На Городец прихлынули толпы просителей, чающих справедливости от великого князя. Какие-то обиженные Захарией Овином землевладельцы, неправедно облагаемые поборами купцы, корельские просители, люди молодшие и житьи, потерпевшие от новгородских позовников рушане, ремесленники, мужи и жонки, монахи и монахини, настоятели и настоятельницы бедных монастырьков. Многих из них собрали и направили на Городец старцы Троицкого монастыря на Клопске, тщась показать всенародное недовольство граждан судом новгородским. Были и вправду обиженные жестоко, люди в глубоком горе, уже изверившиеся во всем, для коих князь великий Московский был паче Бога — тем чудесником, который только один может своею волею враз изменить и отменить раздавившую их беду. Одни лезли вперед, поближе к крыльцу, на которое должен был выйти Иван, другие толпились посторонь, сжимая в руках трубочки берестяных грамоток со своими прошениями. Многие примчались и без всяких просьб, просто увидеть великого князя, внушившего столько ужаса Новому Городу — в памяти всех живы были Шелонский погром и грозные дни осады.
Иван вышел к жалобщикам только на минуту, показаться и выслушать восторженный вопль толпы. Затем он удалился, а принимать и сортировать просителей принялись младшие дьяки государева двора, руководимые Полуектовым и Беклемишевым. С просителями пока только беседовали тут же, на дворе, еще не принимая прошений, и одним, немногим, назначали явиться к государю, других же отсылали к наместнику великого князя, третьих попросту отсылали прочь, веля обождать.
Среди жалоб были и вовсе нелепые. Так, многие жаловались на ратников великого князя, чинящих насилия, и просили опасу от воев, грабивших товар и разорявших обозы по дорогам. Этих всех отсылали в вечевую избу, к суду посадника, понеже постоем и продовольствованием москвичей ведали не княжеские, а новгородские дьяки и наместники, обязанные следить за порядком, оберегая граждан и в то же время ничем не ущемляя и не обижая московских гостей.
Двадцать третьего ноября Иван Васильевич Третий явился в Новгород.
День был ясный, морозный. Копыта коней звонко ударяли по укатанной твердой дороге, белой, с рыжими пятнами конской мочи, клочьями раструшенного сена и катышками оледенелого навоза там и сям. Иван ехал верхом. Стража из московских дворян, теснясь, скакала впереди и сзади государя. Его сопровождали великокняжеские бояре и окольничие. Светило солнце. Звонили колокола. Массы праздничного народа стояли по всей дороге от Городища до градских ворот, теснились в улицах, приветственно кричали, махали платками и шапками.
У въездной башни и на воротах стояла княжеская стража. Город, куда он, наконец, впервые вступал, был, и правда, велик зело, пожалуй, больше Москвы и премного украшен каменным строением соборов и палат. Терема теснились и тянулись вверх, улицы были на диво ровны и чисты и сплошь мощены древием. Иван шагом ехал по Ильиной, мимо стойной плывущей церкви с крутыми изломами кровель и удивительной соразмерностью всех частей — это был Спас Преображения на Ильине. Ехал мимо Знаменской, мимо теремов и палат, за коими вырастал, рядом с торговой площадью, целый лес больших и малых каменных храмов, среди коих его быстрый взгляд не сразу угадал Никольский собор на Ярославле дворище, на е г о дворище! Древнем, княжеском, беззаконно занятым в минувшие веки вечевою палатой.
Вот оно какое! Вот как обстраивались князья Владимирова дома! Такою же должна быть Москва! Нет, еще краше! Здесь, в этом велелепии, уже не казались столь дерзко огромными стены Успенского храма, что возводит для него Аристотель.
Запоминая все, и то и дело сопоставляя Новгород со своею столицей, Иван въехал на Великий мост и невольно придержал коня. Город открылся отсюда во всей красе своей, с громадою Детинца прямо перед очами и позлащенными верхами Софии над стеною, в скоплении башен и маковиц. Вот то, что виделось ему из древних летописей, вставало из глуби времен. Вот она въяве пышность кесарей! Ему говорили об этом, называли поименно монастыри и храмы. Он знал
— и не знал, не ведал доднесь. Не мог представить себе. Он даже где-то, в самой глубине души, на миг удивился своей победе. Нахмурясь, он резко рванул повода. Этот город вызывал в нем зависть и будил чувства недобрые. Воспринимавший красоту более всего как богатство, Иван Третий ревновал сейчас к богатству Новгорода, к гордо поднятым главам и куполам, богатству, непристойному уже потому, что оно не принадлежало казне великокняжеской.
Феофил, согласно указанию самого Ивана, ожидал его в воротах Детинца, в праздничных ризах и с крестом, во главе всего собора новгородского духовенства, от юрьевского архимандрита до священников и дьяконов софийских. Сзади теснились избранные горожане, бояре и житьи. С пением процессия встретила великого князя. Феофил благословил спешившегося Ивана.
Его проводили в собор святой Софии, премудрости божией, и опять он был оглушен огромностью храма и многоценностью храмовых убранства и утвари. В соборе Иван подошел, знаменуясь крестным знамением, к образам Господа и пречистой его матери, поклонился прочим святым и особо — гробам своих прародителей, прежних князей великих, похороненных в соборе. Этим он давал понять, что чтит святыни градские, якоже и достоит государю, а вместе с тем числит предками своими великих князей, одержавших Новгород в минувшие века, наследников Ярослава, некогда самовластно распоряжавшихся в великом городе так, как надлежит распоряжаться и ему, Ивану Третьему, Васильевичу, господину Новгорода и государю всея Руси.
Отстояв службу, великий князь с боярами изволил быть на обеде у архиепископа, в палатах владычных, вновь отметив про себя роскошь и каменную основательность Евфимиевых строений, отметив и башенный часозвон, по примеру коего не худо бы сделать и на Москве часы, вознесенными на башню. Внешне он был ровен, ел и пил весело, после чего архиепископ Феофил одарил князя многими дары. Назавтра, двадцать четвертого ноября, в пятницу, был назначен большой прием и княжий суд на Городище.
Вновь потянулись уже отобранные и подобранные княжими дьяками просители, изветники, жалобщики, ходатаи и просто жаждущие увидеть государя Московского, с дарами и поминками, старосты и лучшие люди, монастырские обитатели, рушане и корела.
Иван Третий сидел в кресле с подножием, в меховой, с короткими, до локтей, рукавами чуге, одетой сверх кафтана, в византийском древнем золотом оплечье с бармами и золотой, отороченной соболем шапке Мономаха.
Дворянская стража выстроилась вдоль стен. Бояре выслушивали просителей, принимали свитки грамот, а также дары и передавали подручным дворянам, уносившим все это в заднюю, где два дьяка вели запись прошений и приносов.
Наклонением головы Иван отпускал очередную группу просителей и приказывал ввести новых.
Весь этот день и весь этот прием были только лишь тщательно разработанною присказкою к следующему дню и завтрашнему судилищу, и все эти жалобщики, сами не подозревая того, нужны были затем, чтобы придать убедительность и весомость законности грядущему судебному действу.
Приказав наместнику с подручными разобрать жалобы без проволочек и по правде, Иван отужинал и лег почивать.
Следующий день был субботний. С утра государь сходил в церковь, затем обедал и после обеда принял жалобщиков. В этот день, двадцать пятого ноября, били челом две улицы, Славкова да Никитина (от каждой улицы наместники князя озаботились собрать как можно более жалобщиков) на великих бояр и житьих Неревского конца во главе с Онаньиным, Есиповым и Борецким. Иван Третий отметил, что от улиц было по одному старосте, Арзубьев и Иван Кузьмин не явились. Тот и другой не знали, к беде своей, что великому князю Московскому служат без отверток и отказ от принятой службы рассматривается на Москве как измена государю. Вслед за старостами и жалобщиками Славковой и Никитиной, подступили бояре Лука и Василий Полинарьины и тоже били челом на великих неревских бояринов. Иван Третий тотчас дал жалобщикам своих приставов: Дмитрия Зворыку, Федца Мансурова и Василия Долматова.
У князя были в это время на приеме владыка Феофил, плотницкие посадники Захарья Овин с братом Кузьмой, неревские посадники Казимер и брат его Яков Короб, Лука и Яков Федоровы и иные бояре и житьи, вызванные нарочито, чтобы явиться свидетелями жалобы.
К ним Иван и обратился почтительно, прося — именно прося, а не приказывая, — дать своих приставов для вызова оговоренных на суд: «Понеже хочу яз того дела посмотрети».
— А ты бы, мой богомолец, — прибавил Иван со спокойною твердостью, и вы, посадники, у меня же тогда были бы, хочу бо при вас обиденным управы дати.
Феофил, недолюбливавший всех вообще неревлян, Захария Овин, в душе обрадованный несказанно, и довольные, что их самих оставили в покое, Казимер с Яковом Коробом согласились без слова. К Новгороду тотчас было отправлено с тысяцким Василием Максимовым требование дать приставов на поименованных в жалобе новгородцев, и городские подвойские Назар и Василий Анфимов с приставами и позовниками отправились по домам оповещать ответчиков, равно как и самих истцов — ограбленных уличан Славковой и Никитиной, — вызывая тех и других наутро на Городище, пред очи великого князя и государя Московского.
К Борецким Назар приехал поздно вечером. Федор только что воротился к себе, не успел разоболочиться, как раздался стук в ворота.
Подымаясь по ступеням, — позовников он оставил внизу, — Назарий поежился. Хоть и не в первый раз бывал тут, а все же к самой Марфе Борецкой с таким делом ему являться и подумать раньше не приходилось.
Федор выслушал подвойского, презрительно щурясь, поглядел исподлобья, передернул плечами, фыркнул заносчиво:
— Слыхал уж от Василия Максимова самого!
Знал, чем уколоть Назария.
Марфа появилась неожиданно в дверном проеме. Строго спросила, в чем дело. Выслушала молча, не шевелясь. Сказала негромко:
— Выйди, Назар, пожди тамо!
Для Назара Федор был друг его заклятого врага, Василия Максимова, но он уважал Марфу Борецкую. Склонив голову в молчаливом поклоне, он покинул терем. Федор — он сейчас, выставив упрямый лоб и раздувая ноздри, был похож на молодого рассерженного вепря — тронулся было следом за Назарием, к выходу, как мать стала на пороге. Подняв голову, Федор увидел ее совсем черные, безумно расширенные глаза, смутился, попытался отделаться шуткой:
— Полно, мать! Василий Максимов клялся, что ничего худого не будет.
Он и приставов наряжал. Ну, может, заплатить лишку придется!
— Погубят! Обманывает тебя Василий твой! — Марфа произнесла слова судорожным, не похожим на нее торопливым шепотом и вдруг, видя, что сын, бычась, пытается ее обойти, сорвалась, крикнула надрывно, раскинув руки: Не пущу! Федя! Один остался… Феденька! — Она кинулась к нему, хватая сына за плечи, приговаривая в забытьи:
— Сыночек мой! — Засоветовала жарко:
— Кони готовы! Беги! В Андому, на Водлу, на Выг, в леса забейся, сама за тебя отвечу! Опомнись, Федор!!! — выкрикнула она, видя, что тот старается оторвать ее руки от себя и пройти.
— Взрослый я аль нет! — гневно говорил Федор. — Пробегаю, опять как дурень и буду! Достальных оправят, меня одного обвинят, земли отберут того хоцешь?! Не забирают-ить меня!
Он сердито вырвался. У Марфы ослабли руки, отвалилась к стене. Сын вышел.
«Остановить! — пронеслось в голове у Борецкой. — К кому? Куда? Ночь на дворе. Все одно!»
— Пиша! — крикнула она. — Давай шубу, плат, живо!
К Богдану — он поймет, должен понять.
На улице вьюжило. Снегом враз залепило лицо. Пиша, спотыкаясь, почти бежала следом. Ворота у Богдана были заперты. Долго спрашивали — кто?
Долго отпирали.
Сама не своя Борецкая ворвалась к разбуженному — он рано ложился Есипову, который, кое-как одетый, вышел к ней в горницу, моргая спросонь и морщась на свечку, что держала прислуга. Увидав безумные глаза Марфы, ее сбитый плат, он едва не попятился.
— Богдан, ты останови! Неподсудны вы! — тяжело дыша, почти выкрикивала Борецкая. — Говорила, баяла: рати соберите! Глупой бабой обозвали… Что ж это?! Богдан, ты хоть умней их! — Она уже готова была пасть на колени.
Богдан бросился, поддержал.
— Что ты, Исаковна, Господь с тобой! — Оборотясь, рявкнул:
— Огня!
Феклу! Сбитню! Живо! И прочь! Все пошли! — Подвел к лавке:
— Присядь, Исаковна, спаси Христос, ты же у нас самая сильная, Марфа! — Наливал сам в кубок горячий душистый сбитень. Старческие руки вздрагивали. Марфа пила, обливаясь, ее всю трясло. Богдан приговаривал:
— Ручаютце, что ты! Не посмеет. Все званы, думашь, Федор твой один! И я, и Василий Онаньин, и Тучин — все как есть! Да кабы брать надумали, думашь, стали бы звать? Тут же за приставом поволокли!
Марфа вдруг успокоилась. Устало взглянула на Богдана:
— Прости! Может, и верно, баба я, дак не понимаю чего. Только сердце болит, за всех вас болит, не за одного Федора! Прощай, Богдан, может, и не увидимся больше!
— Воля господня на все, а только зря ты, Исаковна! Мы-ить в правде своей, по правде и суд творили!
На улице, чуть не столкнувшись впотьмах с каким-то прохожим, Марфа отступила в снег и тотчас узнала Ефима Ревшина. Тот тоже признал Борецкую, остоялся.
— Марфа Ивановна?! — спросил удивленно, пригляделся, не случилось ли беды какой. Одна, а тут неспокойно, от московских гостей тем паче худого можно ждать. Поди, тоже знает про суд, уж не пото ли и вышла? Осторожно спросил, поддерживая Марфу:
— Федор Исакович едет ле?
— Едет. Бежать вам всем надо, Ефим!
— Куда? От Нова Города все одно не убежишь. Мабуть, и пронесет!
Великие бояра едут, и нам нать!
(«И этот не чует ничего!») — Ладно. Спасибо, Ефим, прощай, дойду сама!
К кому теперь? К брату Ивану!
Лошинский жил неблизко. Тоже спросонья начал утешать, говорить про Федора.
— Дался вам Федор! Свои головы есть ле на плечах? — вновь взорвалась Борецкая.
— Откупимсе! — примирительно отвечал сонный Иван.
«И он, как Онаньин!» — безнадежно подумала Марфа.
Побрели назад. Верная Пиша и шла и падала. К Онфимье еще? Благо по пути.
Онфимья еще не спала. Тоже начала вопросом:
— Федор твой…
— Едет! — не дослушав, жестко бросила Марфа. — Вы как слепые все! За поводырем: тот в яму, и все в яму! Ты хоть сына своего спасай!
Онфимья заколебалась. Иван, только что вошедший, на ходу застегивая шелковый домашний зипун, почтительно склонился перед Борецкой, переводя глаза с нее на Онфимью и обратно. Ответил сдержанно:
— Что ни будет, а одному не достоит и от ямы спасатьце, мать!
Марфа пересилила себя, поднялась:
— Спать я всем не даю. День тяжкий грядет. Простите!
Низко поклонилась. Саму едва держали ноги.
Снег валил гуще прежнего. Холод проникал под шубу, Марфу била дрожь, и она была рада в душе, когда, тотчас за воротами, ее с Пишею догнали двое Онфимьиных холопов со смолистыми факелами, посланных посветить и провести до дому.
Проводив Марфу и распорядясь слугами, Онфимья вернулась в горницу, где ее продолжал ждать Иван, поглядела на него, сказала с тревогой:
— Сын! Права Ивановна-то!
— Что ж, я один уйду, а все как? — возразил, сдвигая брови, Горошков.
— Судьбы на кони не объедешь! А чему суждено быть от Бога — не нам пересуживать.
***
Утром в день недельный, двадцать шестого ноября, съезжалась на Городец новгородская вятшая господа. Гордо ехали на суд бояре.
Разукрашенные кони под золотыми седлами топтали искрящийся белизною снег.
В прорывах облаков показалось солнце, и засверкала сбруя, зардели алые, черевчатые, голубые драгоценные одеяния, епанчи и шубы, крытые иноземным сукном, отделанные парчою и аксамитом. Словно не на суд, а на празднество ехали великие бояра — Богдан Есипов, Онаньин, Лошинский, Тучин…
Иван принимал на этот раз в большой столовой палате городищенского княжого терема. Столы были убраны, и Ивану поставлен резной престол. В прежней короткорукавой чуге, в черевчатом кафтане и шапке Мономаха, он сидел, положив руки на подлокотья. По стенам теснились государевы дворяне.
Стража, в оружии, окружала покой. Истцы и ответчики стали по двум сторонам палаты. Началось громкое чтение:
— «Бьют челом старосты и все люди улиц Славковой да Никитиной на бояр на новгородских, на посадника степенного Василия Онаньина, на Богдана Есипова, на Федора Исакова, на Григория Тучина, на Ивана Лошинского, на Василия Никифорова, на Матфея Селезнева, на Якова Селезнева, на Ондрея Телятева Исакова, на Луку Офонасова, на Моисея Федорова, на Семена Офонасова, на Констянтина Бабкина, на Олексея Квашнина, на Василья на Балахшу, на Ефима на Ревшина, на Григорья на Кошюркина, на Онфимьины люди Есипова Горошкова и на сына ее Ивана и на Ивановы люди Савелкова, что, наехав те со многими людьми на те две улицы, людей переграбили и перебили, животов людских на тысячу рублев взяли, а людей многих до смерти перебили».
…"Да еще бьют челом Лука и Василий Исаковы дети Полинарьины на Богдана Есипова и на Василья Микифорова, и на Панфила, старосту Федоровской улицы, что, наехав на их двор, людей у них перебили, а животы разграбили и взяли на пятьсот рублев».
Иван, повернувшись в кресле, с любопытством взирал на ответчиков, великих бояр новгородских. От них первым выступил Богдан Есипов, как бывший степенной, властью которого содеялось все сказанное.
Богдан говорил громко, гулко, сведя серые мохнатые брови и глядя в глаза Московскому князю:
— Почто великий князь и господин наш велит честь жалобу ихнюю, а не велит спросить, почто мы те две улицы, такожде и бояр Луку с Васильем Полинарьиным, зорили и деньги и добро с них взыскивали? Дело то было решено властью новгородскою, посадничьей, и творилось по закону, яко же издревле ведется! Судили их судом праведным, и казнью казнили торговою за отступление от Господина Великого Новгорода, за отказ от суда посадничья.
Такоже и древле во граде нашем отметников и переветников расточали и разоряли и хоромы их развозили и виру брали с них дикую по закону и по словам прежних князей, рекших: «Кто вам добр — любите, а злых казните!»
Следующим говорил Онаньин:
— Ведомо государю Московскому, а нашему господину, князю великому Ивану Васильевичу, что суд судить надлежит князеву наместнику на Городце с посадником вкупе. Так и по судной грамоте положено, и от прадед заповедано наших. Сии же отступницы, отступили посадничья суда и поддались суду городищенскому. И казнили их по правде, по приговору…
Василий вдруг запнулся, увидя прямой недвижный блеск глаз Ивана Третьего. Смутно почуял, что тот помнит прежнее его посольство, пятилетней давности, тогда, еще перед Шелонью, помнит и не простил. Холод прошел по спине Василия Онаньина. Он оглянулся. У стен — руку протянуть — плотно стояли московские дворяне в бронях, одетых под платье, опираясь о бердыши.
Переборол себя, хотел продолжить речь, но тут Иван сам перебил Онаньина.
— Почто, — вопросил он, впиваясь взглядом в лицо степенного посадника, — почто изменою сочли ко мне, ко князю и господину вашему, отступление? А как же заповедано вам и грамотою утверждено, что у того суда новгородского печати были князей великих? Так как же измена то?!
Непонятно мне сие! Как же ты, Василий, да и ты, Богдан, об измене мне говорите, когда я князь и господин ваш и суд творити в Новом Городе волен по правде и крестному целованию? И ныне приехал я сюда суд судить и жалобников оправливати, дак тоже судиться у меня измена? Кому же измена-то? Не королю ль литовскому, коему изменники новгородские предатися обещались, и паки отреклись, и уже грамоты те отобраны?! И то дивно нам, как богомолец наш, честный Феофил, таковое их грубиянство мне, великому князю своему, простил и втуне оставил?! А пото! — возвышая голос, загремел Иван с тронного кресла:
— Приказываю, как татей и дешегубцев, тебя, Василий Онаньин, тебя, Богдан Есипов, тебя, Федор Исаков, и тебя, Иван Лошинский, сей же час взять и в железа сковать!
Онаньин не поспел дернуться, тотчас к нему подступил Иван Товарков.
Русалка ухватил Богдана. Никита Беклемишев держал за локти оскалившегося Федора Борецкого. Звенец взял Лошинского.
Богдан глядел сердито, не понимая еще, что произошло. Федор, извиваясь, рвался из рук, и к Беклемишеву тут же поспешили на помощь двое дворян. Ражий Онаньин было отпихнул Товаркова, но лязгнула сталь, и он был вынужден даться в руки москвичей.
Иван, пригнувшись с кресла, пронзительно глядел в лица захваченных, растерянно-яростные, недоуменные, разом побелевшие или покрасневшие от бессильного гнева.
— А прочих, — прибавил он громко, — что грабили те улицы и людей убивали, взять за приставы и в узилище посадить!
Григорий Тучин ощутил на предплечьях разом схватившие его с двух сторон твердые руки. Он тоже дернулся было, скорей от растерянности, чем от желания убежать, и ощутил острую боль — держали нешуточно.
Завороженно глядел Григорий то на князя Ивана, то на товарищей. Рядом с ним вязали руки Селезневу. Липкий пот выступил у Григория на спине под рубахой. Он не знал, как это страшно, вот так, просто и вдруг, быть схвачену по чужому приказу, разом лишиться воли, достоинства, гордости и даже свободы движений. Он понимал храбрость. Смертельный риск сечи и даже смерть в бою. Тогда, вечером, на Шелони, когда его выручил Савелков, он дрался, уже не чая остаться в живых, и мужество не изменило ему даже в тот час. Но теперь его впервые охватил страх, тошнотный и мерзкий. Чувствовать это бессилие, невозможность скинуть чужие руки, а паче того — духовное бессилие, бесправие свое, когда остаешься один и никто не поможет, никто не защитит, и не только неможно отбиться, но и права отбиваться ты лишен, ибо взят по суду, и свои, ближние, и те молчат или против — это было паче смерти, паче всего, мыслимого доднесь! Тучин стоял, дрожа и обливаясь холодным липким потом, и, не в силах унять эту дрожь беззащитного тела, ненавидел себя. Смертельно бледный, почти теряя сознание, он смотрел неотрывно-завороженно в блистающий взгляд Ивана Третьего, уже почти не видя и не слыша ничего иного вокруг и перед собой.
В палате поднялся недоуменный ропот. Даже жалобщики растерялись. Всех ошеломил скорый суд и скорое решение великого князя.
Но и то еще было не все. Иван, уже испытывая злое торжество, поискав, нашел глазами Немира и возгласил:
— А тебя, Иван Офонасов, и сына твоего Олферия видеть у себя не хочу, понеже ты и он мыслили датися за короля и отчину нашу, князей великих, Новгород, под короля литовского приводили!
Бледнея, Немир поворотился к выходу. Им дали только переступить порог. Тотчас к Ивану Офонасову подошел Василий Китай, а к Олферию — Юрий Шестак.
— Взяты именем государя нашего и великого князя Московского! повелительно произнес Китай.
Немир обернулся затравленно. Кругом блестели обнаженные клинки московских дворян. Сопротивляться было бесполезно.
Тучина, Василья Никифорова, Матвея и Якова Селезневых, Телятева, Ивана Есипова, Бабкина, Федорова, Квашнина, Тютрюма, Балахшина, Кошюркина и Ревшина в тот же день взял на поруки, внеся полторы тысячи рублей из владычной казны, испуганный архиепископ Феофил, на которого налетели со всех сторон вчерашние враги, сегодня ставшие единомышленниками в несчастьи. Поименованных продолжали держать в затворе, но за новгородскими приставами. Что же касается шести великих бояр: Богдана, Онаньина, Федора Борецкого, Лошинского и Ивана Офонасова с Олферием, их Иван решительно отказался выдать под любой заклад.