Наконец он защитился.
— Это был самый гнусный день в моей жизни, — признался он тогда Баржину.
— Но вашу диссертацию никак не назовешь ненужной!
— Нет. Но разве ее можно назвать моей?
И в этом был весь Гиго.
Зойка. Вообще-то она, конечно, Зоя Федоровна Пшебышевская. Но на памяти Баржина ее так называли только дважды, и то оба раза в приказах по институту.
Выудил ее Леша. Зойке было всего лет двадцать пять, она кончила 157-ю экспериментальную школу, выпускавшую программистов. По ступила в ЛИТМО, где и познакомилась с Поздняковым. А сама преподавала программирование в той же школе. Но потом выяснилось, что для получения диплома нужно работать точно по специальности. И тогда, воспользовавшись случаем, Лешка притащил ее к Баржину.
— Нужен нам программист? — спросил он.
— Нужен, — сказал Баржин. — Гиго только что вышиб где-то «Раздан» и сейчас доругивается с главбухом.
— Вот тебе программист, Боря, — сказал Лешка, подталкивая вперед Зою. — А ты, чадо, не смотри, что я с ним так фамильярно. Потому как он — начальство. Зовут Его Борис Вениаминович, и он совсем не страшный. Уловила?
— Уловила. — сказала Зойка своим опереточным голоском. — А где этот ваш «Раздан», Борис Вениаминович? Можно мне к нему, а?
Баржин никогда не жалел, что взял ее. О таком программисте можно было только мечтать.
Ивин, Борис Ильич, в просторечии — Боря-бис. Инженер-экспериментатор по призванию, он обладал удивительным талантом чувствовать схему. Рассчитывал он потом. Сперва сидел, разглядывая ее со всех сторон, щупал своими короткими толстыми пальцами с обгрызенными ногтями, потом говорил: "Вот здесь, во втором каскаде что-то не то. Посмотрим". И не было еще случая, чтобы он ошибся. Бывало и похлеще. Борис подходил ко вполне исправно работающему прибору и говорил, задумчиво глядя на него: "А ведь полетит сейчас дешифратор, как пить дать!" И — летел. Что это было? Сверхтонкое чутье? Бог весть. Зойка смотрела на него большими глазами и регулярно затаскивала его к себе на машину — для профилактики. А пока он копался в какой-нибудь очередной схеме, она потихоньку пришивала ему пуговицу к пиджаку, потому что пуговицы у него хронически были прикручены проволокой. Ужасно он был неухоженный, и в лаборатории знали, хотя сам он и не говорил на эту тему, что у него не задалась, как говориться, семейная жизнь. Но это сплетни, которые Баржину перебирать не хотелось, а когда однажды он попытался заговорить об этом со своим тезкой, тот ответил коротко: "Я ни на что не собираюсь жаловаться. Знал, на что иду. И не будем этом, шеф, ладно?"
С Ивиным тоже было немало хлопот в свое время, когда Баржин решил перетащить его к себе. Дело в том, что Борю-бис угораздило из-за какой-то романтической истории уйти с пятого курса института, да так и не вернуться туда. И Баржину приходилось ходить к Старику и доказывать, что пройти мимо такого человека — "больше чем преступление — это ошибка", как говорил господин де Талейран. И Старик сам объяснялся с начальником отдела кадров… В конце концов Борю-бис оформили младшим научным сотрудником, хотя это было отнюдь не много для таких золотых рук. Практически же он руководил второй экспериментальной группой.
Наконец, Перегуд, Он пришел в лабораторию одним из последних, потому что он — испытатель. Первый в истории лонг-стрессмен.
Еще мальчишкой Герман увлекался парящим полетом. Это был новый, модный в те поры вид спорта: большой трамплин, вроде лыжного, по которому скользит по рельсам тележка-слайд, выбрасывающая в воздух человека с крыльями, чем-то напоминающими первые планеры Лилиенталя. Крылья раскрываются в момент, когда человек в свободном полете достигает наивысшей точки. А потом начинается парение… Оценивается и длительность, и дальность, и изящество полета.
Герман довольно быстро стал сперва разрядником, потом — мастером, наконец — чемпионом Союза. Парящий полет — спорт молодых. И он требует очень гармоничного развития всего онанизма в целом, а не избирательно, как большинство других видов спорта.
Кончив школу, Герман поступил в институт физкультуры имени Лесгафта. Окончил, был оставлен в аспирантуре и в порядке культурного обмена послан в Индию, в Мадрасскую школу хатха-йоги. Вернувшись, начал преподавать в институте, а попутно вел факультатив по хатха-йоге. Кроме того, он читал популярные лекции, на одной из которых и познакомился с Баржи-ным. Точнее, Баржин подошел к нему и предложил поговорить. Герман согласился, и Баржин рассказал ему всю историю своей идеи, историю хомофеноменологии и их лаборатории.
Вот сидят они за столом — такие разные, несхожие, со своими судьбами, характерами, взглядами.
Что же объединяет их?
Хомофеноменология.
VIII
Человек и идея — это система с обратной связью. Идеи порождаются людьми, но в свою очередь влияют на людские судьбы, зачастую формируя не только отдельных людей, но и целые поколения.
Хомофеноменология родилась из коллекции Борьки Баржина, но еще долго переживала своеобразный инкубационный период — до тех пор, пока однажды Старик не сказал:
— … А что, если представить себе все эти все возможности сконцентрированными в одном человеке, этаком Большом Бухарце, а?
Тогда она стала бурно расти, вовлекая в сферу своего влияния все новых людей, порождая субидеи, расти, пока не закончилась провалившимся экспериментом, — как железнодорожная ветка заканчивается тупиком, конструкцией из пяти шпал, выкрашенных шлагбаумной черно-белой полосой и укрепленных песчаной обваловкой.
Но когда она начиналась, Баржин не думал, что такое может произойти. Не мог допустить такой мысли. Ведь все шло так гладко, так замечательно гладко…
Они начали с классификации.
Выяснилось, что все подтвержденные феномены можно разделить на две основные группы: способности гипертрофированные, развитые за счет притупления остальных, как, например, осязание у слепых; и способности, развитые самостоятельно, без ущерба остальным. В первую очередь Баржина интересовали именно эти, вторые способности, хомофеномены.
Но все случаи были спонтанны, непредсказуемы и неуправляемы. В этом и заключалась, в сущности, вся проблема.
Первая модель, «Бухарец-1», была просто суммой всех известных феноменов второго рода. Их набралось свыше сотни: чтение со скоростью сотен тысяч знаков в минуту; отсутствие потребности во сне; наследственная, генетическая память: способность ко мгновенному устному счету… Этот ряд можно было бы продолжать почти до бесконечности. «Бухарец-1» оказался настолько непохожим на нормального человека, что не только Баржину, — даже Старику и то, похоже, стало не по себе.
"Бухарец-2" отличался от первого усложнением внутренней структуры. Для удобства была принята такая модель: предположи, что мозг человека, как известно, задействованный лишь на три-пять процентов, состоит как бы из двух зон — рабочей, включающей в себя эти пресловутые три-пять процентов, и резервной, причем рабочая окружена неким барражем. Не будем вдаваться в генезис этого барража — пусть такими вопросами занимается Озол, это по его части… Кстати, Озол-таки занялся: написал рассказ, в котором все сводилось к очередному поколению космических пришельцев, правда, как всегда, с довольно оригинальным поворотом, — он ввел некий "порог адаптации". При переселении на планету с первобытными условиями туда должен попадать организм, по сложности адекватной окружающей среде, в противном случае он останется чужеродным. Отсюда и барраж вокруг трехпроцентной зоны. Но рассказ все-таки был плох, и Озол сам понимал это…).
Для хомофеноменологов же барраж был лишь условностью, как условна боровская планетарная модель атома. Главное в другом: в этом случае все хомофеномены можно представить узкими локальными прорывами барража, лучевым выходом интеллекта из рабочей зоны в резервную.
Но опять-таки: как сделать этот выход управляемым?
Вот тут-то и пригодилась удачно брошенная Озолом идея лонг-стресса.
Стресс — точнее одна из его разновидностей, активная или норадреналиновая, при которой надпочечники вырабатывают и выбрасывают в организм норадреналин, — это как бы форсаж биологической системы. В состоянии стресса организм действует на пределе своих возможностей… возможностей рабочей зоны — по "Бухарцу-2"). Однако стрессу сопутствует резкое ускорение темпов белкового обмена, увеличение количества потребляемой энергии и вырабатываемых шлаков. Поэтому стресс кратковременен, а за ним следует тяжелая реакция.
Обычная белая мыть вдруг набрасывается на кошку с такой яростью, что опешивший «микротигр», теряя клочья шерсти, обращается в бегство. Это — стресс. Человек поднимает двухтонную- балку, придавившую его напарника, и держит на весу, пока пострадавшего оттаскивают в сторону. И это — стресс. Разведчик за считанные минуты перелистывает сотни страниц, испещренных сложнейшими расчетами, а потом воспроизводит их с точностью до запятой. Это не только тренированная память, это — стресс. Как же его пролонгировать?
На решение этой задачи ушло несколько лет, а могло бы — во много раз больше, не догадайся они привлечь к работе Институт экспериментальной физиологии и Гипромед. Найденное в итоге решение было если и не идеальным, то по крайней мере приемлемым. Оно представляло собой систему из трех рецепторов… на артерии, вене и ретикулярной формации, этом распределительном щите мозга), передававших показания на сумматор. Последний управляя деятельностью дополнительной почки, которая перерабатывала и утилизировала избыток белковых шлаков, и работой двух эффекторов, один из которых через артерию вводил в организм АТФ, а другой регулировал, воздействуя на гипофиз, гормональный баланс. Эта система позволяла безо всяких последствий удерживать организм в состоянии стресса сколь угодно долгое время.
Первые опыты на крысах дали обнадеживающие результаты. Физическая сила и выносливость повысилась многократно. Интересно было и поведение крыс в лабиринтах: при первой попытке результаты лонг-стрессированных животных были такими же, как и у контрольных. Но при последующих — лонг-стрессированные не ошибались ни разу. Закреплялись рефлексы мгновенно.
На собаках результат получились еще ярче. Прячем наряду с фактами тут начали уже твориться легенды. Так Зимин, например, утверждал, что бывали случаи, когда вундерпсы, как их называли в лаборатории, исполняли команду раньше, чем он успевал произнести ее вслух. Чуть-чуть, на долю секунды, быть может, но — раньше. Впрочем, в протоколы экспериментов Зимин этого не занес. Да оно и понятно. Забегая вперед, стоит добавить только, что легенды эти получили впоследствии хождение и среди проводников лонг-стрессированных служебных собак…
Когда было испорчено более двух десятков извечно страдающих на благо человека дворняг, Чехашвили провел одну из самых удачных своих операций. Никому не сказавшись, он договорился с клубом служебного собаководства ДОСААФ и получил от них четырех овчарок, которых в лаборатории и ввели в лонг-стресс. А потом одну из них передали для испытания геологам, другую — в «Таллингаз», третью — в милицию, четвертую — на погранзаставу. Собаки прошли испытания блестяще; сотрудники «Таллиннгаза» даже написали восторженную статью, опубликованную в "Молодежи Эстонии". Наиболее же действенным оказалось восхищение пограничников: через несколько месяцев Старика и Баржина вызвали к большому начальству, каковое сообщило им, что тема эта, лонг-стресс, представляется весьма "многопланово перспективной" и заслуживающей самой деятельной разработки. Ассигнования по ней увеличиваются более чем вдвое, а все субподряды и прочие сторонние заказы получают "зеленую улицу".
И вот, наконец, появился первый лонг-стрессмен, человек, на себе испытавший лонг-стресс. Это было победой. Многократное увеличение как физических, так и интеллектуальных возможностей человека, еще один участок, отвоеванный разумом у косной материи! И уже через год в космосе оказался экипаж, состоявший из четырех человек, двое из которых были лонг-стрессменами, а двое контрольными.
Но в баржинской лаборатории знали: это только шаг. Не больше. Главное — впереди. Ведь это только полное овладение тремя процентами потенциальных возможностей мозга, рабочей зоной. А остальные девяносто семь процентов? И к тому же все время таскать на себе эту самую третью почку, хоть она и весьма портативна, беспокоиться о запасе энергии и АТФ… Нет, это паллиативное, временное решение.
И тогда был предложен новый вариант. Автором этой идеи был Лешка. Она поражал простотой: взять лонг-стрессмена и с помощью гипноза попробовать пробить пресловутый барраж. Ведь были же опыты Райновского, который внушал людям, что они — Лобачевские и Репины, и те, до сеанса считавшиеся абсолютно бездарными в математике и живописи, начинали в самом деле писать, не как Репин, может быть, но как хорошие копиисты; начинали представлять себе неэвклидову геометрию… А что, если пойти по пути Райновского?
Эксперимент был задуман очень изящно. И столь же изящно провалился. Яновский провел сеанс. И — ничего.
Просто ничего.
Тупик. Сооружение из пяти шпал, раскрашенных в черно-белую шлагбаумную полоску и укрепленное песчаной обваловкой.
Конечно, остается лонг-стресс. Он уже принес немало: объективно, явившись… не надо, в конце концов, бояться громких слов!) серьезным вкладом в науку, уже сейчас, только родившись, принес пользу людям; и субъективно — тоже, и в смысле морального удовлетворения, и в смысле сугубо материальном даже. И разрабатывать, улучшать, доводить, его можно до бесконечности.
Но — хомофеноменология? Что будет с ней? Ведь лонг-стресс не приблизил решения ни на шаг…
IX
К полуночи в баржинской квартире царил настоящий шабаш. В спальне Гиго залихватски отплясывал с Зойкой нечто ухарское. Озол с пеной у рта спорил о чем-то с Германом, судя по доносящимся обрывкам фраз — о йоге, которая была больным местом Озола и фигурировала чуть ли не во всех его рассказах. Лешка, Зимин и Боря-бис тоже спорили, но тихо, вполголоса, рисуя что-то на салфетке, — это Лешка собирался "ни о чем не думать"!
Баржин распахнул окно: в комнате было накурено до топоровисения. С улицы хлынул поток сырого и холодного воздуха. Баржин с наслаждением вдохнул его. "Устал, — подумал он. — Устал. И хочу спать". Он собрался было выйти в кухню, погасить свет и посидеть там в одиночестве, когда раздался звонок.
Странно… Больше Баржин никого не ждал. На пороге стоял Старик. А рядом — незнакомый, пожилой человек, чем-то его напоминающий: такой же высокий и тощий, с узким лицом и тяжелым подбородком.
— Принимаете гостей, Борис Вениаминович? — спросил Старик. — Феликс Максимилианович Райновский, прошу любить и жаловать. Только что прилетел из Москвы, потому мы с ним и задержались несколько.
Райновский!
Баржин взглянул на Старика. Но тот был абсолютно, каменно серьезен. Только где-то в углах глаз… Хотя нет, это были просто морщинки…
— Очень рад, — Баржин пожал руку Райновскому и распахнул дверь в комнату. — Прошу!
При виде Старика все вскочили. Из спальни высунулись Зойка и Чехашвили. Увидев Райновского, Гиго прямо-таки ошалел.
— Феликс Максимилианович! Вырвались-таки?
— Кто устоит перед натиском Чехашвили? — хмыкнул Старик.
— Штрафную им! — потребовал Озол.
— Можно, — согласился Райновский. — Сыро как-то у вас в Ленинграде. И мозгло. Так что с удовольствием…
— Это что за фокусы? — шепотом спросил Баржин у Гиго.
— Не был уверен, что получится, вот и молчал.
В комнате образовалось какое-то подобие порядка.
Не прошло еще и часа, а Баржину стало казаться, что Райновский работает с ними с самого начала, настолько легко и естественно вошел он в их «братию». Это было приятно и самому Баржину, и — он ясно видел это — всем остальным.
Озол притащил поднос, уставленный чашками с дымящимся кофе, а Старику, не признававшему "этого поветрия", — кирпично заваренный чай.
— Ну-с, — сказал Райновский, принимая протянутую ему Зойкой чашку, — а теперь два слова о деле. Только два слова, потому что всерьез будем говорить завтра, ибо утро, как известно, вечера мудренее. В общих чертах я о вашей работе знаю. Я имею в виду не лонг-стресс. Я имею в виду хомофеноменологию. Знаю из вашего, Гиго Бесарионович, письма, и из неоднократных разговоров со старым моим приятелем Иваном Михайловичем, — Райновский сделал легкий поклон в строну Старика. — И сдается мне, что вы не только на правильном пути, но и, как любят выражаться борзописцы, вышли на финишную прямую. Так что сегодняшняя ваша неудача, по-моему, вытекает не из неправильности общих предпосылок, а из погрешности эксперимента.
— Яновский напортачил? Да? — спросил Озол.
— Адька! — рыкнул на него Поздняков. — Вы хотите сказать, Феликс Максимилианович, что система внушения…
— Я очень ценю коллегу Яновского, — сказал Райновский, — и должен признаться, организовал он все очень хорошо. Вот только — что внушать? Это, боюсь, вы с ним не продумали. Что же до технической стороны, повторяю, она была организована на совесть. Я бы, правда, несмотря на высокую степень гипнабельности Германа Константиновича, подкрепил внушение химиотерапией. — Лешка не удержался от улыбки: в свое время он предлагал это. — Торидазни, а еще лучше — мелларил. Можете его достать?
— Достанем, — прогудел Гиго. — Достанем, Феликс Максимилианович!
— Прекрасно. Что же до внушения, то его, думаю, будем строить по следующей схеме…
Озол, слушавший весь этот разговор, сидя на краешке письменного стола, внезапно отключился от окружающего. С ним такое бывало, он называл это «абстрагироваться». Он почувствовал пока еще смутные, размытые, как на недопроявленной фотографии, контуры рассказа, который, возможно, даже не будет фантастическим. Впрочем, нет — будет, конечно, потому что Озол всегда должен был заглядывать на дюжину шагов вперед…
Но вдруг он понял, что рассказа не будет. Можно представить себе последствия овладения этими пресловутыми девяносто семью процентами возможностей мозга. Но разве это важно? Важно представить себе, больше — передать другим, читателям, сделать доступным их эмоциональному, чувственному восприятию внутренний мир этого нового человека, его ощущения, чувства. И как это сделать? Ведь даже для того, чтобы достоверно описать ощущения лонг-стрессмена, надо чтобы писатель сам испытал их, — аналогии и метафоры здесь не спасут. Лонг-стрессмен же, между прочим, еще не так уж отличается от обычного, нормального человека…
Озолу стало грустно. Неуютно как-то. Он закурил.
А Баржин улыбался. Он слушал Райновского и чувствовал, как исчезает куда-то, тает в прокуренном. но вопреки медицине, таком живительном воздухе комнаты его тоскливая неприкаянность.
Потому что никакого тупика нет. Есть только маленький полустанок в ночи. Поезд стоит здесь совсем недолго, можно только выскочить на платформу, походить, разминая ноги, по хрусткому снегу, искрящемуся в холодном свете ртутных ламп, выкурить сигарету, — и снова в путь, дальше, дальше, потому что полустанок — это лишь короткая остановка и немного грусти, оставшейся там, позади…
1971
ПОПУТЧИКИ
— Корпусное шоссе. Следующая остановка — платформа Броневая. — Казалось, изъеденный ржавчиной голос доносился не из кабины в головном вагоне, а пробивался откуда-то с Тау Кита. — Осторожно, двери закрываются!"
За окном на стандартном железобетонном заборе резвилась обезьянка, черная с уморительной мордашкой, отороченной белым мехом. Чуть дальше гарцевал черный в белых пятнах олень, а второй замер, осторожно подняв обрубыши ушей. Шабров любовался этой живностью всякий раз, проезжая Корпусное шоссе. Кто поселил их здесь? И кто написал рядом: "Счастливого пути!"? Ну, надпись — ладно, ее могли сделать и по обязанности. На Московском вокзале в конце одной из платформ тоже выложено камешками "Счастливого пути", а уж там всякая самодеятельность исключена. Но рисунки? И ведь хорошие, полные экспрессии и жизнерадостности, — такие можно сделать только от полноты души…
Электричка тронулась. Серый бетонный забор пополз, потом побежал назад, но, не успев набрать полной скорости, оборвался. Шабров отвернулся от окна. В вагоне было совсем пусто. Только напротив — спиной к движению — сидел молодой человек, уткнувшийся в яркую книжицу карманного формата, да на последней скамейке благообразная старушка в чем-то активно убеждала хулиганистого типа пяти-шестилетнюю внучку, причем, судя по интонациям, готова уже была от парламентских методов перейти к прямой агрессии. Внучке на это было явно наплевать. Встретившись взглядом с Шабровым, она так кокетливо стрельнула глазами, что он не выдержи и рассмеялся. "Вот пройдет с десяток лет, — подумалось ему, — так ведь стоном от такой Цирцеи стонать станут, под окнами будут бродить и серенады петь".
Аэропорт. Справа, за плоским двухэтажным зданием блеснули на солнце хвосты самолетов. Шабров взглянул на часы. Неудачная электричка: тащится от Ленинграда до Луги более двух с половиной часов, останавливаясь чуть ли не v каждого столба, как невыгулянная собака. Визави Шаброва перевернул страницу, негромко и коротко хохотнул на последних строках и закрыл книгу. Перехватив взгляд, брошенный Шабровым на обложку, он улыбнулся и протянул томик.
— Фантастика. Рассказы о пришельцах. Некоторые неплохи, но в целом не ахти что.
Шабров пробежал глазами оглавление: большую часть он уже читал в периодике.
— Ну почему же. Вот, например, "Сага о саскаваче" Озола — очень прилично. Или "Ее усмешка" Элитской…
— Согласен. — Во взгляде попутчика явственно проступил интерес. — Да беда-то не в том. В другом совсем беда. Каждый почти рассказ, за исключением разве что Выведенского, неплох. Некоторые и вовсе хороши. Но только сами по себе. А в сумме — черт-те что получается.
— Почему, собственно?
— Да потому, что и Свифт у них пришелец. И Прометей, и Леонардо, и Иисус, и Бэкон, и Джотто… И в ящера мезозойского они стреляли, и Баальбекскую террасу строили… Все пришельцы. Один раз — хорошо. Даже поверить можно. Но не на протяжении же всей истории!
— Логично. Однако этим страдают не только рассказы, но и гипотезы, высказанные всерьез. Помните, в свое время фильмы показывали — "Воспоминания о будущем", "Послание богов"?
— Конечно.
— Так ведь и к ним оно в равной мере относится, ваше возражение.
— Безусловно. Кстати, раз уж мы разговорились, давайте познакомимся, а то разговаривать в безличной форме как-то неловко. Георгий. Георгий Викентьевич Озимый. Но предпочтительнее — просто Гера.
— Очень приятно. Шабров. Петр Николаевич.
— А не пойти ли нам перекурить? По поводу знакомства?
В тамбуре было прохладнее: сквозь проемы в стальных листах, вваренных в двери вместо стекал, врывался ветер. Озимый вынул из нагрудного кармана флотской рубашки пачку «Примы», неуловимым движением вытряхнул из нее две сигареты, протянул Шаброву.
— Спасибо, — покачал головой тот, — не могу я их курить, извините. Кашляю. Привык к своим. Это бельгийские, безникотинные.
— Зачем же тогда вообще курить?
— Ну, немодно как-то мужчине быть некурящим. Особенно во времена гонений на курильщиков… А я, грешным делом, выделяться терпеть не могу.
Они закурили. Дым клубился в пронизывающем тамбур солнечном луче и исчезал в оконце.
— Помню, когда «Воспоминания…» эти пошли. — сказал Шабров, — со мной случай приключился забавный. Пошли мы в кино вместе с одним знакомым. А он, надо сказать, человек взглядов консервативных до крайности, всякие новые и сомнительные гипотезы органически нс приемлет. Сидим, смотрим. Сперва он все ерзал, вздыхал. — вот, мол, как он, бедный, страдает-мучается, а все из-за меня, изверга, его сюда заведшего. Потом затих. А когда свет зажегся, встает он и говорит: "Знаете. Петр Николаевич, а все-таки они были… " Вот и говорите теперь — неубедительно…
— Да нет же, Петр Николаевич, не о том я говорю. Фильмы поставлены хорошо, убедительно, ничего не скажешь. Порочен сам метод: все, что ни есть в земной истории, этнографии, археологии загадочного — все на бедных пришельцев валить. Чуть личность какая замечательная — пришелец, чуть сделано что посложнее да посолиднее — опять же инопланетяне помогли… А мне, например, в уменья наших вполне земных предков поверить легче. Да и приятнее.
— Патриотизм?
— Отнюдь. Элементарная корректность. Оккамова бритва. Новые сущности нужно изобретать в крайних случаях. Когда старого арсенала не хватает. Я скорее в другую гипотезу поверю. О працивилизации. Слышали?
— Читал… Только какая, в сущности, разница — пришельцы ли из космоса или мезозоя, все едино.
— Ну не скажите. Працивилизация — логичнее, это во-первых. Во-вторых, только она и может объяснить постоянный контакт двух разумов, вытекающих из разброса по времени аргументов в пользу гипотезы о пришельцах.
— То есть?
Озимый бросил окурок в окно.
— Ну что, пойдем в вагон или здесь постоим?
— Пойдемте, — и Шабров откатил створку двери, пропуская собеседника вперед.
— Знаете что, Петр Николаевич, — сказал Озимый, когда они снова уселись на янтарно-желтые дощатые скамейки, казалось, пахнущие солнечным бором, — хотите я вам наболтаю сейчас идею для фантастического рассказа? Не хуже любого из этих, — он кивнул на лежащую рядом книгу. — Во всяком случае, за оригинальность идеи ручаюсь, потому как фантастику знаю хорошо, а такого пока не встречал.
— Давайте, — улыбнулся Шабров: делать ему все равно было нечего. — С удовольствием послушаю.
Озимый вздохнул, достал из кармана сигарету, не зажигая, стал крутить ее в пальцах.
— Скажите, вам никогда не приходило в голову, что, рассуждая об истории, все мы возводим род человеческий к Адаму?
— То есть?
— Очень просто. Жили-были Адам и его жена Ева. От них люди и пошли. Здесь они свою жизнь так организовали, там — иначе. И все различия.
— А вы чего же хотите, позвольте спросить?
— Разнообразия. Разнообразия, Петр Николаевич. Природа — она ведь экспериментатор. Экспериментатор по призванию. И только с людьми почему-то экспериментов убоялась. Создала одну нашу цивилизацию. Цивилизацию технологическую. А все другое пути остались, так сказать, невостребованными. Лежат себе где-то у нее, у матушки, на складе и пылятся. Не верится мне в это.
— А дельфины? Если они и есть другой путь разума?
— Может быть. Но они — иной вид. Я же говорю о человеке. Теперь представьте себе, что когда-то произошло разделение рода человеческого на две ветви. Когда? Тогда, когда появился кроманьонец. Обратите внимание: у неандертальца мозг был немногим сложнее, чем у гориллы или шимпанзе, а у кроманьонца — такой же, как у нас с вами. И при том они сосуществовали. Почему произошел такой скачок, сейчас не суть важно. Важно другое. Неандерталец уже умел пользоваться орудиями — палкой там, рубилом и так далее. Кроманьонец — тоже. Странно, не правда ли: уровень технологичности у них одинаковый, а мозг — разный. И еще: если верить науке, то и сегодня наш с вами, так сказать, «кроманьонский» мозг загружен всего на каких-нибудь два-три процента. Это за десятки тысяч лет цивилизации-то! Вот и выходит: кроманьонец мозг другой получил, а пользоваться им продолжал по-прежнему, по-неандертальски. И вся наша нынешняя цивилизация — его наследники.
— Аналогично тому, как первые каменные постройки возводились по канонам деревянного зодчества, хотя у камня законы свои? — улыбнулся Шабров.
— Именно. А тут еще и колесо подсуропило. Удобная штука — колесо. Естественно, наш кроманьонец в него и вцепился. Да так крепко, что по сию пору вся наша цивилизация — раб колеса.
— Метко.
— А теперь представьте себе, что чисть кроманьонцев научилась использовать свой мозг полностью. Недаром же он был им дан! Как? Не знаю. Может быть, их цивилизацию стоит назвать биологической, потому что они нс создавали техносферы, не отрывались от природы, противопоставляясь ей, а жили с ней в разумном симбиозе. Может быть, их цивилизацию следует назвать психической, если они освоили телепатию, телекинез, левитацию и так далее. Нс зря же этим свойствам человека посвящено столько легенд — дыма без огня. как известно, не бывает! Но в любом случае их путь развития был короче нашего. И гуманнее. Потому уже, что мы до сих пор существуем. В противном случае они бы нас попросту выжили: конкуренты как-никак — два разума на одной планете, да еще оба на суше. Вот дельфины: в океане, а мы все равно их уничтожаем.
— Но ведь есть международная конвекция об их охране.
— Точно. Только до сих пор не все страны ее подписали, заметьте… Вот я и делаю вывод, что они гуманнее нас. И еще. Мы говорим: миров во Вселенной бесконечно много, значит, и обитаемых — тоже; так почему же нас до сих пор не открыли, в гости к нам не пожаловали? И придумываем в утешение себе пришельцев из космоса. А зачем нас открывать? Мы уже давным-давно открыты. Более того, может быть, сами — земляне то есть — других открыли, и братья эти наши, колеса не изобретшие, давно уже нас в какой-нибудь Галактической Ассамблее представляют… Да и нас. конечно, не забывают. Ходят между нами, жизнь нашу наблюдают и изучают. А чему-то, конечно, и у нас учатся.
— Так почему же мы их не знаем? — спросил Шабров. От этого разговора ему стало как-то не по себе.
— Потому что незачем. Нос не дорос. Ведь если они сейчас к нам явятся — половина человечества им войну объявит, а вторая с восторгом примет и начнет перенимать их достижения, утеряв в итоге самобытность. Вот они и ждут, пока мы созреем настолько, чтобы войти с ними во взаимоплодотворный контакт.
— Как-то трудно себе представить, что они запросто между нами ходят, — поежился Шабров.
Озимый рассмеялся:
— Верно. Вот сидим мы с вами, а может, я и есть представитель этих… Старших братьев. И давно уже вас телепатически обследовал.
Шаброва бросило в жар.
— Что вы! Это же неэтично, просто-напросто недопустимо! Телепатический контакт может быть только взаимным! — И перехватив удивленный взгляд Озимого, добавил: — Вы же сами сказали, что они достаточно развиты и гуманны, значит, я законы этики должны соблюдаться строже, чем нами — юридические.