ГЛАВА X
НОЧЬ НА ЮЖНОЙ ОКРАИНЕ
Писарь Леонтъев и Горошко добрались на батарею в тот самый момент, когда там кончился немецкий артналёт. Осела пыль, развеялся дым, но ещё не улеглось то возбуждённое состояние, какое наступает после длительного напряжения нервов. Около орудия, размахивая руками и дёргая шеей, стоял солдат с растерянным и одновременно счастливым лицом, говорил, сбиваясь на крик:
— Только мы по ложке зачерпнули, ко рту несём, когда — снаряд! И откуда он, скажи, взялся, даже не слыхал никто…
— Свой снаряд никогда не услышишь, с удовольствием, словно разговор шёл о вещах приятных, подтвердил командир орудия. — Чужой издаля слышно, а который в тебя, тот молчком летит. Ну да, ну да, — не расслышав, закивал солдат. — Пообедать думали. Только ложку зачерпнул, ко рту несу, ка-ак сверкнёт! Меня об стену вдарило — огни в глазах увидал. Гусев: «Ох-ох! Ох-ох!» Пока я к нему кинулся — готов уже. А Кравчук и не копнулся. А я посерёдке сидел… И он снова принимался осматривать и ощупывать на себе шинель, сплошь иссечённую осколками, поражаясь не тому, что убило обоих eго товарищей, а что сам он остался жив. Он был контужен. Оттого и кричал и дёргал шеей. Всe видели это, и только сам он вгорячах не замечал ещё. В другом конце окопа Архипов, стоя на коленях, перевязывал раненого, совсем молодого паренька. Тот глядел на него круглыми испуганными глазами и стонал не столько от боли, как от ожидания, что вот она сейчас начнётся, самая боль. Архипов понимал это и говорил с ним, как с маленьким:
— Таких солдат, чтоб вовсе не ранило, на свете не бывает. В пехотинца эти осколки да пули столько раз стукаются, что под конец уж отскакивать начинают. Он кончил бинтовать, сделал узел и сказал, довольный своей работой:
— Ну вот. Носи, солдат. Перебитая кость крепче срастается. Недалеко от них красавец сержант Орлов, пришедший с той батареи, которую днём уничтожили танки, лениво опершись спиной о бруствер окопа, настраивал гитару. Неожиданно все услышали приближающийся вой мины. В орудийном окопе произошло быстрое движение и стихло. Прежде чем мина разорвалась, в последний, привычно угаданный момент — не раньше и не позже — Архипов пригнулся, заслонив собой раненого. Один Орлов остался стоять, как стоял: в ленивой позе, спиной к разрыву. Только пальцы его задержались на струнах. Архипов с сомнением посмотрел на него.
— Чего глядишь, друг? — крикнул Орлов, щурясь.
— Смелый ты парень, вот чего я гляжу. А мина, она же дура, слепая. Она ничего этого не видит, чинов-орденов не разбирает. Орлов усмехнулся, поднял с земли ещё тёплый осколок, взвесил на руке. Заговорил насмешливо:
— Он за войну столько металла на меня извёл — трём академикам не подсчитать. Если весь этот металлолом собрать да в дело пустить, на танковую дивизию хватит. Так что считай — из-за меня у немцев одной танковой дивизией меньше. Понял теперь? Увидев вокруг столько людей, пушки, Леонтьев, как всякий человек, не понимающий обстановки, почувствовал себя в безопасности. Особенно после страха, которого он натерлелся, пока шли по городу. Прежде всего он отыскал комбата. Беличенко стоял на краю ровика, нагнув голову в сдвинутой на затылок белой кубанке, кричал в телефонную трубку:
— Гуркин! Гуркин! Где ты пропал совсем? Левую вытянутую руку его, жилистую и в темноте очень белую, перевязывала Тоня, едва достававшая ему до плеча. А из ровика снизу смотрел на командира батареи телефонист, сидевший на корточках, по лицу его старался определить: бежать по связи или ещё обождать можно?
— Гуркин? — быстро спросил Беличенко и нетерпеливо оглянулся на Тоню, словно она была причиной того, что ему не отвечали. Но Тоня, зубами затягивая бинт, легла на его руку щекой, и он позвал в телефонную трубку с внезапной нежностью:
— Гуркин… Гуркин? Что ж ты молчал? Телефонист облегчённо вздохнул. Прижимая трубку плечом к уху, Беличенко здоровой рукой поспешно откатывал на раненой рукав и поглядывал вперёд орудия. Застегнул пуговицы. Со спины его сползла шинель. Он подхватил её.
— Так! За полем уже возникла автоматная стрельба.
— Так, так… Так что ж ты… Беличенко пробовал продеть руку в рукав шипели — рукав перекрутился, — он требовательно глянул на Тоню, не успевшую помочь.
— Пропускай танки на меня! — заорал он в трубку. — Пехоту, автоматчиков прижми к земле! Услышав страшное слово «танки», да ещё чтоб их пропускали, Леонтьев выскочил вперёд, желая предупредить скорей, успеть.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан Беличенко! Беличенко обернулся на этот испуганный голос. Держа трубку в руке, как молоток, двинулся к Леонтьеву.
— А ну, марш! Марш к орудию! От неожиданности Леонтьев растерялся. После уж он почувствовал себя оскорблённым. Он хотел предупредить, сделать лучше — зачем на него кричать! У него всегда были с Беличенко хорошие отношения. Когда Беличенко представляли к ордену, Леонтьев, как только узнал, сообщил ему по секрету. Он не имел права делать этого, но он вcе же сообщил. И он обиженно косился на него от орудия. Но хотя он и косился, в душе он был даже доволен, почувствовав над собой твёрдую руку. И он охотно переложил с себя на Беличенко ответственность за все, в том числе и за свою собственную жизнь.
— Что? — спросил Беличенко, подозвав Ваню Горошко и все ещё хмурясь. Тот передал приказание командира полка. Беличенко глянул на полe впереди орудий. Там уже сильно слышна была автоматная стрельба. Сняться сейчас с позиций — танки могут догнать на походе. А главное — не мог он бросить пехоту, которая уже вступила в бой. Он взял Горошко за локоть:
— Пришёл, блудный сын? И улыбнулся усталой улыбкой. С минуту смотрел в лицо ему.
— А ведь я тебя опять пошлю. Ваня потемнел.
— Что ж, товарищ капитан, и тот раз меня, и опять в тыл меня же…
— Да не в тыл, чудак ты. И где он, тыл, вообще? — Беличенко взял из Ваниной руки окурок, который тот деликатно держал за спиной, затянулся несколько раз подряд. Рядом с Горошко он оказался большим, широким.
— Тут без тебя на нас вон оттуда тaнки пошли. — Он кивнул подбородком в сторону садов. — Если б мы там не заминировали — хана нам. Да ещё Орлов подбил один танк гранатой. И Беличенко одобрительно глянул на красивого сержанта с гитарой тот, как бы не слыша, с величайшим вниманием продолжал на слух подтягивать струну.
— Вот тебе и тыл. Говоря это, Беличенко все время шевелил затёкшими пальцами раненой, болевшей руки. Вдруг поморщился: неловкое движение отдалось сильной болью. Он бросил догоревший окурок.
— Видишь скирды на поле? Впереди на зимнем, озаряемом вспышками небе, как два дома, темнели скирды.
— Поджечь их надо, когда танки пойдут. А ты говоришь — тыл. Он держал Ваню за локоть. Так уж получается на войне, что в самые опасные места посылаешь самых дорогих тебе, самых верных людей.
— Возьмёшь пару бутылок с зажигательной смесью. Новый у нас старшина приблудился, у него возьмёшь. А совсем другие слова надо было бы говорить сейчас. Только эти слова почему-то всегда говорить неловко. Он все держал Ваню за локоть, и тот чувствовал себя стеснённо. Помахивая в руке гитарой, подошёл Орлов, герой дня. Услышав, о чем разговор, покровительственно оглядел Ваню, подмигнул:
— Когда ни помирать, все равно день терять — так говорю? Беличенко не любил развязных людей. Он сердито подождал, пока Орлов уйдёт, тогда уж простился с ординарцем.
— Ну, иди, — сказал он. — Помни: ждать буду. Иди. Горошко понимал, что это означает: поджечь скирды и осветить все вокруг, когда пойдут танки. Когда танки идут, все живое стремится стать незаметным. О плохом Ваня не думал, но вообще-то всякое бывает на фронте. И поэтому, найдя старшину, он первым делом сказал доверительно:
— Старшина, я тут гимнастёрку комбата отдал одной венгерке стирать. Ещё когда мы только стали тут. Шерстяная гимнастёрка, новая совсем. В случае чего, забеги возьми, я дом укажу. Новый старшина, принявший остатки хозяйства, был рыжеусый, бравый, гвардейского вида. Ничем он не напоминал Пономарёва. И только одно у них было общее: так же, как Пономарёв, он больше всего на свете не терпел потерь и убытков. Вот эту черту сразу заметили бойцы, и как-то даже приятна была она им сейчас. Та самая черта, за которую при жизни больше всего в душе и вслух ругали Пономарёва. Услышав, что недостаёт ещё гимнастёрки, старшина, весь день видевший одни убытки и разрушения, набросился на Горошко, не разобрав дела:
— То есть как так отдал? Как так возьми, говорю? Горошко поглядел — не в себе человек. И пошёл искать кого-либо из разведчиков. Встретился Сeмынин, самый здоровый и самый ленивый из всех. Три дня назад Горошко поссорился с ним: Семынин закоптил его котелок и не почистил. В другое время он бы не обратился к нему — характер у Вани был. Но сейчас выбирать не приходилось. И, давая понять, что прошлое забыто, он рассказал ему своё дело и попросил:
— Будь другом, забеги, если отходить станете. А то гимнастёрка, понимаешь, новая, комбат как раз любит её.
— А сам-то ты что? — удивился Семынин. — Сам чего не можешь? Горошко потупился.
— Да видишь, так дело выходит… Словом, не по пути мне.
— В штаб, что ли, опять отправляют?
— Ага.
— Так ты так бы и сказал. Ладно уж, возьму, — согласился Семынин, потому что в общем-то он был человек великодушный. И Горошко ушёл. Он вылез за бруствер окопа, глубже натянул ушанку и бегом, пригибаясь, двинулся по полю навстречу стрельбе. Над полем, как искры на ветру, в разные стороны летали трассирующие пули. Но не столько берёгся он пуль, как опасался, не упасть бы. С ним были стеклянные бутылки с зажигательной смесью, а он не доверял им. При свете взлетавших ракет с батареи ещё некоторое время была видна перебегавшая, все удаляющаяся одинокая фигура. Расчёты обоих орудий, стоявших метрах в полутораста друг от друга, смотрели вслед Горошко и, когда смыкалась темнота, ждали, чтобы вновь взлетела ракета. Но вот ракета взлетела, а поле было пусто, только впереди орудий качались под ветром кусты и тени их на снегу. Горошко пропал. Успел добежать или немецкая пуля нашла его? Стога все не загорались, и только усилившаяся стрельба приблизилась как будто. Менявшийся ветер носил над полем рокот моторов танков, они слышны были то с фланга, то рядом совсем, то исчезали. Стоя возле орудия, Беличенко прислушивался к голосам солдат. Они сидели на земле в окопе, пушка заслоняла их, и он только слышал разговоры.
— Это нас приказ ссадил с машин, а то были бы мы сейчас за Дунаем на формировке, в баньке парились бы. А вы б тут воевали, — оживлённо говорил разбитной солдатик, пришедший вместе с Архиповым. Как бы платя за гостеприимство, он ко всем поворачивался, довольный, и голос его то затихал, то усиливался. — Это на полчаса приказу опоздать или бы немец погодил с наступлением — и все, читали бы мы про вас сводки. Мы уже по машинам сидели. Заряжающий Никонов — комбат определил его по густому, табачному голосу — спросил:
— Чего же вы сюда шли в таком разе? Семеро вас осталось, ни начальства над вами, ни приказа — топали б за Дунай. Кто вас неволил?
— Кто? — бойко, весело засмеялся пехотинец. — Будто сам не знаешь кто? Я, если знать хочешь, имею право вовсе не участвовать.
— То есть как же это ты имеешь право?
— А так. Могу на законном основании сидеть в тылу. — Он подождал, пока всем любопытно станет. — У меня грудь куриная. Солдата с «куриной» грудью и Беличенко встречал впервые. Ему стало интересно. Но он продолжал стоять на своём месте и слушать. А там сразу несколько голосов спросили озадаченно:
— Чего это?
— Грудь, говорю, куриная. Можете пощупать, если сомневаетесь. Стало тихо. Видимо, в самом деле щупали.
— Меня четыре медкомиссии отставили, — весело хвастался пехотинец, пока остальные удостоверялись на ощупь. Потом незнакомый голос, принадлежавший человеку пожилому, сказал:
— Грудь куриная, а не летаешь. Так, может, ты несёшься? И все засмеялись. «Все же весёлый мы народ, — подумал Беличенко. — Из тех, что сейчас смеются, после боя, может, и половины не останется. И знают они это, и все же шутка у нас не переводится. А если в душу к любому заглянуть, что он несёт в ней?..» Словно подтверждая eго мысли, тот же пожилой голос заговорил:
— А вот мне, ребята, через свой дом припало идти. Как посмотрел — до сих пор вижу. Хутор наш на горе стоит, место сухое, весёлое. Внизу речка. Весной, как садам цвести, не хвалясь скажу, лучше нашего места не видел… Вот так он одной улицей прошёл — нет улицы. А по другой не успел факельщиков пустить, тут наши его нажали. Так на той улице все деревья целые, все листочки на них зеленые. Поглядел я, как мои четверо у соседей жмутся, да и пошёл дальше войну догонять. Что сделаешь? А я плотник, я хороший могу дом поставить… Как они там без меня справляются?
— Что дом! — перебил пехотинец с «куриной» грудью. — Это все отец перед войной копил, все старался, хотел новый дом поставить. Пока строили, так он вокруг все похаживает до подкладывает, с плотниками говорит уважительно, чтоб не обиделись. Отец хозяин был. Поставили, первый раз печь затопили, сели завтракать. Отец, как полагается, поллитровку на стол. «Ну, говорит, дом поставили, теперь будем жить». И только он это сказал, девчонка наша вбегает с улицы: «Батя, война!» Было это двадцать второго июня, а ещё июль не кончился, мать уже на него похоронную получила. Мне лично домов не жалко, мне только людей жаль. Ветер явственно донёс рокот танковых моторов, и солдаты некоторое время прислушивались. Из темноты по двое, по одному стали выбегать пехотинцы. Некоторые на бегу оглядывались, стреляли куда-то назад и вверх и бежали дальше, минуя батарею.
— Что делают, что делают, сволочи! — наблюдая за пехотинцами, с гневом и презрением повторял Никонов. Солдаты уже не разговаривали, а стоя смотрели на отступавшую пехоту. Слева, из-за садов, осветив их короткими вспышками, ударила миномётная батарея, и четыре огненных разрыва встали впереди. Миномётчики повторили залп, ещё и ещё. Оттого, что бойцы у пушек ничего не делали, а только ждали, тревога, возникшая при виде отступавшей пехоты, усилилась. Телефонист, до сих пор сидевший спокойно, стал вызывать командира батальона.
— «Каспия»! «Каспия»! — повторял он все более, встревоженным голосом. Ему страшно было идти под разрывы, откуда бежали пехотинцы, и все своё желание жить он вкладывал в это «Каспия». Но Беличенко глянул на него, и связист строго сказал напарнику:
— Посиди-ка, я сбегаю. И, взяв катушку в одну руку, побежал по проводу, тяжело топая сапогами, носки которых он ставил вовнутрь. Тоня видела, как Беличенко поглядывает на часы, уже несколько раз он оборачивался, будто ища кого-то, и, тотчас же забыв, начинал опять смотреть на поле впереди орудий. Брови сдвинуты, глубокая поперечная морщина разделила их, рот отвердел, и все лицо жёсткое, неприязненное. Господи, если бы он понимал, какой он родной сейчас.
— Ты что? — спросил Беличенко, заметив её рядом и глянув на неё рассеянными глазами. Вдруг далеко впереди вспыхнуло, огонь взлетел по соломе вверх и исчез. На горящем снегу стояла скирда, белый дым густо валил от неё. Опять пыхнуло, и опять дым задушил огонь. Но вот пламя дохнуло из середины, охватило скирду, и лица бойцов на батарее смутно осветились. Это Горошко подал о себе весть. Отовсюду к горящей скирде потянулись трассы пуль. И несколько групп пехотинцев, попавших в свет, пригибаясь, шарахнулись в стороны, стреляя назад. Из темноты, сбоку, будто огненный глаз засверкал. Веер светящихся огненных нуль рассеялся над головами бегущих, и все услышали грубый стук танкового пулемёта.
— Танки! — оборачиваясь, закричал наводчик, мгновенно побледнев, одни тёмные глаза остались на лице. С внезапно вскипевшей злобой Беличенко оттолкнул его.
— На танки не глядят, их бьют! Вспыхнула другая скирда, и стал виден танк, озарённый сбоку. Он шёл стороной, длинная пушка его, красная от пламени, покачивалась. И ещё несколько танков показалось на свет, гусеницы их кроваво блестели. Впереди падали и догорали на снегу ракеты. Беличенко выбрал первый. Неотрывно следя в панораму, наводил орудие. Воротник гимнастёрки давил горло. Расстегнул его, всей потной шеей ощутив холод и ветер. Стало легче дышать. От напряжения глаз заливало слезой. Беличенко отёр его, поглядел на тёмное, давая глазам успокоиться, и, когда вновь глянул в панораму, танк наползал на перекрестие. Он взял небольшое упреждение и выстрелил. Рявкнуло, оглушило орудие. Открыли замок, н тёплый пар, пахнущий порохом, пронесло мимо лица.
— Снаряд! — крикнул Беличенко. Окутавшись бензиновым дымом, взрычав так, что здесь было слышно, танк развернулся на орудие, стреляя из пушки. Беличенко стоял уже без шинели, без пояса, в одной расстёгнутой гимнастёрке и кубанке на потной голове. Крепко расставив ноги, прижавшись бровью к глазку панорамы, целился. Вдруг все закричали, раздался взрыв, и снег перед танком осветился. Но Беличенко не успел ничего понять: в этот момент он выстрелил. Весь подавшись вперёд, душевным усилием помогая снаряду лететь, он увидел, как сверкнуло и взвихрённый снег накрыл танк. Когда облако осело, танк стоял совершенно целый, только башня покривилась. Беличенко разогнулся. На поле горели ещё два танка, и множество копён, прежде не видных, выступили теперь на свет. Ещё вставали запоздалые разрывы, но ни танков, ни пехоты немецкой не было. И пелена страшного напряжения упала с глаз. Беличенко вытер лоб кубанкой, снова надел её:
— Дайте закурить. Он наклонился над солдатскими ладонями, пахнущими от снарядов железом и порохом, — в них бился зажатый огонёк — и радостной была первая затяжка. А вокруг, светя папиросками, солдаты громкими голосами рассказывали подробности боя. Беличенко слушал с недоверчивой улыбкой: он ничего этого не видел. Он этот раз был за наводчика и из всего боя видел танк в стекле панорамы. Опершись спиной о щит орудия, который во многих местах был пробит крупными осколками, он стоял горячий, в распоясанной гимнастёрке, точно хорошо поработавший плотник. Но чья-то рука уже застёгивала пуговицы у него на груди. Конечно же, это Тоня. Кроме пуль, танков, снарядов и мин, оказывается, есть на фронте и такая опасность: простудиться. Он сверху смотрел на её подымавшуюся от пуговицы к пуговице руку. А Тоня, пользуясь моментом, накидывает ему на плечи шинель.
— Ты потный, остынешь. — Смотрит повязку. — У тебя кровь на бинтах, — говорит она. В самом дело, кровь. И он начинает чувствовать, как болит рука. Он берет у телефониста трубку и вызывает Назарова. До второго орудия метров сто пятьдесят, так что голос слышно и в трубку, и простым ухом.
— Назаров? Живой? Хорошо стрелял… За танк спасибо. Нe ты подбил?.. А кто? И Тоня, и батарейцы смотрят на Беличенко и ждут. Им тоже интересно знать, кто подбил второй танк. Но комбат сузившимися глазами глядит поверх голов и вдруг кричит яростно:
— Танки слева! По танкам слева прямой наводкой… Пехотинец бежал, согнувшись, метя по снегу полами шинели, сильно припадая на левую ногу. Лицо смято страхом, глаза одичалые.
— Стой! — крикнул Горошко. Пехотинец обернулся, выстрелил назад куда-то и побежал дальше. Горошко дал над его головой очередь.
— Стой! Пехотинец как бежал — присел, увидев Горошко, охотно спрыгнул к нему в окоп. Сел на землю, озираясь.
— Куда бежал?
— Все бегут… При свете горящей скирды Горошко разглядел его. Солдат был смирного вида. Глубоко насунутая ушанка примяла уши, они покорно торчали вниз лицо небритое, глаза томящиеся, светлые.
— Как то есть все бегут? — продолжал сурово допрашивать Горошко, поскольку дальше собирался попросить закурить. — Я вот не бегу.
— А ты что же делаешь здесь? — робко спросил пехотинец.
— Наблюдаю. — И Горошко широко показал рукой. На пехотинца это произвело сильное впечатление. Раз среди такого страха и грома человек сидит, приставленный к делу, значит, знает. И даже само место, где он сидел, показалось надёжным. Он охотно подчинился.
— Закурить есть? — спросил Горошко.
— А увидит.
— Кто?
— Да он.
— Разуй глаза. Где он? Нет, ты выгляни, выгляни. Но пехотинец не выглянул. Он и так насмотрелся достаточно, век бы всего этого нe видеть.
— Милый человек! — сказал он с чувством, радуясь внезапно обретённой безопасности. — Мы же все пуганые, стреляные. Одно слово: пехота… Комбат кричит: «Пропускай танки над собой!» Артюхов, сосед мой, высунулся из окопа с гранатой — тут его танк и срубил пулемётом. Я уж сжался, сижу. Как его не пропустишь? Господи, ведь этак один раз испытаешь, другой раз не захочется. Как он надо мной пронёсся, как опахнул жаром. И в робких глазах его опять плеснулся пережитый ужас.
— Вот ведь как ты немца боишься, — сказал Горошко. — А он, между прочим, сам тебя боится. Пехотинец принял это, как вроде бы посмеялись над ним. Он ничего не ответил.
— Ладно уж, кури, — разрешил Горошко, возвращая кисет. — Я тебя, можно сказать, ради табака и остановил. Вижу, солдат шибко бежит и не в себе как будто, ну, думаю, этот не успел табачок свой искурить. Горошко щёлкнул зажигалкой, поднёс огонёк пехотинцу и следом за ним прикурил сам. Они сидели в одном окопе, два солдата. Тревожное, озарённое небо было над ними, и воздух вздрагивал от мощных толчков. Горошко несколько раз затянулся и выглянул пехотинец остался сидеть, как сидел, во всем охотно положившись на него, поскольку на себя самого не полагался. Отсюда бой был виден иначе, чем с батареи. Метрах в пятидесяти от окопа жарко горела скирда соломы. За ней по самому краю поля мчались три низких танка, точно три дымовые завесы, оставляя за собой взвихрённый снег, освещавшийся пламенем. А навстречу им длинными молниями попыхивали залпы орудий. Собственно, Горошко мог бы уже возвращаться: стога он поджёг. Hо, обученный действовать в одиночку, надеяться главным образом на себя и на свой автомат, он не очень смущался, что вокруг уже не было наших. Поглядывая с интересом на появившиеся в пламени пожара каски немецкой цепи, он рассчитывал, что уйти успеет. Подпустив немцев поближе, он дал по ним очередь.
— Что ж ты? Кaк же ты проглядел, а? Отражать теперь надо, — вскочив, в растерянности говорил пехотинец, суетясь и забывая про свой автомат.
— Стреляй! — крикнул Горошко. Лицо его дрожало вместе с прижатым к щеке прикладом, один глаз при свете пламени блестел зло и весело. — Стреляй, говорю! Вот тут, за их спинами, словно несколько паровозов сразу стали выпускать пары, «катюша» дала залп через город. Воздух над головами наполнился шумом: это, набирая высоту, неслись огненные кометы. Пехотинец упал, но Горошко, сразу сообразив, дёрнул его:
— Бежим! Под прикрытием залпа они выскочили из окопа, перебежали освещённое место и уже в кукурузе упали. Когда оглянулись назад, в стороне немцев возник город из огня и клубящегося над ним раскалённого дыма. Потом земля, на которой они лежали, задрожала, как живая, и грохотанием наполнился воздух. Горошко глядел на все это азартными глазами и откусывал зажатый в кулаке снег.
— Господи, идём, что тут смотреть, — тянул его пехотинец. — Небо вон и то все в огне. Идём, пока живые. Огненный город погас так же мгновенно, как и возник. Только белый дым, разрастаясь, подымался в небо.
— Ты сколько воюешь? — спросил Горошко и опять откусил снег крепкими зубами. Ему было жарко, снег таял от его горячей руки.
— Месяц воюю. Месяц целый без отдыха, — пожаловался пехотинец, беспокойно оглядываясь. Над ними шелестели мёртвые листья кукурузы, все вытянутые ветром в одну сторону. Слабо освещённые отблеском пожара, они казались тёплыми. Горошко глянул на пехотинца и при этом смутном свете увидел его томящиеся глаза. И хотя пехотинцу было порядком за сорок, девятнадцатилетний Ваня почувствовал вдруг ответственность за этого человека, словно был старше его.
— Пойдём, — сказал он, встав с земли, и поправил на плече автомат. И они пошли под уклон, скользя сапогами, хватаясь за стебли кукурузы, чтоб не упасть. Низкое зимнее небо было багрово освещено с земли, на которой шёл бой. По временам за бугром вспыхивало ярче, кукуруза наполнялась множеством тревожно шевелящихся тeней, и грохот раздавался позади.
— Пойдём, пойдём уж, — торопил пехотинец, полагая, что они удаляются от боя, а на самом деле вслед за Горошко шёл на батарею, в самый что ни на есть бой. Но если бы даже узнал он, куда идёт, вряд ли бы он решился отстать от Горошко: одному eму сейчас было ещё страшной. Они подходили уже к садам, и там вовсе близко было до батареи, когда чуткое ухо разведчика среди звуков боя отличило с наветренной стороны негромкие голоса и приглушённое рокотание мотора, работавшего на малых оборотах.
— Пойдём, чего тебе тут интересного? — видя, что Горошко опять останавливается, испугался пехотинец. Но тот скинул с плечи автомат и на мягких ногах неслышно перебежал к кустам, присел и увидел, как с бугра, хорошо заметный на озарённом небе, спускается тёмный танк. Вокруг него суетились чёрные фигуры людей. «Немцы!» Пока батарея вела бой, они неслышно выходили ей в тыл. На гребне показалась ещё пушка, задранная в небо, и блеснули гусеницы второго танка, переваливавшего бугор. Горошко схватил пехотинца за отвороты шинели, притянул к себе, заговорил, дыша в лицо ему:
— Слушай меня. Вспышки видишь? Это наша батарея стреляет. Они там ведут бой, а тут им танки с тыла заходят. Понял? Тише, говорю! Понял, что получается? Беги на батарею, скажи, а я пока задержу их. Беги все садами. Потом овражек будет, он тебя и выведет на батарею. Он говорил это и изредка встряхивал пехотинца, чтоб тот лучше понимал. Как только отпустил его, тот зашептал жарким, захлёбывающимся шёпотом:
— Бежим вместе. Вместе мы скоро! Их вон сколько, что ты против них можешь? Бежим, милый человек.
— Ты пойдёшь или нет? — спросил Горошко и вскинул автомат. — Пойдёшь, говорю? Пехотинец хотел ещё сказать что-то, но вместо этого сморщился горько, повернулся и побежал, пригибаясь, А Горошко уже знал, что будет делать. С ним нe было ни гранат, ни бутылок с горючим — один автомат был с ним. Он будет стрелять и перебегать с места на место, завяжет бой. Танки не захотят себя обнаружить. А в случае чего он подожжёт стожок сена у самых садов. Горошко лёг в кустах, разбросав ноги. Под локоть ему попался камушек. Он отбросил его, чтобы руке был упор. Немцы сбегали с бугра и сразу исчезали в темноте, как только головы их опускались ниже грeбня. Но те, что вновь появлялись на бугре, были хорошо видны на фоне зарева. И Горошко дал очередь. Перебегая, он обнаружил, что пехотинец бежит за ним следом, как жеребёнок за маткой. Боялся ли он один или его не хотел бросать, Горошко не понял и понять нe успел. С танка ударил пулемёт, снег под ногами замелькал красным, зелёным, синим. Когда Горошко поднялся и побежал, пехотинец остался лежать лицом вниз. Ваня окликнул его тот не отвечал и не шевелился. Опять ударил пулемёт с танка. Огненные струи прижали Горошко к земле, перед лицом мгновенными вспышками освещались маленькие ёлочки, торчащие из-под снега. Теперь он полз к стогу. Лёжа надёргал сена — оно резко пахло на морозе, — достал зажигалку. Огонёк задувало ветром. И едва только мелькнул он, как на свет ударили из автоматов. Немцы подбегали, и передние были уже близко. Лёжа на животе, Ваня дал по ним очередь. Внезапно автомат смолк: кончились патроны. Он взглядом смерил расстояние до убитого пехотинца и понял, что если и успеет взять у него автомат, то стог уже не сможет поджечь. Тогда он, расстегнул телогрейку и, заслонясъ от ветра, зажёг пучок сена. Крошечные огоньки врозь побежали по сухим травинкам и погасли один за другим. Спеша, Ваня полез в карман гимнастёрки. Пальцы его наткнулись на какие-то бумаги. Это были те самые письма, которые Ваня писал Клаве и двум другим девушкам, всем одинаково сообщая, что, пока годы его полностью не ушли, он желает найти в жизни настоящего друга. Он скрутил из них бумажный жгут, поджёг. Он не шевелился, пока бумага не разгорелась. Потом ослеплёнными со света глазами глянул в темноту и увидел бегущих с бугра немцев. Они показались ему огромными. Но нему ужe стреляли со всех сторон. Один немец вбежал и круг света с прижатым к животу автоматом. Всей своей напрягшейся незащищённой спиной Ваня почувствовал, как сейчас выстрелят в него, и жизнь, как крик, рванулась в нем. Но он пересилил себя, осторожно поднося к сену огонь. Немец дал очередь, отпрыгнул в тень и оттуда ещё раз дал очередь. Последним своим усилием Ваня поправил огонь. И этот свет, ярко вспыхнувший и осветивший всю его девятнадцатилетнюю жизнь, был увиден на батарее. Назаров говорил по телефону, как вдруг услышал:
— Танки слева! Ещё не видя танков, Назаров вслед за комбатом прокричал команду: «По танкам слева прямой паводкой Огонь!» — оглянулся с трубкой в руке и заметил пламя нового горящего стога. И в тот же момент низко над окопом разорвался снаряд. Назаров пригнулся. Стоявший поблизости замковый загрёб рукой воздух, подзывая его, сел на станину. Назаров подбежал, но тот сполз на колени и ткнулся лбом в ноги ему. Растерявшись, Назаров под мышки тянул его вверх, зачем-то пытаясь посадить обратно на станину. Замковый был грузен, он все тяжелее сползал вниз, ужe опирался о землю подгибавшимися в локтях руками и ладонью одной из них вдавливал огонёк cобственной цигарки. Лопнул над ухом второй снаряд, и наводчик отскочил от орудия, размахивая рукой и дуя на неё, словно ожёгся. Кисти на руке не было. Бросив замкового — у того сразу же подогнулись руки, он упал, ударившись подбородком о землю, — Назаров кинулся к орудию. Вшестером, взявшись за станины, они развернули его. Но высокий бруствер окопа не давал стрелять. И тут Ряпушкин, исполнявший при Назарове должность ординарца, схватил лопату и выскочил на бруствер. Разорвался снаряд поблизости, осколок звякнул по железу, чуть не выбив лопату из рук Ряпушкина. Тот испуганно пригнулся и стал быстро и яростно раскидывать землю. Остальные снизу, из-за укрытия, смотрели, как он, расставив ноги, работает под обстрелом. Только наводчик стоял посреди окопа, побелевшими пальцами левой руки сжимал правую, раненую, держа её высоко над головой. К нему подбежал Бородин. Оглядываясь в сторону немцев, словно боясь не успеть, он снял со штанов тоненький ремешок и, как верёвкой, сильно перекрутил наводчику руку у запястья, чтобы остановить кровь. А Ряпушкин все работал один на виду у немецких танков, и расчёт смотрел на него. Так бывает перед атакой: уже все готовы, и нерны напряжены у всех, но кто-то должен первым оторваться от земли.