— Чтобы казнить отступников по закону, — заключил свою речь Пенков, а не по изволенью нашему, одна только власть, один суд — вечевой! Он выше суда княжого! Он возможет сие! Одно вече вправе и отменять и налагать законы новые, только оно! Слово мое: надо поднять вече!
— Ради двух-то улиц? Вече? Тогда власть посадничья уже ни во что?! Я степенной, мне городом власть дадена! — кричал Богдан. Даже покраснел сквозь серую щетину. — Отступников и древле казнили! Вот, в лето шесть тыщь шестьсот сорок пятое расточили домы приятелей князевых, и имали на них полторы тысячи гривен, и дали купцам крутиться на войну! Чти! В лето шесть тыщь семьсот семьнадцатое Всеволод князь сам рек мужам новгородским:
«Кто вам добр, того любите, а злых казните!» — и с того казнили Мирошкиничей, домы разграбили, села попродали, и избыток по всему городу разделили! Опять, в семьсот тридцать шестом пошли с веча на тысяцкого Вячеслава, и двор его и братьи его дворы разграбили, и софиян многих, и липенского старосту грабили — тот к Ярославу ускочил! Было? В семьсот девяносто пятом Семена Михайлова дом грабили всею силой! В девяносто восьмом всю улицу Прусскую пожгли и пограбили. В восемьсот тридцать пятом двор Остафья Дворянинца в Плотниках пограбили и сожгли, а в пятьдесят девятом опять всю Прусскую улицу взяли на щит за неисправленье городу! В девяносто шестом Есифа Захарьинича двор развозили…
— Дак то все вечем решали! — возражал Пенков. — Я воевода от города, мне должно от веча указ имать!
Григорий Тучин неожиданно стал на сторону Пенкова:
— Василий Никифоров прав! По закону мы поступить не можем! И не бывает на то закона в народоправствах! А будь такой закон, не были бы мужами вольными, но рабами власти, которая тот закон применить вправе.
Вечу надо решать о том! Если бы вече поднять, и уж по старине деять, так черный народ должен Славкову с Никитиной разгромить!
— Мало, что ль, громили дворы боярские?! Черный-то народ с кого начнет, известно, а кем кончит, ни ты ни я знать не можем! — отрубил Савелков.
Марфа слушала бледная, с горящими глазами. Шептала губами, без голоса. Вдруг представилось: черные люди, ремесленники, кузнецы, плотники, суконники, и она — во главе! Так бы и нать! Как Захарьина двоюродника, Андрея Иваныча, полвека назад громили неревляна, про Клементья Ортемьина, про землю! С чего Захарья неревлян видеть не может о сю пору! А запомнил и через полвека! С Борецкого Исака, покойного, сердце на нее перенес — она тогда еще не рожена была, вот как!
Боятце… Все они боятце! Даже Савелков, и он!
И — странное дело! Сказал Савелков про черный народ, и примолкли, замирели все. Богдан спрятал колючие глаза под мохнатые свои брови.
Онаньич построжел. Василий Никифоров огляделся растерянно: сам, верно, подумал, так ли сказал? Житьи переглянулись враз. Иван Есипов один, почитай, не понял. То на того, то на другого оглянет: что ж замолкли, господа?
Григорий Тучин вдруг встал, прямой, строгий, резко пошел из палаты.
Вот оно! Чего ж они еще хотят?! Вот оно! И все в этом! Конец. Те, в Плотницком, просто раньше их поняли!
Знал, что все глядят на него. Кровь шумела в голове. Не слыхал, окликнул ли Иван Савелков, нет ли. Да, тогда уж лучше великий князь Московский!
На сенях, за дверью, лоб в лоб — бледное лицо, ждущие глаза под слишком широкими бровями. Олена смотрела в упор и не отступила с пути.
Григорий резко остановился, не зная, что сделать, что сказать. Олена прошептала только:
— И ты тоже нас оставляешь? — Горько искривился рот, закусила губу, тотчас вздернула голову. Столько муки было в глазах…
«Все эти годы, годы ведь! — подумал и ужаснулся Григорий. — Пото и замуж нейдет! А я? Бежал ли с поля боя тогда, на Шелони, бегу ли нынче? А Иван Савелков, не думавши, голову положит, и не за земли, за просто так, от сердца своего!» — повернулся Григорий. Так и не сказал ничего девушке.
Хлопнула кленовая дверь уже за спиной. Сдерживая шаг, подошел к столу:
— Я со всеми. Без веча надо решать, Савелков прав. — Оглядел замкнутыми глазами Совет: то ли господа бояре при посаднике степенном, то ли заговорщики, не понять. Да уж и понимать не стоит!
— Только тогда быстро надо!
Борецкая отозвалась:
— Панфил Селифонтович ждать будет, и вся улица его, Федоровская, как раз посередине. Даве на челноках посылывала.
У нее, как всегда, все уже было готово.
Решено было силой привести к посадничьему суду непокорные улицы, а заодно и Полинарьиных, взыскав с тех и других виру за отпадение от суда.
Со Славковой и Никитиной тысячу рублей, с Полинарьиных — пятьсот. Размер виры исчисляли по старине. Набег должны были возглавить сам Богдан, как степенной, и Онаньин с Пенковым. Кто-то должен был прикрывать лодки с этого берега и чуть что — ударить ниже по течению. Тучин и Савелков разом заспорили, но Григорий настоял на том, чтобы оставить в стороже Савелкова.
— Хватит, что своих молодцов пошлешь, Иван! А коли ты пойдешь наперед, не во гнев, нрав твой все знают, скажут — не суд, а расправа.
Тучина поддержали Онаньин и Богдан Есипов, и Савелкову, нехотя, пришлось уступить. Он не знал, что Григорий, и сам того не ведая, спасал его от суда и ближней расправы великого князя Московского.
Марфа, оставшись одна, долго молча ходила по палате, перебирала своих: и тех, кто был сегодня, и тех, которые отреклись. Не дураки ведь!
Почто ж московские над ними такую силу взяли? Неуж с того только, что те все в кулаке одном, в одной власти, в одной упряжке ходят?!
Лед прошел. Все уже было наготово, опасались упустить время.
Грузились отай, в сумерках. Без возгласов, в тишине, лодьи отчаливали от пристаней. Гребли молча, отпихивали редкие льдины от бортов. По случаю поломки моста масса лодок сновала по Волхову, и на неревские лодьи немного обратили внимания.
Панфил Селифонтович с подручными ждал на берегу.
— Спаси Христос, мужики, людей не перебейте! — говорил он, крестясь и шаря глазами по знакомым насупленным лицам.
Неревляне, подчаливая, торопливо вылезали, скорым шагом уходили через ворота в Федоровскую улицу. На Славкову и Никитину выходить намечалось задами, сразу со всех сторон. Кое у кого тряслись руки.
Богдан рысью, тяжело дыша, проминовал крайние дома. Запыхавшись, остоялся. Он с Васильем Никифоровым должны были брать Полинарьиных. Панфил трусил рядом, указуя путь.
Люди тихо расходились по назначенным местам. Но вот где-то вырвался заполошный крик, и сразу пошло: хлопали калитки, взвывали псы, растекался топот множества ног — началось!
Ивана Кузьмина взял на себя Матвей Селезнев. Тут был и свой счет — за брата Василия. Он первый пробежал межулком. Люди лезли на плечи друг другу, хватаясь за тын, прыгали во двор. Там поднялся визг, что-то захлопало, пошла возня. Наконец с хрустом откатились ворота, открыв клуб катавшихся по земле тел. Селезневские кучей ввалились во двор, расшвыряв боярскую, спросонья полуодетую челядь. Ночь взорвалась криками, руганью, плачем. «В мать!..» Звенели топоры. Матвей, оскалясь, полез, проталкиваясь, на крыльцо, гвоздя кистенем. Кузьминских скидывали вниз, на кулаки. Дверь, припертую было, вышибли обрубом бревна. И — в путаницу рукопашной возни, в визги, во взбаламученное ночное тепло терема, с руганью, лязгом, громом! Пронзительно ржал конь во дворе.
Иван Кузьмин выскочил впроснях, еще не поняв ничего, узрел перед собой оскаленное лицо Матвея.
— За что?!
Тот махнул рукой, сжимавшей окровавленный кистень:
— Сума переметная, княж прихвостень!
Юрко, бледный, дергался, молча разевал рот, обвисал — его держали за шиворот. Самого Ивана Кузьмина, держа за руки, дергая то вперед, то назад, выволакивали во двор. Кто-то из слуг — в жидкой темноте весенней ночи не понять — Климец, не то Грикша лежал навзничь с пробитой головой. Черная лужа вокруг лица становилась шире и шире. Голосили бабы. У конюшен с руганью возились на земле, и кто-то остервенело бил древком копья в извивающиеся тела. Из дома несся разноголосый вой и треск — разносили в щепы, озверев, все по ряду.
— С Шелони удрал и тут хочешь вывернутьце? А брат за тебя душу отдал?!
Матвей сгреб Кузьмина двумя руками за отвороты шелкового домашнего зипуна, шелк трещал от каждого рывка, голова Ивана моталась в стороны.
Деревенеющими пальцами он скреб, силясь оторвать кисти рук Матвея, и повторял бессмысленно:
— Не виноват, братцы, не виноват, как все я, как все… я… как… все…
— Сто рублей с тебя, шкура, за измену, сто да еще полста! — бормотал Матвей в забытьи.
— Заплачу, Христос! Заплачу, Христос! Заплачу! — хрипел в ответ Кузьмин.
— Детей, парней пожалейте!
Матвей, наконец, опомнился. Кинул Ивана на руки молодцам.
— Веди!
Сам, шатаясь, первый полез на крыльцо.
Кто-то, свой или из савелковских, крикнул в ухо:
— Двоих порешили!
— Стервь! — ответил Матвей, непонятно про кого. С крыльца оборотился во двор:
— Кто еще задерется, бей до смерти!
Кузьминских уже вязали.
Там, где громили люди Тучина, кажется, обошлось без крови. В иных хоромах сдавались без боя. Мелькали белые от страха глаза хозяев над расхристанными укладками и сундуками со скарбом. Кто не давал серебра, брали платье, посуду, оружие — что подороже. Бабы взывали, валясь в ноги, цеплялись за узлы с добром.
— Родименькие, что ж это! Своих-то! Братцы!
Григорий вышел на крыльцо, ощущая ясный позыв к тошноте. Едва справился с собою. В глазах кружились испуганные дети, жалкие лица старух.
По всей улице мотались тени, истошно взвизгивали голоса, порой слышался мясной, животный хрясь от ударов в мягкое. Тучин мотнул головой, сжав зубы, сбежал с крыльца. Схватил за шиворот первого попавшегося под руку: остановить, прекратить это! Ратник оказался свой, Григорий узнал и имя вспомнил: Потанька Овсей. Встряхнул, не зная сам, зачем это делает. Тот рванулся, узнал господина, зачастил:
— Там, туды! Арзубьевы заперлись!
Отшвырнув холопа, Григорий кинулся к дому Арзубьевых. Ворота были сорваны, во дворе дрались, лязгала сталь. Истошный вопль: «Запалю-у-у-у!»
— несся с крыльца.
Этого еще не хватало!
Тучин рванулся на голос, обнажая клинок. Мужик с головней отмахивался на крыльце от наседавших. Перед Григорием враз расступились. Темнея лицом, он нанес прямой удар. Мужик успел загородиться головней, та хряснула, переломясь, мужик от толчка сел на ступени, и враз, обтекая и пихая Тучина, налетели на него дружинники. Пока кто-то топтал отброшенную на середь двора головню, передовые ломились в двери, слышался треск. Григорий опять пробился наперед. Двери неожиданно распахнулись. Женское лицо встало в темном проеме:
— Убивайте!
Ее отшвырнули к стене.
— Что же это, что же, Господи! — шептала жонка, пластаясь по стене.
— Где хозяин?!
Та молчала, потерянно водя головой, стала валиться. Кто-то из мужиков опомнился, подхватил бабу под мышки, поволок в дом. Двое, суетливо, мешая друг другу, кинулись ему помогать. Кто-то держал и тряс девку, что тоже, в одной рубахе, выскочила в сени за госпожой.
— Вода, вода где?
— О-ох, о-ох! — только повторяла девка.
Григория Киприянова Арзубьева взяли в соседнем дворе (чуть не сбежал, перелезал уже за огорожу) люди Ефима Ревшина.
Ефим долго тряс Арзубьева за ворот, комок стоял в горле. Оба были белые, у обоих дикие глаза. Потом Ревшин молча поволок Арзубьева в дом.
Тучин, выбежав из сеней, посторонился. Узнал Ефима — лишнее бремя с плеч!
Арзубьевых дом был ревшинский. Тучин тут же, ругаясь (дорвались, не оттащишь!), собрал своих людей и вывел за ворота. В конюшнях и амбарах уже хозяйничали ревшинские молодцы.
Ефим, споткнувшись, чуть не полетел на пороге, заволакивая Арзубьева в его же горницу. Швырнул в угол, под иконы. Рука нашарила кувшин. Пил воду, глядя неотрывно в лицо Григория Киприянова. Прохрипел, дергая шеей:
— Пятьдесят рублев с тебя, жаба московская! Отца опозорил! Мы Киприяна, как Бога, слушали! — завопил он, возвышая голос.
— Отца не тронь! Подметок его не стоишь! — взревел Григорий Арзубьев.
Оба, вскочив, вцепились в бороды и воротники друг другу, затрещала добротная ткань, пошли кругом по горнице, расшвыривая столы, тяжелые скамьи. Хрустела под ногами дорогая восточная глазурь.
— Предатель, Иуда! — хрипел Ревшин, выдирая бороду из сведенных пальцев Арзубьева.
— Отец… отец… голову… голову за вас, подлецов! — бормотал Арзубьев, стараясь схватить Ревшина за горло.
Чьи-то руки дергали, рвали их друг от друга, били, почти не разбирая.
Наконец Арзубьева, окровавленного, оторвали от Ревшина, руки скрутили за спиной. Женское лицо моталось в толпе.
— Дай им, Татьяна, — просипел Арзубьев, сплевывая кровь, — дай, псам, пятьдесят рублев с меня. Весь дом разнесут не то, гости дорогие! Князю плати и за князя плати!
Баба заголосила враз. Ефим замахнулся ударить Григория, опустил руку — связанного не бьют. Крикнул:
— Эй, там! Не зорить больше! Кому говорю! Ну?!
Вырвал Григория Киприянова из рук своей челяди, бросил на лавку.
Татьяна, глядя попеременно то на связанного мужа, то — с ужасом — на Ефима Ревшина (покойному друг был, что ж это, господи!) тронулась к выходу. Ефим пошел за ней. У маленькой кладовой сидела на полу девка — дочь ли, прислуга, не понял. Двое своих холопов уже хозяйничали тут, добираясь до запертой двери. Ефим велел им оставить взятое. Сопя, ждал, пока Татьяна Арзубьева, трясущимися руками, не попадая в замок, старалась открыть.
Наконец, клацнул затвор, дверь отворилась. Арзубьева, испуганно озираясь на Ревшина, пролезла в тесноту, подняла крышку сундука. Ефим принял серебро, почти не считая. Передал ключнику тяжелый кожаный мешок.
— Головой ответишь!
Перевязанных холопов стерегли в горнице — не ударили бы в спину. Ефим Ревшин вышел на крыльцо. Небо серело, бледнело, гасли звезды. Во дворах продолжался погром.
К терему Полинарьиных подошли сразу с двух сторон. Враз горохом посыпались люди в сад и во двор. Псы, спущенные на ночь, ринулись было с ворчанием под лязг стали, и тут же темными комами мяса покатились по двору. Один с воем уползал на передних лапах, волоча задние, оставляя за собою извилистый кровавый след.
Окольчуженный Богдан медведем полез на крыльцо. В сенях холодная сталь мазнула его по груди со скрежетом, и тотчас кто-то из своих слуг пихнул в темноту рогатиной. Богдан наступил сапогом в теплую лужу, отшвырнул дверь. Молодцы бросились вперед него. Старик прошел к лавке, печатая по половицам кровавым сапогом, сел, опершись о шестопер, взятый вместо трости. В спальных покоях еще дрались. Лука в одной рубахе вырвался в горницу. Богдан и не сдвинулся. В двух шагах от него на Луку навалились, скрутили руки. Из покоя уже волокли связанного Василия Полинарьина. Слуга неверными руками зажигал кое-как натыканные в свечники свечи.
Лука, кусая губы, переводил взгляд с Богдана на черные, в трепещущем огне свечки, кровавые следы на полу. Богдан кивнул. Луке набросили на плечи епанчу.
— Грабители! — процедил Лука Полинарьин.
— Молчать! Степенной посадник перед тобой! — загремел Богдан. Ведомо тебе, что ты Господину Новгороду изменил?!
— То право мне дадено!
— Кем?! Я тебе права того не давал! На вече о том не знают!
— Перед вечем скажу! А в ночь, яко тати, врываться, людей убивать!
Богдан поглядел на свой кровавый след, засопел.
— Не бронь на мне, дак не он, а я бы нынь лежал у тя в сенцах. Полно баять! Как древле с изменников, с переветников, что Новгороду клялись и ко князю переметывались, окуп брали, так и теперь с тебя! Никифорыч! — позвал Богдан.
Бледный Пенков появился на пороге.
— Вот воевода городской тута же, с нами. А ты, Лука Исаков, сын Полинарьин, с братом Василием Господину Новгороду за отпаденье пять сот рублев!
Василий Исаков дернулся, услыша. Охнули разом в толпе кое-как одетых жонок.
— Сам ли дашь али брать силою! Мотри, чего не достанет — на селах возьмем!
— Берите! Не дам ничего! Не по закону то, Богдан Есипов, хоть ты и степенной нонь, а не по закону! Вольные мужи — волен договор! Хочу отделюсь! А держать меня силою — нет на то в «Правде» нашей закона!
— А что ты содеял, по какому закону-то? — возразил Богдан. — Изменять Новгороду по закону, а казнить за то, закона нет? Еще стоит Новгород, Лука! Рано ты отчину и дедину свою хоронишь? Рано святыни наши московским господам продаешь! Не закону служишь ты, а силе московской! А на силу покуда есть сила и у нас! Молодые согнутся, мы, старики, выстоим!
В доме трещали затворы, волокли утварь, посуду, сукно. Добрались и до скрыни с серебром.
— Грабьте! — повторил Лука.
— Не грабим тебя, Лука Исаков Полинарьин, — сурово возразил Богдан, подымаясь с лавки. — Казним!
Бабы выли, провожая тюки с добром, серебряною посудой, драгоценностями, кожаные мешки с деньгами.
— Грабители! — прокричал Лука вслед.
— Иуда! — ответил Богдан с порога. — Иуда учителя своего продал за тридцать сребреников, ты же, Лука, Новгород, родину свою, продал князю Московскому. Не знаю, дороже ли заплатили тебе, чем Иуде за Исуса Христа?
Весть о казни, учиненной новгородцами за отпадение Славковой и Никитиной улиц, немедленно понеслась в Москву. Тогда-то и заговорили о новом походе на Новгород. Но Иван рассудил иначе. Он поедет в Новгород миром, как отец ездил, как ездили древние князья, по своему праву законному, писаному, править обычный суд княжеский, по древнему праву великих князей московских, не через наместника, а сам, лично, своею властью и волей решать тяжбы, выслушивать недовольных. Будет вершить суд, блюдя все законы и уложенья, и о том извещает богомольца своего, владыку новгородского Феофила, а так же посадников, старейших и молодших, и тысяцких, и старост, и весь Господин Великий Новгород — бояр, купцов, служителей божьих, иереев и мнихов и весь черный народ новгородский.
Встречали бы его, своего господина и князя хлебом-солью, а он бы правил суд по старине, обычаю и старым грамотам, как от отцов, дедов и прадедов заповедано.
О набеге на Славкову и Никитину не говорилось и не упоминалось.
Молчал о том и сам Московский государь, и государевы наместники на Городце. И неревляне, вновь подчинившие мятежных плотничан посадничьему суду, торжествовали победу.
Осень стояла сухая, солнечная. В срок прошли дожди. По звонким, подмерзающим дорогам двинулись конные ратники государевой дружины.
Двадцать второго октября Иван вышел в путь к Новгороду.
Глава 24
В августе степенным на следующий срок был выбран Василий Онаньин.
Неревский конец твердо держал власть в своих руках. Плотничана не протестовали. Славна молчала. Полинарьины тоже утихли после разоренья.
Перекидываться к городищанам уже не дерзал никто.
О том, как встречать великого князя, долго спорили, решали так и эдак, но все сходились на том, что встречать надо хлебом-солью, таровато, пышно, князю угодить и себя не уронить. А о старых спорах — будто их и не было. За то был и Офонас Груз с братом Тимофеем, и Самсоновы, и Феофилат Захарьин, все плотничане да и неревляне тож, даже Федор Борецкий. Только Марфа неожиданно начала возражать.
Собрались у нее на говорку неревские бояра. Не было Казимера лишь да самого хозяина, Федора Исакова. Судили-решали, как сделать, чтобы не порушился союз, добытый кровью, и власть Неревского конца, как лучше принять князя Ивана.
— А по мне, — вдруг вмешалась хозяйка, — так худой мир с князем Московским! Ратных собрать, разоставить по монастырям да по городу, тогда и принимать высокого гостя, как древле было, как при отцах встречали князя Василия ратью у Городца! Что смотрите, мужики? На Славкову с Никитиною хватило удали, а тута усмягли? Иван-от не без войска в гости пожалует! Как бы еще не обернулся его суд нам на горе!
Говорила, а сама видела — не внемлют. Онаньин возразил с усмешкою:
— Жонки любят ратиться! Моя тоже, чуть что…
— Извини, Марфа Ивановна! — запоздало прогудел Богдан.
Марфа встала, поклонилась в пояс:
— Спасибо на добром слове, мужики! Все была не дура, а тут и дурой стала. Ну что ж! Выжила, верно, из ума по старости. А только попомните вы меня, когда поздно станет! — Она тронулась к выходу, уронила:
— Решайте сами, коли так. Пойду, слуг наряжу. — От порога обернулась, потемневшими глазами глянула на господ посадников, добавила твердо, недобро зазвеневшим голосом:
— Только пировать у меня князь Иван не станет! Как ни решите убийцу сына у себя не приму!
Прикрыла дверь. Мрачным ненавидящим взором уставилась в пустоту.
Что-то начала понимать, чего не ведала раньше, глядя на ражее красное лицо Онаньина, слушая его громоткой голос.
Не пото ли Василий Степаныч в монастырь ушел от них ото всех? Может, понял тогда еще… Впервые она растерялась. Все, все ведь! Федор и тот ладитце еще и наперед вылезти с подарками!
Богдан, когда за Марфой закрылась дверь, с укором взглянул на Онаньина:
— Обидел ты Исаковну, нехорошо! Она-ить Митрия, покойника, забыть не может!
— Мы-то живые! — возразил Василий. — Теперича самое время улестить Московского государя! Золотом одарим — помягчеет! А ратных собери поди сейчас на Москвы узнаетце! Гляди-ко вместо мира с войной к нам пожалует. А на короля нонь надежа совсем плоха! Сами знаете, господа! Славкова с Никитиной однояко, а Москва другояко, тут всей нашей рати и то не достанет!
Богдан вздохнул, утупился, пошевелил мохнатыми бровями, сказал:
— Василий прав! То наше было дело, семейное, городошное. А князю должны показать лад, ряд и согласие во граде, и быти всема заедино. Чтобы он на наших раздорах чего опять не натворил! Как урядились с плотничанами, так того и шевелить не надоть. А уж сундуки открыть придетце, и нам, неревлянам, в первый черед! По концам, по улицам, тоже со всех собрать надобно. Но и тут чтоб наместнику загодя представить, кто, чего и сколько дает. Не нам бы указывали городищенские, а сами мы тем распорядились!
После долгих пересудов по боярским теремам, на кончанских сходках, на Совете господ, у владыки Феофила решено было, что каждый конец дает великому князю по два пира: два от Загородья, два от Людина, два от Плотницкого концов; великие Неревский и Славенский концы дадут по три пира, и три пира даст владыка Феофил.
На пирах Ивану должны быть вручены совокупные дары от великих бояр каждого конца, а на пиру у степенного посадника, кроме того, дар в тысячу рублей от всего Нового Города — от черных людей, купцов и ремесленников.
Еще один пир Ивану давал служилый новгородский князь Василий Васильич Шуйский, а на Городце великого князя пожелала принять славная вдова Настасья, которая должна была поднести подарки от себя и от городищенских жителей.
Подсчитывали, кому сколь рублей вносить дара — от неревлян шло втрое противу любого другого конца. Подробно разрабатывался сложный церемониал встречи, приемов, проводов великого князя, начиная с того, кто и где встретит его в пути.
Черные люди волновались. Старосты бедных братств многажды прибегали к посаднику с тысяцким со слезными мольбами посбавить долевую раскладку деньги собирали со всех.
Безносый Иван как раз зашел к тестю, костерезу Конону Киприянову.
Давно не бывал, захотелось проведать родню-природу. Тот только что внес дарственное и ругательски ругал и старосту своего братства, и старшин-дураков, что не сумели сбавить налога: ведомо, что в делах застой, туды ж лезут, исподние порты скинуть готовы! А заодно и бояр, и владыку, и князя Московского. Отойдя немного, стал спрашивать Ивана, как тот устроился на новом месте, косо глядя при этом вбок. Впрочем, Иван привык уже, что люди, говоря с ним, отворачивались, не могли смотреть на его изувеченное лицо.
Иван потому нынче редко бывал у тестя, что выселился за город. После пожара Людина конца пришлось сделать то, на что он не решался все эти годы и решился, наконец, с болью великой: продать дедов родовой терем, вернее, полтерема, обгоревшего дочерна, все, что осталось после пожара, вместе с местом, на котором он стоял. Усадьбы в городе сильно подорожали после войны с Москвой. Кто побогаче — всеми силами забивались за стены города и о ценах не спорили, лишь бы продавалось.
К горькой радости Иван сумел отдать, наконец, долг свой и на оставшиеся деньги купил низкий домик с усадьбой в конце Лукиной-загородной, по пути к Юрьеву. Ходить оттуда на Марфины вымола было не близко, до города да через весь город — кусок порядочный, но что же делать! Зато теперь уж ничто не висело на шее. За долги ведь и в холопы угодить недолго! К тому же и огородик завели. Хоть лук свой да репы несколько мешков, и то подспорье. А все теперь чего-то не хватало! В старом высоком тереме нет-нет да казалось, что еще пройдет полоса, что вылезут они с Анной, виделся дед-книгочий, помнилась сытная пора, когда была своя земля — житьими числились! Сейчас — смех вспомнить.
С него тоже взяли нищую лепту на подарок князю великому. Брали и с волостей. Утешаться тем, что великие бояра по сотням рублей заплатят, не приходилось: «А с кого те рубли у великих бояр? С нас же!»
Конон, как всегда, сидел за работою. Ворчал:
— На войну с нас, и на мир с нас, а нам когда? О тебе с Нюрой да обо мне кто подумает? Весной Славкову с Никитиной громили за то, что княжому суду поддались, а нынь сам князь едет судить, ну-ко? Уж был бы один суд, один конец, что ли! Нам, горожанам, вече сохранить, а бояринов великих пущай и князь судит Московский, не жалко, все одно до нас оне не больно добры!
***
Новгород, когда хотел, умел принимать гостей. Покряхтывая, раскошеливались иваньские толстосумы. Загодя везли припас, снедь, мед и пиво для московской княжеской дружины и слуг. Что ж, мир с Москвой стоил того, чтобы купить его золотом!
По совету Феофилата дары решено было подносить не серебром, а золотыми кораблениками — знай наших! Как знак северных богатств Господина Новгорода собирались подносить драгоценные зубы морского зверя моржа «зуб рыбий». Как знак торговли заморской — целые поставы дорогого ипского сукна. На первой встрече должны были поднести великому князю блюдо ягод винных — со значением. А на последующих — как гостю дорогому — яблоки и вино. Это уж по обычаю шло, с яблоками встречают, с вином провожают гостя, кому почет особый, так и до ворот провожают с вином.
Вся новгородская господа, готовясь к встрече великого князя, собиралась в Новгород. Из великих бояр и житьих отсутствовали единицы, из посадников — один молодой Своеземцев, который так и не воротился с Двины.
Его осуждали все, кроме Марфы Борецкой, оброшенной, растерявшей друзей и даже сына, одинокой в эти хлопотные дни чужого торжества.
***
Великого князя к Новгороду сопровождали отборные дворянские рати государева полка, усиленные дружинами ближних бояр государевых. Иван Третий не любил риска. Передавали, что отца с братьями в шестьдесят восьмом, во время мирного похода в Новгород, кое-кто из бояр и шильники новгородские собирались убить, и только архиепископ Иона отговорил заговорщиков. Верно ли то было или нет, но поиметь опас стоило. Нарочные гонцы были посланы загодя, узнать, не собирают ли новгородцы потихоньку ратных? Иван заранее опасался того, что на боярском Совете предлагала сделать Борецкая, и потому рати готовились нешуточно и вели их отборные воеводы, бояре и окольничие государевы: князь Иван Юрьевич, Федор Давыдович, что с Холмским разгромил новгородцев на Шелони, Василий Образец, Иван Булгак и Данило Щеня, Иван Ощера, Морозов, Александр Оболенский, Русалка, Василий Китай и другие.
Выступление великого князя из Москвы смахивало скорее на военный поход, чем на мирную поездку в дружественный союзный город. Вся дорога от Москвы перекрывалась сильными заставами, запасные полки ждали на Волоке и под Торжком. В Москве Иван Третий, как во время войны, оставил вместо себя наместником сына Ивана.
Встречи начались уже за Торжком. Пятого на Волочне Ивана с поминками от имени владыки Феофила встретил новгородский городской воевода Василий Никифорович Пенков. Седьмого ноября на Виру — подвойский Назар, с поминками от города. Тут же встречали великого князя, также с дарами, с поминками, Иван Лошинский с сестричем Федором Исаковичем Борецким. Дядя и племянник, оба широкоплечие, коренастые, оба верхами, сблизились с московской заставою. Им было велено ждать. Кони переступали ногами на холодном ветру. Почетная дружина новгородских бояр выглядела маленькой потерянной кучкой перед многочисленным конным войском великого князя. В конце концов Иван принял поминки, так и не допустив к себе новгородских бояр. С ними разговаривал и благодарил от имени великого князя Василий Китай.
Четырнадцатого ноября, во вторник, в Женах на Хирове встретил Ивана Третьего его наместник с Городца Семен Борисов и дворецкий Роман Алексеев.
Семену Борисову были отданы приказания относительно приема старост двух улиц, Славковой и Никитиной, которым было велено приветствовать великого князя.
На другой день, пятнадцатого, в среду, на Волме Ивана Третьего встретили посадники Феофилат Захарьин, Яков Федоров, Кузьма Феофилатов и житьи, с поминками от Новгорода и от себя. Вторично, с ними же, явился и Федор Борецкий. Иван милостиво показался новгородским боярам, и Федор мог торжествовать, как ему казалось, полагая, что встреча эта уже отвела от него возможную грозу князеву.
Шестнадцатого, в четверг, в Васильеве, селе Волмановского, великого князя встречали неревские бояре, старые тысяцкие и житьи. С ними же был Олферий Офонасов, зять Марфы.
Церемониал подпортили жалобщики, Олфер Гагин с товарищами (впрочем, первые жалобщики встречали Ивана еще на Волочне, вместе с Пенковым).
Обиженный Овином Олфер Гагин не желал смириться с приговором новгородского суда и сейчас решил, что с приездом великого князя наступил его час. Иван распорядился принять жалобы, хотя и поморщился: для жалобщиков еще было не время, все они должны были разом явиться на Городец слитною внушительной толпой просителей по приезде великого князя. Так требовалось, и так было задумано еще в Москве.