Южнее главного удара
ModernLib.Net / Военная проза / Бакланов Григорий Яковлевич / Южнее главного удара - Чтение
(стр. 8)
И Назаров почувствовал это состояние солдат. Он сдёрнул с себя шинель и, возбудив себя этим резким жестом, выскочил с лопатой на бруствер. За ним выскочили остальные. Оттого что орудие Беличенко начало стрелять в это время, танки перенесли огонь на него, и снаряды рвались теперь далеко от окопа. Бойцы быстро расчистили бруствер, у панорамы за наводчика стал Бородин. Он стрелял, подолгу целясь, тщательно наводя, и с каждым его промахом, по мeре того как танки приближались, тренога и напряжение на огневой росли. Никогда ещё Назаров ничего так горячо не желал в жизни, как сейчас одного-единственного удачного попадания. И дождался наконец. Под гусеницей сверкнуло, раздался тяжкий взрыв, и танк стал. В первый момент, когда Назаров оглянулся, он не сразу понял, что происходит вокруг. Какие-то люди, сгибаясь под тяжестью труб, бежали садами. Потом он сообразил, что это миномётчики соседней батареи. Они отходят.
— Стой! — закричал Назаров, с пистолетом выскочив наперерез им. — Стой!
— Он выстрелил над головами. — Мы с тяжёлыми пушками стоим, а вы отступать? Он чувствовал, что, если они не остановятся, он будет стрелять в них. И неожиданно и больно ударил его приказ комбата сняться с огневых позиций и срочно отходить. То, что в восторге боя, по молодости, не понимал Назаров, видел Беличенко. Для батареи это была последняя возможность отойти.
ГЛАВА XI
НОЧЬ КОНЧАЕТСЯ
Только теперь, когда они покидали город, Беличенко расставался с Ваней Горошко. Он видел смерть его: когда вспыхнул стог сена, все поняли — это сделал Ваня. Но в тот момент сам он стрелял по танкам, и все они ещё были вместе, в одном бою. Теперь он уходил из города живой, а Горошко оставался там навсегда. Улица, по которой шла батарея, горела с одной стороны. В окнах чёрных каменных стен вихрилось светлое пламя, от нестерпимого жара вспыхивали деревья на тротуаре. Раненые сидели на пушках, лицами к огню, и пожары отражались в их глазах. Вынужденные полагаться на чужую защиту, они тревожно оглядывались по сторонам. В подъезде одного из горевших домов головой на улицу лежал немец в каске, с автоматом. Одежда на нем тлела. Один из раненых спрыгнул, взял у него автомат и после долго не мог влезть на пушку, забегая то с одной, то с другой стороны. Беличенко шёл у второго орудия. В коротком подпоясанном ватнике, неся левую руку на перевязи, он повесил автомат за плечо, и на его сильной спине он казался маленьким, как пистолет. Он вёл батарею, но и мыслях то и дело возвращался к Ване, и один раз воспоминание больно поразило его. Подошла Тоня, держа что-то в руках.
— Саша, — позвала она, показывая ему это. Беличенко увидел свою шерстяную гимнастёрку, посмотрел на неё и ничего не понял. Он глянул на лицо Тони, похудевшее за эти дни, вытянувшееся.
— Ваня отдавал стирать её, — сказала она. — Когда уходил, просил Семынина забрать. Говорил: комбат любит эту гимнастёрку. Вот и нет Вани Горошко, а Беличенко все ещё чувствует на себе его заботу. Тоня всхлипнула, продолжая идти рядом, и слезы текли по её щекам. Беличенко глянул на раненых, сидевших наверху они как будто ничего не видели, все смотрели в другую сторону. Он понимал: плачет она не только о Ване, но и о Богачёве, о Ратнере — обо всех, кого перевязала она за эти дни и кого предстояло ей ещё перевязать. А может быть, оттого она плакала сейчас, что была измучена физически. Люди находились в той крайней степени усталости, когда сильней всего сон. Раненые спали, сидя на орудиях. Всякий раз, когда близко проезжали мимо горящего дома, от сильного света, от жара, который они чувствовали лицами, раненые просыпались, мутными глазами смотрели на огонь и засыпали снова. Уже начиналась окраина города, когда заднее орудие вдруг дёрнулось и встало внезапно. От толчка раненые посыпались с него, один упал на перебитый пулей локоть, задохнувшись от боли, вскочил и, молча унося прижатую к животу руку, кинулся в сторону. Это под трактором подломились мостки, и он боком всей тяжестью сполз в кювет. Из кабины, ступив валенком на гусеницу, выпрыгнул тракторист Московка — в ватном промасленном бушлате, закопчённой ушанке с незавязанными ушами, чёрный при свете пожара. Торопясь, зачем-то снял с головы шапку, стал на неё коленом и начал заглядывать под трактор. Другой тракторист, Латышев, широколицый, угрюмый, вдруг медведем попёр на подходивших бойцов:
— Чего, чего идёте? Чего не видели? Во всех батареях трактористы и шофёры держались независимо, как особое племя технических специалистов. Беличенко знал характер каждого и обычно старался ладить с ними. Но сейчас разозлился:
— Ты бы тогда был умный, когда трактор вёл. А теперь тебе самое время помолчать. Он слез в кювет, обошёл трактор вокруг. Спрыгнул туда и Назаров. Трактор сидел глубоко и, накренившись, косо стрелял из выхлопной трубы синим дымком.
— Подгоняй второй трактор! — крикнул Беличенко.
— Трактор давай сюда! — закричали, замахали руками бойцы, и некоторые побежали навстречу, рады случаю делать что-нибудь, только бы выбраться скорей. Подогнали. Подцепили стальной трос. Оба трактора взревели моторами, из-под гусеницы одного летела земля, он глубже осаживался, гусеницы другого, высекая огонь, скребли по булыжнику, и он боком сдвигался все ближе к краю кювета. Один за другим моторы заглохли. Стало неожиданно тихо. И все ощутили в тишине, что немцы где-то рядом. Когда тракторист неловко лязгнул по железу заводной рукояткой, сразу несколько человек оглянулись на него. Теперь не заводился увязший трактор. Уже лазили в мотор. Московка раз за разом с отчаянием рвал рукоятку. Трактор только всасывал воздух. Растолкав всех, к Беличенко подошёл Семынин.
— Немцы там шебаршатся, — негромко и в нос, чтобы кругом не слышали, сказал он Беличенко. Но все прислушались: Семынин ходил в боевом охранении. — Застукали меня вот на той улице.
— Ты как сюда шёл? — быстро спросил Беличенко. Семынин обиделся, толстые двойные губы его стали ещё толще.
— Что ж, я их на батарею поведу? Увёл, а после дворами — сюда. Вас издали слышно. За танки принять можно. Вот они и опасаются. Когда Беличенко поднял голову, все смотрели на него. Он чувствовал, как измучены люди. И оттого, что в душе он жалел их и боялся поддаться этой жалости, он сказал жёстким тоном приказа:
— Будем тащить орудия одним трактором. Не возьмёт сразу — будем тянуть по очереди. Он знал, какую тяжесть взвалил на людей, и не оставлял им права выбора. Так в трудные моменты легче. Потом оглянулся вокруг, встретил глазами Назарова.
— Останешься здесь, лейтенант, — сказал он. — Трактор надо вытащить. В это время другой трактор, зацепив сразу две пушки, пытался сдвинуть их. Бойцы, налегая на колёса, и плечом и криком помогали ему.
— Сам видишь, — сказал Беличенко. Сейчас он уйдёт, а Назаров останется, и в трудный, в опасный момент над ним будет один приказ: его совесть. Но он уже видел Назарова в бою, знал, что на него можно положиться. И Беличенко говорил с ним, как с человеком, равно отвечавшим за все.
— Ну, а если немцы — тогда подожжёшь трактор. И батарея ушла. Некоторое время оставшиеся смотрели вслед ей, потом Латышев, крякнув, полез в мотор, и все взялись за работу. А батарея тем временем двигалась по городу. Трактор тянул одну пушку, расчёт другой, оставшейся посреди улицы, слушал удалявшиеся лязганье, тарахтенье и выхлопы, и чем дальше все это удалялось, тем тревожнее было оставшимся людям. Они слушали неверную тишину, оглядывались, и постепенно чувство заброшенности и оторванности от всех овладевало ими. Пушка стояла, уронив на булыжник мостовой стрелу с железной кованой серьгой на конце. Но вот трактор возвращался, бойцы заранее подхватывали стрелу на весу, волнуясь, держали её, чтобы прицепить орудие в тот самый момент, когда подойдёт трактор. Потом они проходили мимо первой пушки, и теперь уже её расчёт провожал их глазами. На перекрёстке двух улиц, предупреждённый разведкой, двигавшейся впереди, Беличенко внезапно встретил комбата в высокой папахе с красным верхом, того самого комбата, чья батарея была уничтожена в первое утро. С бойцами, заглушив моторы тракторов, он стоял под стеной каменного дома. То ли они трактор Беличенко издали приняли по звуку за танк, то ли просто не решались идти вперёд, но они стояли здесь. И чем дольше они стояли так, тем страшней становилось завести моторы, нарушить тишину, в которую они напряжённо вслушивались и в которой чудились им немцы. Даже разведку не выслали вперёд, боясь oторваться друг от друга. Комбат шагнул навстречу Беличенко:
— На огневой у меня немцы? Не видел? За его вопросом, в голосе, каким он спрашивал, Беличенко почувствовал тайную надежду: вдруг окажется так, что можно не идти туда? Беличенко посмотрел на него, на бойцов, на тракторы и понял, почему они здесь. Их послали обратно за пушками. В бою, когда танки шли на них и часть людей была перебита, а остальные бежали, наступил момент, когда бессмысленным, преступным делом показалось спасать искалеченные пушки. Но все это, такое убедительное и понятное в бою, пока смерть стояла над людьми, теряло смысл за чертой города. Там не было немецких танков, там оставался и властвовал один неумолимый факт: командир батареи бросил свои пушки. Он был жив, он вернулся, а пушки его остались у немцев. И это было сильней любых оправданий. С той же неумолимостью ему сказали: иди и не возвращайся без пушек. И вот он шёл. И бойцы, которых пожалел он в бою, не заставил вернуться, когда они бежали к садам, а он, сжавшись, сидел за колесом пушки, теперь его же винили во всем. И тем не менее, хотя Беличенко сам видел, как этот комбат погубил батарею, ему сейчас по-человечески было его жаль. А чем он мог помочь?
— Слушай, комбат, — сказал он, — у тебя два трактора. Мы одним тянем две пушки. Дай трактор. На минуту в глазах комбата мелькнула надежда. Он подумал, что если поможет выйти этой батарее, то и с него таким образом снимется вина, но тут же понял бессмысленность этой надежды. Уже тем, что батарея Беличенко, двое суток после него державшая южную окраину, вышла из города, не бросив пушки, этим самым подписывался ему приговор. И, устыдившись минутного малодушия, поняв, что за просьбой Беличенко стояло: «Все равно ведь пушек вам не спасти», он махнул трактористам:
— Моторы! Какая бы судьба ни ждала его, он шёл ей навстречу. И в этом одно было ему горьким утешением: он от своей судьбы не прятался. Без зависти — чего уж сейчас завидовать! — он сказал Беличенко:
— Не могу, капитан. Дал бы трактор, да видишь сам… И они пошли навстречу пожару, откуда отходили сейчас последние бойцы. Многие в батарее до этой встречи осуждали Беличенко за то, что он приказал одним трактором тянуть две пушки. Они осуждали его потому, что они были люди и им хотелось жить, а всегда как-то легче, когда есть виноватый. Теперь они смотрели на него с доверием и надеждой. В том же боевом охранении, что и Семынин, но только, правее батареи шел Орлов. Он шел узкой улицей, стиснутой домами, мрачноватые шпили которых вонзались в небо. Улица была завалена рухлядью, выброшенной из окон: домашние вещи, подушки валялись на мостовой, свисали с чугунных балконов. На тротуаре стояла немецкая легковая машина с распахнутыми дверцами. Из нее свешивались через подножку руки и голова шофера с крепким затылком и волосами, упавшими на глаза. И, как всегда вокруг немецких машин, валялось здесь множество всяких вещей и тряпок, словно вывернули на мостовую сундук. Потом дома пошли ниже, улица раздвинулась, и Орлов увидел следы недавнего боя. Шага два не добежав до раскрытой двери дома, лежал на тротуаре, на боку, убитый пехотинец с котелком и хлебом в руках. Котелок выплеснулся и примерз, а хлеб он так и не выпустил из руки. Ни крови, ни следа пули Орлов не увидел на нем ребячье лицо убитого было удивленным. Если бы его в этот раз не убило, а ранило только, он бы понял, что на фронте с пулями вперегонки не играют. Но он ничего этого понять не успел. Он даже не износил своей шинели — она была новая, недавно со склада. Здесь бой шел упорный множество автоматных гильз валялось на земле, и воронки от мин зияли одна на другой. Видно было, что пехота держалась до тех пор, пока не пошли на нее танки. Орлов шел по следам гусениц. Несколько раз пехота наша, отступая, пыталась зацепиться, и там, где она завязывала бой, оставались убитые. Последний бой произошел в конце улицы, над оврагом. У низкорослого деревца лежал спиной на своем вещевом мешке пехотинец. Грудь его выгнулась, широкий небритый подбородок торчал и небо. Правая нога пехотинца, перебитая выше колена, неестественно подогнулась под спину. Орлов прошел шагов двадцать и увидел брошенное противотанковое ружье. Следы от него вели к оврагу, и глинистый край был осыпан. А по другую сторону дороги стоял наш пулемет и около него — раздавленный пулеметчик. Но и танк далеко не ушел. Он стоял в кустах над оврагом. Орлов огляделся и понял все, что произошло здесь. Пэтээровец бросил ружье и спрыгнул в овраг, а пулеметчик остался. Он был один, он мог уйти — кто ему судья? Но он до последнего стрелял по смотровым щелям, убил танкиста и сам погиб. Ярость ли так была велика в человеке или такое крепкое сердце? Орлов всмотрелся ближе. Лицо пулеметчика было искажено, но все же разглядеть можно. Обыкновенное немолодое лицо под усами запеклась кровь. Вчера только Орлов сам подорвал гранатой немецкий танк. Но то было на глазах у всей батареи. На глазах у людей, в азарте, Орлов был готов умереть, хотя любил жизнь и знал многие ее радости. А вот так, одному… И, главное, никто не узнает после. Два дня пролежит здесь пулеметчик, потом немцы сгонят окрестных жителей с лопатами, и те зароют его где-нибудь и место заровняют. И хотя Орлов никогда никому не признался бы в этом, в душе он считал, что прав пэтээровец. Тот — жив. Он вернется в часть, и как расскажет о себе, так о нем и будут судить. Еще, может быть, и наградят, потому что рота воевала стойко — это сразу было видно. Орлов оглянулся, и вдруг ему стало страшно рядом с раздавленным пулеметчиком. С этого момента он уже не шел параллельными улицами, высматривая немцев, как ему положено было в боевом охранении, а жался к батарее. И когда он увидел немецкий танк и автоматчиков, осторожно пробиравшихся следом, он кинулся к своим не для того, чтобы предупредить об опасности, а у них ища защиты. Среди людей, оставленных Беличенко у трактора, был писарь Леонтьев. Стоя коленями на гусенице, сунув головы в мотор, трактористы копались в нем. Они отвинчивали непонятные Леонтьеву детали, смотрели их на свет пожара. Некоторые тут же ставили на место, другие клали на масленую тряпку, разостланную на гусенице. То Московка, то Латышев, не оборачиваясь, коротко бросали Леонтьеву:
— Ключ подай на двенадцать! А ну, крутни рукоятку! Он срывался с места, делал что говорили и, подавая ключ или ветошь, старался по лицу догадаться: «Готов?» Но трактористы опять лезли в мотор. Не занятому делом Леонтьеву было сейчас тяжелее всех. Он прислушивался, вытянув шею, и каждый близкий выстрел отдавался и его сердце. Пошёл снег. Он красной метелью кружился над домами, на фоне зарева. Спины трактористов и земля вокруг стали белыми, только на капоте трактора снег таял от тепла, и краска мокро блестела. Вдруг трактор взрокотал. Леонтьев вздрогнул, и тотчас же Латышев махнул рукой: «Глуши!» Они поспешно прикручивали последние детали. Вернулся Назаров, ходивший искать кого-нибудь из жителей. Он пришёл со стариком венгром. Подведя его к трактору, громко, точно глухонемому, говорил:
— Лопату нам, понял? Лопату нужно! — и почему-то показывал два пальца. — Лопата, разумиешь? «Разумиешь» было, правда, не венгерское слово — украинское. Но все же и не русское. И Назарову казалось, что так венгру будет понятней, раз не по-русски.
— Разумиешь? — повторял он с надеждой. Но венгр и теперь не понимал. В зимнем пальто, надетом прямо на нижнюю белую рубашку, без шапки, седой и смуглый, с густыми чёрными бровями, хрящеватым носом и чёрными, блестящими глазами, он стоял рядом с трактором и повторял:
— Нэм иртем. Нэм тудом…
— Нету дома, говорит, — по-своему перевёл Латышев, возившийся в это время с тросом лебёдки. — А нам бы как раз народишку человек пяток — пособить. Леонтьеву казалось, что они говорят слишком громкими голосами, но Латышев, внезапно обидясь, заговорил ещё громче:
— Как же так никого нет дома? Мы у ваших дворов жизнь кладём, а ты — «нет дома»… Или нас дети не ждут? Да что, когда ты по-русски не понимаешь… Он нагнулся, показал рукой, как будто роет землю около гусеницы.
— Лопату!.. Копать!.. Но в этот момент в переулке раздались выстрелы, топот ног по булыжнику, и оттуда, зажимая одной рукой бок и отстреливаясь, выбежал Орлов. .
— Немцы! — кричал он. Добежав до трактора, упал в кювет и лёжа продолжал стрелять в переулок, где никого не было. И тут все увидели, как из-за дома показался танк с крестами. Развернувшись, он пошёл на них по переулку, ворочая башней из стороны в сторону: гусеницы егo, дрожа, укладывались на булыжник. В следующее мгновение, согнувшись низко, с бледным, некрасивым лицом, Назаров перебежал на противоположную сторону. И Леонтьев, и Орлов, и Московка, рядом лежавшие в кювете, видели, как младший лейтенант стал за дом и, прижимаясь спиной к стене, начал осторожно подвигаться, в отставленной руке держа противотанковые гранаты, а левой ощупывая впереди себя кирпичи. Так он дошёл до угла, выглянул и отпрянул назад: с другой стороны танк тоже подходил к углу. Все замерли, глядя, как он поставил одну гранату на землю, а с другой что-то делал, держа перед лицом. Назаров опустил её, быстро выглянул за угол и отскочил. Из-под танка выметнулся огонь, раздался взрыв, танк попятился, огрызаясь из пулемёта брызнули стекла из окон первого этажа, по всей стене дома возникли красные кирпичные дымки, ветер просвистел нaд головами тех, кто лежал в кювете. Назаров изо всех сил прижимался к стене дома спиной. Он опять так же быстро выглянул, кинул вторую гранату. Когда дым отнесло, танк стоял посреди улицы, пушка его, сникшая между гусениц, упиралась в камни мостовой. И вдруг улица перед трактором заполнилась выскочившим отовсюду немцами. Латышев, стоявший до сих нор за радиатором, сгорбясь, с длинным гаечным ключом к руке, первый кинулся им навстречу. Они схватились с рослым немцем, и над головами их и поднятой руке тракториста качался занесённый гаечный ключ. Только Леонтьев видел, как со спины к Латышеву скачками на подогнутых ногах приближался другой немец. Дико закричав, подхваченный незнакомым ему до сих пор чувством, Леонтьев выскочил наперерез немцу и ткнул в лицо ему железным дулом автомата. Тот опешил, попятился испуганно, а Леонтьев все совал в его уже окровавленное лицо дуло автомата, забыв, что из него надо стрелять. Неожиданно лицо немца взорвалось огнями, закачалось, поплыло, и мягкая душная тяжесть навалилась на Леонтьева. Он долго боролся под ней, потом почувствовал, что выныривает с большой, давившей его глубины. И когда вынырнул, вместе со звоном в ушах услышал рокотание и лязганье и ощутил, что и сам он, и все вокруг равномерно сотрясается.
— Ожил? — спросил Латышев. Леонтьев понял, что сидит на тракторе рядом с Латышевым, привалившись к его тёплому плечу. Он пошевелился — затылок обожгло болью. Леонтьев осторожно пощупал под шапкой сзади. Там было мокро, липко и все болело.
— Лежи, лежи, — говорил ему Латышев. Впереди трактора шли с автоматами на спинах Назаров и Орлов.
— Вытащили трактор? — спросил Леонтьев.
— Сам себя вытащил лебёдкой. Зацепили тросом за фонарный столб, он себя и вытянул, — довольно басил Латышев. Кого-то не хватало, но Леонтьев никак не мог вспомнить кого: он все же плохо соображал.
— А Московка где? Ему не ответили. Крупное лицо Латышева с твёрдыми складками у губ было каменным. Леонтьев отодвинулся в угол кабины и тихо сидел там. И постепенно обрывками все вспомнилось ему, и он испытал то необыкновенное чувство, заставившее его кинуться наперерез немцу. Когда Латышев глянул в его сторону, он увидел, что Леонтьев плачет. Он долго думал, о чем бы это, потом сказал:
— Это ты с непривычки. Рана твоя не очень чтобы так уж… Заживёт она.
— Да не от боли…— сказал Леонтьев, стыдясь, что его так поняли.
— Не от боли, значит…— повторил Латышев, и по голосу чувствовалось, что не поверил. А впрочем, это было даже безразлично сейчас. Главное было это чудесное, возникшее в бою чувство, которое Леонтьев испытал впервые.
ГЛАВА XII
УТРО
Город оставался позади. Уже на выезде, под мостом, каменный завал преградил путь, и батарея остановилась. Раненые, сидевшие на пушках, проснулись от внезапной остановки, оглядывались вокруг. В их сонном сознании все спуталось, и только эта ночь длилась бесконечно. В соседних улицах вспыхивала и затихала стрельба. Никто не оборачивался: к ней привыкли. Каменный завал в рост человека — булыжник, битый кирпич, обломки стен — все это стояло на пути угрожающе и молча. Послали разведку. Она вскоре вернулась. На той стороне никого не было. Но как только стали разбирать камни, из домов, из-за железнодорожного полотна ударили немецкие автоматы, огненные трассы пуль засверкали под мостом, высекая искры из булыжника. Немцев было немного — слабое охранение. Но Беличенко не мог вступать с ними в бой. Пока разберут завал, подтянут другую пушку, успеют подойти ещё немцы, привлечённые стрельбой. И он увёл батарею, решив выходить другой дорогой. Но теперь немцы шли следом, стреляли непрерывно разведчики, отступавшие последними, сдерживали их. Холодное безмолвие каменного города окружало людей. Над улицами витал запах гари. Серый, утренний туман полз по булыжным мостовым, по битому стеклу, всасывался чёрными глазницами разбитых окоп, наплывал на краснеющие пятна догоравших пожаров, мешаясь с дымом. Редкие языки пламени, вырывавшиеся из-под пепла, освещали тяжёлые пушки, укрытые брезентом, — по ровной дороге трактор на первой скорости тащил теперь их обе сразу, — людей с серыми, исхудалыми лицами, идущих рядом, наступающих на собственные тeни, обмотки, ботинки, сапоги, — мимо, мимо шли они. Люди, спотыкаясь, тяжело переставляли ноги, у иных глаза были закрыты. По временам то один, то другой вздрагивал, просыпаясь, поправлял оружие, движением страшной усталости потирал небритое лицо. Усилием воли Беличенко заставляет себя не заснуть. От раны его знобит, а голова тяжёлая и горячая, в глазах после многих бессонных ночей точно песок насыпай. Рядом поскрипывает на морозе, медленно вращается железное колесо пушки. И вдруг рокот трактора исчез. Беличенко явственно слышит стремительный снижающийся вой мины. Он вздрогнул, открыл глаза. Все так же качаются впереди спины солдат, скрипит колесо пушки. 3аснул! Тогда он остановился у обочины, пропуская батарею. Тоня шла за последним орудием, держась рукой за брезент.
— Может, сядешь на пушку? — спросил Беличенко. Она покачала головой: не было сил говорить. Такая усталая, маленькая… И вот крайние дома, огороды, сады. Дорога кончилась. Впереди некрутой подъем. Так показалось издали. По когда трактор попробовал взять его, гусеницы заскрежетали по обледенелой земле, и, увлекаемый тяжестью пушки, он медленно сполз вниз. Сзади наседали немцы, разведчики вели с ними бой, отходя шаг за шагом. И тогда усталыми, обессиленными людьми овладела ярость. Срывая с себя шинели, они клали под гусеницы трактора, рубили деревья, валили заборы, помогали криком, плечом. Падали, снова поднимались, и трактор, дрожа от напряжения, взбирался по обледенелому склону. Так втащили его наверх, он упёрся гуceницей в дерево и, размотав лебёдку, начал подтягивать орудие. По сторонам его шаг за шагом шли бойцы. Вот в это время из города, из боковой улицы, прорвался трактор Назарова, который все уже считали погибшим. Увидев его издали, люди с криками побежали навстречу. По тем же самым шинелям, разрывая их гусеницами, втаптывая в землю, выбрасывая пережёванные, скомканные, он поднимался по склону.
— Давай, давай! — кричал Беличенко сверху и призывно махал здоровой рукой. Он стоял на гребне рядом с невысокой кривой яблонькой. Назаров, радостный, подбежал к нему.
— Молодец, — коротко похвалил Беличенко, — разворачивайся быстро, цепляй второе орудие! Назаров ещё полон был всем тем, что они сделали, ему очень хотелось рассказать, как они спасли трактор, что в первый момент почувствовал себя обиженным. Но после понял: Беличенко относился к нему сейчас, как к самому себе. И пусть всегда так будет! Уже сильно посвистывали пули. Но гуще они свистели в саду, где солдаты ломали заборы и рубили хворост под колёса пушкам. Здесь двоих ранило, а один был убит. Никто не видел, как убило его. Нёс вместе со всеми хворост, а когда оглянулись — он лежал на вязанке, уткнувшись лицом в снег, и — кровь за ухом. Бородин перевернул его на спину, солдат вяло разбросал руки.
— Берите хворост, ребята, — сказал Бородин н, оглянувшись, увидел, что широкогрудый заряжающий Никонов рубит яблоню.
— Стой! — закричал он. — Это же яблоня! Но тут же, смутившись, махнул рукой: руби, мол. Когда наконец пушки были вытащены наверх, начало светать. Внизу была ещё ночь, но здесь выступали из темноты прежде незаметные предметы: и затоптанная сапогами молодая ёлочка, и куст смородины, приваленный снегом. Весь склон, изрытый гусеницами, с раздавленными, расщеплёнными, измочаленными деревьями, клочьями, втоптанных шинелей, досками, валявшимися повсюду, говорил о тяжёлой борьбе, которая была здесь. И люди, взошедшие на него, увидели с гребня: начинается утро. Город, ночь были позади. Как только тракторы, подцепив орудия, начали спускаться, отступил и Архипов, все это время вместе с разведчиками сдерживавший немцев. Он приволок с собой пулемёт, рябоватый наводчик сорокапятимиллиметровой пушки принёс ящик с патронами. Кто-то должен был остаться с пулемётом, задержать немцев, дать батарее уйти. Беличенко оглядел солдат. Лица их в этот час были бледней и бескровней, как бывает перед рассветом, словно вся ночная усталость легла на них Кого оставить? Назарова? Бородина? Беличенко остался сам. Не ушёл от пулемёта и Архипов.
— Вместе с тобой начинали войну, вместе и кончать будем, — сказал он Беличенко, впервые переходя на «ты». Остался ещё рябоватый сержант. Недалеко от кривой яблоньки кто-то вырыл просторный окоп. Здесь и расположились пулемётчики. Они сидели и слушали удалявшееся урчание тракторов. Потом показались серые тени. Немцы шли за батареей, как волки по следу, приглядываясь, держа автоматы наготове. Пересиливая боль в раненой руке, Беличенко повёл стволом пулемёта. В прорези возникали и исчезали фигуры немцев. Он подпустил их ближе, и пулемёт в его руках затрясся, заклокотал, вспышками освещая лицо горячие гильзы посыпались под ноги. Кто-то спрыгнул в окоп. Беличенко оглянулся со стиснутыми зубами, со свирепым выражением, которое было у него в тот момент, когда он стрелял, — Тоня! Этого он больше всего боялся. И ещё тяжёлое тело свалилось сверху, поднялось, отряхивая колени. Это был Семынин. С ним в окопе сразу стало тесно.
— Ты чего? — спросил Беличенко, потому что Тоню об этом спрашивать было уже поздно.
— Вы ж воюете. Он потеснил сержанта плечом, поворочался и, устроив автомат на бруствере, начал стрелять, тщательно целясь. Стрелял и сержант из своего карабина. Каждый раз, когда смолкал пулемёт, немцы подымались и перебегали, понемногу приближаясь и стреляя все время. Первым ранило рябоватого сержанта. У него пошла носом кровь, и, пока Тоня перевязывала его, он утирал кровь жёстким рукавом и все порывался встать к карабину. Он не чувствовал ещё, что эта рана — последняя, а Тоня глазами указала на него Беличенко: «Плох». Она не сообразила, что можно громко говорить: сержант все равно не слышал. Когда спустя время Беличенко от пулемёта оглянулся на него, сержант сидел на земле, голова запрокинута, в полуоткрытых закатившихся глазах — слепые полоски белков, нос и губы в запёкшейся крови. Беличенко переступил ногами по хрустящим рассыпанным гильзам и, обождав, пока немцы будут перебегать, дал очередь. Теперь стреляли только он и Семынин. Стреляли, экономя патроны, стараясь оттянуть время. И между выстрелами прислушивались к удалявшемуся тарахтению тракторов: они все ещё были недалеко. Внезапно один из немцев вскочил и кинулся под гору. Короткая очередь. Падая, немец несколько шагов проскользил на коленях. И сейчас же отовсюду ударили автоматы, пули густо сыпанули по щиту. Пригнувшись, Беличенко глянул на Архипова.
— Сейчас окружать начнут, — сказал Архипов то самое, о чем думал и чего больше всего боялся Беличенко. К немцам явно подошло подкрепление. Теперь они начнут обтекать с флангов, подберутся на бросок гранаты и тогда навалятся сразу. Серенькое утро вставало над городом. На крыши домов, на землю косо падал мелкий снег, горячий ствол пулемёта сделался мокрым, от него шёл пар. Снег падал на грубое, ворсистое сукно шинелей, и плечи и шапки пятерых людей, стоявших и сидевших в окопе, постепенно становились от него белыми, как бруствер, как вся земля вокруг. От дыхания снег таял на воротниках шинелей. И только у сержанта на шипели он нe таял ужe. Никто даже не знал фамилии этого рябоватого наводчика сорокапятимиллиметровой пушки. Последний из расчёта, оставшийся в живых, контуженный, он пришёл на батарею и здесь продолжал воевать с немцами, когда уже ничей приказ не висел над ним.
— Вот что, — сказал Беличенко, — четверым нам в окопе делать нечего. Подтянут немцы миномёт — всех четверых одной миной накроют. Тоня и Семынин, отходите. Тоня продолжала набивать диски. Семынин щепочкой чистил автомат.
— Ты же знаешь, мы не уйдём, — сказала Тоня. Так они сидели в тесном окопе. Немцы приближались с трех сторон, невидимые за кустами. Архипов долгим взглядом оглянулся вокруг, ни на чем не задерживаясь и одновременно прощаясь со всем. Потом снял с себя ремень с фляжкой, освободил плечи от вещмешка он расставался со всем, что уже не понадобится ему в жизни.
— Вместе начинали войну, вместе и кончаем, — сказал он. Расстегнул шинель, встал в окопе, замахал немцам шапкой и, прежде чем его успели остановить, выпрыгнул наружу. — Не стреляй, комбат, жди, не стреляй, — говорил он тихо. Стоя рядом с кривой яблонькой, он хорошо был виден в рассветном сумраке: пожилой солдат в обмотках, за одной из них блестела алюминиевая ложка. Подняв над головой тяжёлые руки, он жизнью своей выманивал немцев из укрытия.
— Не стреляй, комбат, они выйдут. Не стреляй… Ветер отдувал полы его шинели, и казалось — он идёт навстречу немцам. Смолкшие было немецкие автоматы ударили с трех сторон. Архипов пригладил ладонью волосы, успокаивая себя этим жестом, и опять поднял руки.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|