Бальтазар Косса
ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Бальтазар Косса - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Балашов Дмитрий Михайлович |
Жанры:
|
Историческая проза, История |
-
Читать книгу полностью
(814 Кб)
- Скачать в формате fb2
(390 Кб)
- Скачать в формате doc
(351 Кб)
- Скачать в формате txt
(341 Кб)
- Скачать в формате html
(384 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Далее могу только процитировать Парадисиса: «И в любовных похождениях Бальтазар был первым. Да и как он мог не быть первым! Молодой, стройный, красивый, богатый! Женщины любовались высоким, смуглым молодым человеком, умным и хитрым, как демон, признанным главарем студентов. Они знали его в лицо и с любопытством и нежностью поглядывали на него — одни пугливо, тайком, другие — смело и открыто. Тут были особы разного возраста — и молодые девушки, и зрелые матроны, и девочки. Косса за пять лет учения на юридическом факультете познакомился со многими из них. Он состоял в связи со множеством женщин, строгих и свободных правил, со скромницами и чувственными женщинами, со знатными дамами и простолюдинками, девушками из богатых семей и простыми служанками. Для описания подробностей этих любовных связей потребовалось бы слишком много места. Достаточно лишь сказать, что многие женщины любили Бальтазара так пылко, что, оказавшись отвергнутыми, вступали в связь с его друзьями, лишь бы только быть ближе к нему».
Ну, разумеется, последнее «лишь бы только» можно и оспорить. Любовь кружила головы, любовь, вырвавшаяся из тесных норм религии и семейного права, толкала на безумства, даже на героизм. Замужняя матрона, вступившая в связь с молодым студентом, рисковала жизнью: взъяренный муж мог и имел право убить изменницу, да зачастую и убивал! О наших временах, когда заранее угнетенные и укрощенные законом муж с любовником, зостанным в постели жены, пьют на мировую неизменный на все случаи жизни «пузырь», в ту эпоху не могли даже и помыслить. А девушки из богатых семей? Но вот передо мною картина эпохи Возрождения — «Играющие юноши». Юноши-музыканты играют на флейтах и лютнях, насмешливо поглядывая на приятеля, что, забыв свой корнет, обнял подружку за шею, привлекая к себе, а другою рукой, сквозь платье, добираясь до причинного места красавицы. А она — стоит посмотреть! — она уже вся в готовности, в изнеможении, она готова отдаться прямо тут, на глазах его приятелей…
Люди грешили всегда. Но далеко не во все эпохи грех так победительно рвался наружу, опрокидывая все и всяческие препоны, как это было в позднем Риме, или на Западе, в эпоху Возрождения, или в наши дни, наконец, когда по «ящику» выступают представители «сексуальных меньшинств» и соображения морали уже вовсе не принимаются в расчет…
Для торжества того, что зовется распутством или, возвышеннее, «свободной любовью», необходимы особенные обстоятельства духовной жизни общества, необходима потеря чувства меры — столь развитого еще у наших вчерашних крестьян (дочери которых это чувство утеряли совсем). Нужно, наконец, острое ощущение временности бытия, потеря веры в загробное воздаяние, вообще в загробное продолжение хотя бы духовной жизни.
«Веселитесь, юноши», — это начальные слова студенческого гимна (в послепетровские времена проникшего и к нам), родившегося где-то около тех времен, передававшегося из века в век, из страны в страну, ставшего всеевропейским гимном студенчества, благо он был на латыни! И, да, старцы-академики молодели на глазах, распевая дрожащими голосами за чашею хмельной влаги с юности знакомые слова:
Gaudeamus igitur Juvenes dum sumus! Post jucundum juventutem, Post molestam senectutem Nos habebit gumus, Nos habebit gumus. И конечно, святые слова: «Vivat Academia, vivant professores!»
Да, конечно, вечная, прошедшая века молодость мудрых носителей светоча знания, передаваемого из века в век, из страны в страну, от студента к студенту… И не помнится о коснеющей скуке и холоде жизни, о не свершенных, у большинства, надеждах, о пустоте «золотой чаши бытия»… Но — «Gaudeamus igitur» — веселитесь, юноши!
Вдумаемся, однако, в смысл этих начальных слов:
Веселитесь, юноши, После буйной юности, После дряхлой старости, В прах мы обратимся… В прах, в «гумус», в перегной… И — все! И никакой иной жизни, а потому — слава безумству юности, отвергающей все пределы, ибо впереди — смерть, небытие, прах, «гумус».
Эпохи безверия все и неизбежно утыкаются в это страшное чувство всяческого конца, уничтожения, праха, как замечательно описала его Марина Цветаева, в юности помыслив о конце:
…И кровь приливала к коже, И кудри мои вились, Я тоже была, прохожий! Прохожий, остановись! (Остановись у могилы!). Чувство, пережить, принять которое невозможно, ежели не верить свято в загробное бытие, в загробное воздаяние, в ад и рай, в хоры праведных душ перед престолом Всевышнего. И не крушением ли этой веры вызван был весь тот всплеск бунтующей плоти, который мы доднесь зовем Возрождением? Возрождением, но чего?! Римских доблестей, или же позднеримского распутства? «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал», — признается Пушкин, оценивая свои молодые лицейские годы.
Нас всех учили тому, что эпоха Возрождения — это всяческий эталон для последующих времен: эталон культуры, жизни, искусства. Классика, ставшая классицизмом, античная скульптура, определившая скульптуру Возрождения, живопись «титанов Ренессанса», давшая начало академической живописи, на долгие века подчинившей себе европейский мир, — все это подавалось нам как бессмертные образцы всяческого предельного и бесспорного совершенства, и лишь побывав (увы, мельком!) в Италии, узрев вживе равеннские мозаики Юстиниановых времен в сравнении с фресками художников Возрождения, я задумался. Мозаики (живопись Византии!) выглядели явно величественнее, значительнее возрожденческих телес. Их строгость как-то очень сходствовала со строгостью церковных сводов, а условность говорила о каких-то своих — глубинных замыслах… Короче, как мне сказал по возвращении один знаток, византийцы ставили перед искусством более сложные и глубокие духовные задачи.
И сейчас, ежели бегло пролистать фолианты художественных изданий, всмотреться в эти бесконечные ряды прекрасных женских тел, в это буйство плоти, плоти и только плоти, да еще когда узнаешь о тех оргиях, в каких участвовали творцы Возрождения… Где же, в конце концов, видели они эти ряды полураздетых и раздетых, и едва одетых девушек и матрон, ежели бы этого не было в жизни, ежели к этому не стремились бы тогдашние, порвавшие узду средневековых моральных норм деятели, ежели бы это не стало нормой жизни, а, значит (уже потом!), и искусства…
Понять не всегда значит простить, но художник, в отличие от моралиста, всегда должен все-таки понимать, «влезть в шкуру» своего героя, уметь взглянуть на мир и с той, и с другой стороны.
IV
А посему не будем так-то уж обличать студенческую «шайку столовую», как сказалось бы на Руси, собравшуюся в укромном саду под старинной башней на окраине Болоньи, где на раскинутых плащах, на овечьих шкурах и вытащенных из дому цветных подушках вольно расположились приятели — «десять дьяволов», среди коих был и Ринери Гуинджи, плутовато-красивый студент-теолог, разделивший позднее пиратскую судьбу Бальтазара, и Джованни Фиэски из Генуи, боковой отпрыск знатной фамилии, студент-медик, высокий, мосластый, приманчиво-безобразный, с горбатым генуэзским носом, с почти обезьяньей челюстью худого неправильного лица, невероятно сильный (сам Бальтазар, когда боролись, справлялся с ним не без труда), один из лучших студентов Томмазо дель Гарбо — «славный Томмазиус» — будущее светило медицины, поимевший, в свой черед, массу неприятностей со святой инквизицией, запрещавшей анатомировать трупы, и Ованто Умбальдини из Флоренции, правовед, прославившийся впоследствии комментариями к папским декреталиям, запрещавшим священникам держать у себя гулящих девиц, а ныне небрежно обнимавший за талию Ренату Фиорованти, трепещущую от желания и нежного стыда. Она уже не чуяла, кто именно из студентов щупает ее груди и развязывает шнуровку платья, чтобы пролезть дальше. Рената, ставши когда-то любовницей Бальтазара, нынче переспала почти со всеми десятью дьяволами, переходя из рук в руки, отдаваясь разом и троим и четверым из друзей, до того, что в голове начинало звенеть, в глазах все плыло и тело сотрясали непрерывные позывы вожделения. К ее плечу прислонилась Бианка Диэтаччи, которую ласкал второй студент-медик, Биордо Виттелески, и уже не слушая веселых разговоров друзей и бренчания лютни ждала, полузакрывши глаза, когда юноша потянет ее к себе, опрокидывая и задирая подол, тут же, на ковре, у костра, разведенного друзьями, и совершит то, для чего она явилась сюда и вообще для чего она родилась на свет.
Гречанка Джильда Пополески, Луандемия Кавалькампо (вырвавшаяся на свободу дочь флорентийского торговца сукнами), знатная горожанка Констанца де Фолиано — все бывшие любовницы Бальтазара, а ныне возлюбленные его друзей, — сидя позади пирующих юношей и небрегая их учеными разговорами, ожидали часа любви.
Барашек, которого крутили на вертеле перед огнем, смазывая нутряным салом, намотанным на ореховую палку, уже поспевал, источая аппетитные ароматы. Бальтазар возился с пробкою небольшого бочонка, а извлекши ее, объявил с торжеством: «Настоящее кьянти!»
Рубиновый сок пошел по бокалам венецианского стекла. Джильда заупрямилась было, и Джованни Фиэски, крепко сжав за спиной руки девушки и отогнув ей голову, вливал алый бахусов сок прямо ей в рот. «Пей! Пей!» — кричали меж тем подружки, подзадоривая упрямицу.
Скоро баранина пошла по рукам — резали ножом, брали горячее мясо прямо руками, перекидывая из ладони в ладонь. На время смолкла даже лютня. Рвали зубами мясо, отламывали хлеб, горстью захватывали пахучую зелень, меж тостами хваля ягненка и поругивая профессоров.
— Старому дурню! — прожевывая кус, объявлял Бальтазар, — старому дурню Иоаннусу Асполиусу давно пора на покой! Сомневаюсь, читал ли он сам пресловутые декреталии, о которых треплется вот уже пятую лекцию подряд, но что Фома Кемпийский ему незнаком — это точно! Это говорю вам я, Бальтазар Косса! Можете мне верить! Я сверял!
— Недаром ты на диспуте взял себе роль дьявола-искусителя! — подхватил Ринери. — И разбил защитника Исидоровых декреталий в пух и прах! — присовокупил доныне молчавший сотоварищ Коссы.
— Пять мулов заменят двух волов, десять Асколиусов не заменят Бартола! — изрек знаменитую на весь Университет пословицу Ованто Умбальдини.
— А скажи, Бальтазар, ты на деле веришь в то, о чем говорил на диспуте, что Святой Петр вовсе не был в Риме, а писания Исидора — ложь и «дар Константина» — поздняя выдумка? Ведь тогда вступают в силу утверждения схизматиков, что именно их церковь истинная, вселенская, а мы — отступники! Не боишься ты такого поворота мысли?
— Хочешь сказать, что Петрарка прав, называя восточных христиан еретиками, от которых самого Бога тошнит? — возразил Косса, передернув плечом. — Мне важна истина, а истина, увы, оборачивается не в нашу пользу!
— Но тогда, Бальтазар, ты должен вовсе отвергнуть…
— Ничуть! — перебил Косса, не давая спорщику закончить свою мысль, — истина часто диктуется не рассуждением, а волевым посылом. Пилат был прав, вопрошая Христа: «Что есть истина?» — Ибо истиною для него, по крайней мере, была воля Синедриона и боязнь доноса в Рим, Цезарю, после чего могла полететь и его, Пилатова голова.
— Но вера…
И опять Косса перебил приятеля:
— Во что я должен верить? В то, что император Константин, ни с того ни с сего не соправителям, своим сыновьям, ни даже Лицинию! — а какому-то безвестному пастырю из катакомб подарил всю западную империю с городом Римом впридачу? Право?! Права нет! Есть только сила! И правом считается мнение тех, у кого в руках власть! Их уряжение, их воля, их желания становятся законом!
И ты меня не убедишь, что какой-нибудь поросенок, распутник и невежда или старец с высохшими мозгами являются на самом деле заместителями Петра, главы апостолов, или что наш Урбан, к примеру, являет собою образ самого Христа! Убедить в том кого-либо можно только под пытками инквизиции! И вот почему так нежданно и вдруг рушатся целые устроения, вчера еще казавшиеся могучими и несокрушимыми: уходит сила! Горе побежденным! Как воскликнул гальский вождь, кидая на весы свой окровавленный меч.
Мы теперь говорим о величии Рима! Это величие держалось на железных римских легионах, которым до поры не находилось соперников! И власть пап покоится на силе — силе денег, и силе меча, и силе веры! Да, да! Но не будем говорить об Исидоровых лжедекреталиях! Лучше помыслим о том, что стало бы с нашею церковью без института папства! Духовная власть целиком попала бы в руки королей и герцогов, которые растащили бы церковное наследие по своим норам и начали распоряжаться кто во что горазд. В институте пап залог единства церкви, а в единстве — сила!
— Эдак ты и до оправдания инквизиции дойдешь! — снедовольничал Ованто Умбальтини.
— Да, ежели бы этот институт был признаком силы, а не бессилия!
— Бессилия?
— Да, бессилия! Вот именно! Церковь сильна, пока во все догматы верят добровольно, а не под пытками! И я бы не стал…
— Чего бы ты не стал делать?
— А, друзья! Я ведь пока не папа римский, и навряд буду им… Во всяком случае не скоро буду! — поправил себя Бальтазар с мрачной усмешкою.
Всякий путь ведет к какой-то цели, а конечной целью духовной карьеры является престол Святого Петра. Об этом он думал еще в ту пору, когда мать убеждала Коссу пойти учиться и стать из пирата священником. Но даже перед «десятью дьяволами» подобной мечты не следовало обнажать!
— Наш почтенный профессор, — докончил Косса, глядя в огонь, — попросту трус, и к тому же невежда, не постигший того, что ныне стало известно каждому, добравшемуся до квадриума. И дураки будут наши, ежели не переизберут его на следующий семестр! И трудов Аверроэса он не читал, и с Авиценной едва знаком.
— Что верно, то верно, — поддержал его Джованни Фиэски. — Авиценну он не знает совсем!
— А о бытии Бога рассуждает только по Аквинату, — подал голос Ованто Умбальдини, — хотя из пяти доводов Фомы Аквината, четвертый и пятый — доказательства от степеней совершенства и от божественного руководства миром — можно бы было и оспорить, а творение мира из ничего требует, прежде всего, критики взглядов Сигера Брабантского и иных последователей Аверроэса, чем наш почтенный профессор опять же попросту пренебрег!
— Последователи Аверроэса принимают за исходное условие противоречие религии и философии, от чего вся стройная картина мира рушится… — решился подать голос Ринери.
— И греческих отцов церкви он не знает, — домолвил Бальтазар, — по крайней мере, не читал их в подлиннике.
— Когда это ты овладел греческим? — вопросил лениво Биордо.
— Когда? — отозвался Бальтазар. — Умейте, друзья, использовать ту часть ночи, когда ваши подруги спят, утомясь, и вы не то что греческий, арабский и иврит сумеете познать!
Греческий Бальтазар изучал еще в детстве, наряду с латынью, а потом на пиратском корабле Гаспара было несколько греков и один ученый, Ласкариос, у которого юный Бальтазар в те пустые дни, когда вокруг было одно лишь безбрежное море, учился и новому, и старому классическому греческому языку, но о том говорить не стоило. Когда это студенты хвалились ученьем?
Фиэско с Умбальдини, вовлекая в диспут Ринери, заспорили о достоинствах Новеллы д’Андреа, преподававшей право из-за занавески, «дабы красотой своей не отвлекать слушателей», и спорили уже не столько о знаниях знаменитой дочери Джовани д’Андреа, сколько о ее женских статях, намекая на то, что Коссе и еще кое-кому удалось-таки познакомиться с ними поближе.
— А ты, Бальтазар, выходит, не всю ночь проводишь со своими избранницами? — решилась слегка уколоть предводителя Бианка.
Бальтазар лишь насмешливо глянул на бывшую любовницу, проследив взглядом за Ренатой, у которой молочно-белые груди с розовыми сосками уже выпали наружу из расшнурованного платья, попав в цепкие пальцы Ринери, который хитро поглядывал на предводителя, ожидая, чтобы Бальтазар хотя нахмурил взор, видя, как ласкают его бывшую подругу…
Но тут громче зазвучали струны лютни, и певец сильным голосом запел сонет Петрарки, посвященный Лауре, и стихли, замерев, «дьяволы», оставя на время подруг, тоже замерших, осерьезнев, все завороженные словами великой любви:
Благословен день, месяц, лето, час, И миг, когда мой взор те очи встретил! Благословен тот край, и дол тот светел, Где пленником я стал прекрасных глаз! Благословенна боль, что в первый раз Я ощутил, когда и не приметил, Так глубоко пронзен стрелой, что метил Мне в сердце Бог, тайком разящий нас! Благословенны жалобы и стоны Какими оглашал я сон дубрав, Будя отзвучья именем Мадонны! Благословенны вы, что столько слав Стяжали ей, певучие канцоны. Дум золотых о ней, единой, сплав! — Еще! — воскликнула Рената, ударяя по пальцам своего настойчивого кавалера. И ее сразу поддержали несколько голосов: «Еще, еще!»
Темнело. Зеленое небо над башнями Болоньи меркло и все ярче и ярче украшалось звездами. А певец пел теперь сонет на смерть Лауры, и его слушали, примолкнув, завороженные, отодвигая неизбежный миг любовных утех.
Ни ясных звезд блуждающие станы, Ни полные на взморье паруса, Ни с пестрым зверем темные леса, Ни всадника в доспехах средь поляны, Ни гости, с вестью про чужие страны, Ни рифм любовных сладкая краса, Ни милых жен поющих голоса Во мгле садов, где шепчутся фонтаны, Ничто не тронет сердца моего. Все погребло с собой мое светило, Что сердцу было зеркалом всего. Жизнь однозвучна — зрелище уныло. Лишь в смерти вновь увижу то, чего Мне лучше б никогда не видеть было! Девушки рукоплескали певцу. В вышине мерцали звезды. Пламя костра выхватывало из темноты то лица, по которым пробегали отсветы огня, то полураздетые фигуры женщин. И тут, в этот миг, Бианка Диэтаччи молча поднялась и, в неровном свете костра, задумчиво и не торопясь, точно была одна в укромной спальне, распустила завязки узорного платья, спустила его с плеч, переступив босыми ногами, потом, постояв, решительно скинула рубаху с плеч и осталась нагая, в одном лишь ожерелье и серьгах. Спокойно подняла руки, поправляя прическу и являя прелесть подмышек, в этот миг похожая на античную статую, извлеченную из земли и чудом ожившую, предлагая всем любоваться совершенною красотою тела, тем, что так быстро проходит и, вместе, дает смысл всему человеческому существованию.
Но Косса лишь рассеянно повел бровью. Не то было у него на уме теперь, и среди приятельских утех он нынче один оставался без подруги, а когда опустился вечер и зелено-голубой свод небес померк, а в сгустившейся темноте вновь зазвучала лютня и началось веселое шевеление с ахами и взвизгиваньями женщин, переходивших из одних рук в другие, он встал и легкой неслышной походкой горного барса покинул полупьяных товарищей, увлеченных сейчас больше всего прелестями своих подруг…
Иные уже засыпали у едва рдеющего огня, слегка закинув плащами обнаженные прелести своих возлюбленных, полунагих и пьяных от вина и любви. Жизнь дается лишь раз, а молодость столь быстротечна!
Лишь музыкант, отвалясь, рассеянно трогал струны лютни, а его подружка, уткнувшись лицом ему в колени и ухватив белыми руками возлюбленного за бедра, уже крепко спала, вздрагивая и порою ласково сжимая пальцы счастливой руки.
V
Косса в этот час крался к одному ему известному дому на одной из улиц Болоньи, где жила пока еще недоступная для него красавица, Има Давероне, странно задевшая его, когда он мельком увидал ее в церкви неделю назад. Не стоило труда расспросить у друзей, кто она и откуда, но… Но что-то удержало, и Бальтазар предпочел сам пуститься на поиски. И сейчас шел, крался впервые в указанный дом, гадая, есть ли у его избранницы родители, отец и мать, или она — знатная сирота (что значительно облегчало дело!). В голове шумело от выпитого кьянти, и Бальтазар, удивляясь самому себе, чувствовал странную неуверенность — редкое для него свойство! — вспоминая раз за разом точеный очерк лица, большие мягкие глаза и этот взгляд, странно-глубокий, своей новой избранницы. «Есть ли у нее любовник?» — гадал Бальтазар. Впрочем, спора с кем бы то ни было он ничуть не боялся и гадал лишь о том, девушка ли Давероне, которую надобно учить любви, или нет? И еще одно нежданное чувство кольнуло, когда Бальтазар подумал о возможном сопернике. Он вдруг позавидовал этому неведомому для себя (а, быть может, даже и несуществующему!) победителю. Ему на этот раз настойчиво захотелось быть первым…
Но вот этот дом, этот сад. Цепляясь за узластые плети плюща, он вскарабкался на стену и соскочил на мягкую землю, послушав, не брехнет ли пес, не выскочат ли на заполошный крик вооруженные слуги? Он постоял, сжимая рукоять прямого испанского кинжала толедской работы, и, осторожно ступая, двинулся дальше.
Как и предполагал Бальтазар, дверь в сад была не закрыта, и он проник внутрь, почти не нашумев. Пожилая служанка, сунувшаяся встречь, не испугала его. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и масляный светильник трепетал в руке женщины, силившейся закричать, но от страха лишь булькавшей горлом.
— Я не грабитель, а студент! — сказал Бальтазар наконец. — Позови свою госпожу! — И, видя, что женщина не шевелится, повторил грозно, возвышая голос: — Позови Иму Давероне, ну!
— Госпожа Има спит! — вымолвила, скорее просипела женщина.
— Разбуди! — требовательно повторил Бальтазар, сдвигая брови. — Да не вздумай будить родителей!
— Родителей у нее нет… — зачем-то сказала служанка, глядя на Бальтазара круглыми от ужаса глазами. — У нее нет… Нету… Сейчас разбужу! — вдруг заторопилась она и исчезла, промерцав светильником где-то вверху лестницы.
Бальтазар ждал в темноте, приобнаживши кинжал. Текли минуты. В это время наверху, в дорогой, но строго обставленной спальне творился суматошный, вполгласа разговор.
— Он пришел, он там, внизу. Я сейчас разбужу Мозаччо и Джино, пусть возьмут оружие…
— Кто внизу? — вопросила Има, садясь на постели и стягивая ворот ночной сорочки из тонкого полотна.
— Студент… Настоящий разбойник! Думаю, думаю — Бальтазар Косса!
— Погоди будить кого-нибудь из слуг! — приказала Има, подымаясь и отбирая светильник у трепещущей служанки. — Я сама поговорю с ним! А ты ступай, ступай спать! — требовательно приказала она и повторила с напором: — Справлюсь сама! Ты иди!
Има, вытолкав служанку, набросила на плечи распашную накидку.
— Косса! — повторила она вполголоса. Озноб, начавшись где-то внизу живота, прошел мурашками по всему телу. Конечно, она знала, слышала о Бальтазаре, о его удивительных ночных приключениях, но чтобы так вот прийти прямо в дом, ночью?
Има приближалась к своему двадцатилетию, по тогдашним, да и позднейшим понятиям она уже давно «заневестилась», и она, конечно, не раз задумывалась о том, о чем говорили все вокруг, о чем живописали художники, слагали стихи поэты, о чем пели уличные певцы по ночам, и имя Бальтазара Коссы тревожило ее, как и многих. Но представить себе… Только представить!
— Но что же я стою! — схватилась она и, подняв светильник, внезапно оробевши и задрожав, вышла из спальни. Да, несомненно, там, внизу лестницы, в темноте кто-то стоял! Ей вдруг стало так страшно, что и взаправду захотелось разбудить слуг и выдворить дерзкого ночного гостя. Она, вздрагивая, сделала шаг, другой… Едва не споткнулась, пропустив первую ступень лестницы, и, ухватясь рукой за перила, пережидала несколько мгновений бешеное биение сердца. «Что я делаю? Почему иду к нему?» — прошло стороной, почти не зацепив сознания. Она сделала еще шаг, и еще… Да, он был тут, внизу, и ждал ее, медленно спускавшуюся со светильником в руке. Еще ступенька, еще — и вот показалось из мрака его лицо, жесткое и красивое лицо зверя, ожидающего свою жертву. Има остановилась, пытаясь унять биение сердца и вся покрываясь холодными мурашками.
— Кто ты, и зачем пришел? — вопросила она наконец, возможно тверже.
— Ты знаешь меня! — сказал он, смело глядя ей в лицо (Има не сошла с последних ступеней, и лица их оказались на одном уровне). — Я Бальтазар Косса, и я пришел к тебе!
Има внимательно смотрела ему в лицо, не шевелясь. Светильник в ее руке дрожал и потрескивал.
— Ты даже не встречал меня, не разговаривал со мною, не ведаешь, кто я и что я, и пришел ко мне? Ночью? Прямо так? — вымолвила она, наконец. (А груди предательски твердели, и она чуяла сама, как у нее каменеет и подбирается живот.)
— Я видел тебя в церкви! — возразил Косса, прямо глядя в лицо девушки, которая смотрела на него и в глазах ее рос и сгущался мрак неведомых ему глубин. Има не говорила ничего, но Бальтазару вдруг, неведомо с чего, стало стыдно, такая серьезная строгость взора ему была внове и непонятна. Добро бы она трепетала, тряслась, молила о снисхождении или нервно смеялась, отталкивая его руки, изгибаясь, заранее готовая отдаться. Но так вот молчать и глядеть ему в самую душу, и этот темный бархат глаз, и эта спрятанная за ними мысль и мука — все было непонятно ему в этой женщине — девушке ли? На ум вдруг пришло, что ежели у нее есть любовник, то любовник боится ее и трепещет под этим углубленно-серьезным взором. И что ему теперь? Броситься на нее? Ударить? Уйти? Убежать? (Хотя он никогда и ни от кого не убегал!) Или просто пожелать спокойной ночи и отправиться к Бьянке или Сандре, гасить в их объятиях внутренний огонь этой ночи? Он стоял и смотрел, не в силах сделать движения, и она смотрела ему в лицо, и что-то сдвигалось, что-то копилось в этом взаимном молчании, и когда он уже сделал полшага назад, готовясь невесть к чему, Има вымолвила вдруг, спокойно и просто, чуть охрипшим голосом:
— Входи!
Девушка оказалась девственницей. Она молчала, обнимая Коссу за шею, когда он, так же молча, овладевал ею. Она сама помогла сбросить уже разорванную, мешавшую ему рубашку и осталась нагой. Она мгновенно овладела таинством поцелуя, вбирая язык себе в рот и покусывая его твердые жесткие губы. Она за какие-то немногие миги прошла, познала и ад и рай любви. Минуты? Часы? Столетия? протекли с того мига, когда острая боль разорвала ей низ живота и судорога прошла по всему телу, и уже нахлынуло и продолжало царить удивительное ощущение, что он там, внутри, и шевелится, словно ее ребенок!
«Словно мой малыш!» — подумала Има, послушно разводя бедра и всячески помогая ему все глубже и все полнее овладевать ее телом.
Светало. Бледная зелень окрасила небо, и темень крыш, видных в окно спальни, и неровная череда боевых башен начала понемногу отделяться от прозрачности воздуха, тяжелея и опускаясь долу. Они лежали, оба опустошенные, ибо Косса начинал вновь и вновь, вновь и вновь входя в ее плоть, вновь и вновь наполняя ее горячими соками жизнетворения. Теперь Бальтазар, окончательно насытившийся, задремывал. Има лежала на спине рядом с ним, не сведя раскинутых ног, вся легкая, пустая, чуя, что еще немного, и она улетит как птица в отверстое окно. Голову слегка кружило, и тело было трудно даже подвинуть. Ничего уже не хотелось, неможно казалось даже натянуть на себя скомканную простыню. «Это счастье?» — думала она и не находила ответа. Почуяв его шевеление, не поворачивая головы, Има произнесла негромко в хрустальную пустоту, объявшую усталых любовников:
— Ты меня бросишь, как бросаешь всех. Но знай, когда бы ты ни пришел, я приму тебя, и не стану корить, и чтобы не случилось с тобою — помогу всеми силами…
Он приподнял голову, молча выслушивая непривычно-странные слова своей новой любовницы.
— У тебя, — договорила она, — слишком много женщин! Пусть же среди них будет одна тебе другом! Хотя бы одна! — добавила Има, вполгласа, и тот, в смущении, поспешил обнять и притиснуть к себе податливое тело этой так и не разгаданной им девушки.
— Любимый мой! — только и прошептала она, послушно отдаваясь новому приступу его страсти.
Има как в воду глядела, сказавши, что Бальтазар скоро ее бросит. Но разлуку перенесла мужественно, без слова укора, и старалась не думать о девушках из знатных семейств, по очереди падавших в его объятия, старалась не ревновать и не возмущаться, узнавая, что Косса овладел новой своей жертвой. И только раз не выдержала, проследив милого своего, когда он отправился в квартал бедноты, в сборище сляпанных абы как и абы из чего хижин, чтобы встретиться с очередной любовницей из простонародья, Сандрой Джуни. Еще и днем приходила поглядеть на эту Сандру, дочь сапожника, недоумевая: чем эта замарашка со спутанными волосами могла прельстить разборчивого Коссу? И постаралась все-таки понять, чем, и, поняв, вновь оправдать неверного возлюбленного своего, которому продолжала хранить верность, ибо никто больше в целом свете ей был не нужен и после Бальтазара не мог увлечь даже на краткий миг греховного соития. Отказываясь от всех предложений любовных встреч и даже замужества, она предпочитала в одиночестве проводить ночи на той самой кровати, под тем самым одеялом, с книгой в руках, и редкие слезы капали на развернутый фолиант Тацита или «Гражданских войн» Полибия.
VI
Она не ревновала! Ревновали другие. И случилось нижеописанное на последнем курсе, когда Бальтазару только и оставалось почти, что с блеском сдать экзамены и получить диплом и степень доктора обоих прав, открывавшую ему дорогу к высшей церковной карьере.
Монна Оретта встретила Бальтазара у входа в университет, кинулась впереймы со слезами на глазах, беспорядочно, то вспыхивая, то угасая, просила, умоляла его о новом свидании.
Бальтазар посмотрел сумрачно. Монна, замужняя женщина, которой связь со студентом (и каким! Самим Бальтазаром Коссой!) нужна была скорее распущенности и выхвалы ради (успеть получить то же, что получают другие, насладиться сполна отпущенными годами молодости!), Монна совсем не интересовала его теперь. Он торопился, и даже не выслушав до конца свою брошенную любовницу, сказал, что никаких свиданий больше не будет, и повелел, именно повелел!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|