Южнее главного удара
ModernLib.Net / Военная проза / Бакланов Григорий Яковлевич / Южнее главного удара - Чтение
(стр. 2)
Глядя в свои стереотрубы и бинокли, как над высотой в пыли и дыму все вспыхивает коротко, они понимали, что должны чувствовать люди под таким огнём. Когда разрывы смолкли, в ушах у каждого ещё стоял грохот и земля рушилась сверху. Тоня поднялась — песок ссыпался со спины, с воротника шинели. Близко от себя Беличенко увидел её лицо, бледные, под цвет лица, губы и несмело улыбавшиеся ему глаза, из которых ещё не ушёл страх.
— С тобой я смелая, — сказала она. — С тобой я ничего не боюсь. Ветер отнёс дым, и стало светло. Но никто за артподготовкой не видел рассвета и как-то даже не вспомнил теперь об этом. Беличенко рукой поискал в земле засыпанный телефон. Трубка была разбита. Он все же подул в неё — телефон не работал.
— Ставь стереотрубу! — приказал он Богачёву. Тот, сощурясь, глядел в сторону немецкой передовой, крупные ноздри его хрящеватого носа жадно хватали воздух. Перчаткой постегал себя по плечам, сбивая пыль, и размашисто зашагал по траншее. В соседней щели послышались голоса.
— Дай перевяжу, — сказал сержант и осторожно поинтересовался: — Рация цела?
— Навылет пробило. Вот он мне сюда, осколок, в плечо вошёл, а она за спиной была. Проходя по траншее, Беличенко увидел обоих радистов. Молодые ребята с тонкими шеями, они сидели на земле. Радист — голый до пояса, тело по-зимнему белое, раненое плечо, сразу похудевшее, жалко вздёрнуто. Тоня перевязывала его, и он весь сжимался от боли. Сержант зализал цигарку, дал радисту в рот, поднёс прикурить. Тот на правах потерпевшего принимал ухаживания.
— Теперь ты в госпиталь поедешь, — сказал сержант и вздохнул. — Месяца небось на три… Войну уже не захватишь… Но, увидев Беличенко, незнакомого капитана, оробел и сделал движение встать. Тоня тоже повернула голову, встретилась глазами с Беличенко и улыбнулась ему. В холодном свете утра далеко было видно снежное поле и чёрные круги разрывов на нем. По полю от передовой волокся дым. И от передовой же полз раненый, приподнимался на руках, что-то кричал и падал. И снова полз, слепо тычась в стороны. Другой раненый, в распахнутой шинели медленно шёл, опираясь на винтовку. Его несколько раз закрывало разрывом, но он вновь появлялся сквозь дым, все так же медленно переставляя ноги. Артподготовка продолжалась, и «хейнкели», гуськом заходившие на бомбёжку, теперь посыпались из-за облаков, пикируя на передовую. От них плашмя отрывались чёрные палочки увеличиваясь и воя, они неслись вниз. На НП вдруг все затряслось, задрожало, с брустверов потёк песок. И сейчас же над высотой чёрными тенями скользнули наши штурмовики и скрылись в дыму. Ещё не отбомбили самолёты, когда Ратнер, наблюдавший в бинокль, обернулся со странным, будто повеселевшим лицом:
— Танки! В стереотрубу Беличенко было видно, как они по одному появляются из-за гребня. Стали смолкать разрывы. Теперь явственно была слышна трескотня пулемётов и автоматов: началась атака. Только раненый все так же ковылял, опираясь на винтовку. Ударила мина вдогон, одна-единственная. Когда ветром отнесло летучий дымок, человека не было: на снегу серым пятном распласталась шинель. Но отрываясь от стереотрубы, Беличенко достал папиросу, крепко закусил зубами. Опять низко над головой прошли наши штурмовики. Они теперь возвращались и шли на большой скорости, не строем, прижимаясь к земле. Их стало меньше, а у последнего тянулся за хвостом чёрный шлейф дыма. Беличенко подал команду. Телефонист повторял с той же интонацией, с теми же движениями губ. Впереди НП стояли в укрытии три наши самоходки, те самые, откуда вечером приходил лейтенант-танкист с обожжённой щекой. До артподготовки здесь была посадка, она маскировала, но сейчас деревья были вырублены осколками, и среди пней самоходные пушки стояли на оголённом месте. У самоходок спереди — подушка лобовой брони, сзади и сверху они прикрыты брезентом. Они хороши в наступлении, когда устремляются в прорыв. Сейчас против них были тяжёлые немецкие танки. Они медленно шли, и воздух между ними и передовой будто сжимался. Средняя самоходка зашевелилась вдруг, попятилась из укрытия — пушка её едва не чертила по земле. Постояв так, она сползла обратно в окоп и сразу открыла огонь по танкам. Она словно торопилась расстрелять снаряды. Танки стали. Длинные их стволы, утолщённые на концах, повернулись все в одну сторону. Их было шестнадцать, и, в сознании своей силы, они не торопились. Забыв прикурить, Беличенко сунул зажигалку мимо кармана, не заметил, как она упала.
— Огонь! Высоко над головами прошелестели в воздухе снаряды, и позади немецких танков возникли на снегу два разрыва. Беличенко убавил прицел. Третий снаряд потревожил танки. Они расползлись дальше друг от друга, продолжая стрелять. Теперь уже и остальные самоходки отвечали им, а откуда-то справа оглушительно хлопала дивизионная пушка. Постепенно втягивалась вся артиллерия, и тяжёлая и лёгкая трудно стало различать свои разрывы. Но танки, не отвлекаясь, продолжали прицельно, сосредоточенно расстреливать самоходку. Сначала беззвучно взметнулся огонь над ней, потом внутри стали рваться снаряды: те, что она не успела выпустить. А когда взрывы прекратились, над башней сомкнулось пламя.
— Никто не выскочил, — сказал Богачёв хрипло. — И на черта он мне вчера про себя рассказывал? Обнял вот так и рассказывает, и рассказывает… Про друга своего вспомнил, какого башней перерезало. Кто знает, в какой он самоходке был? А?.. Ему не ответили. У всех в глазах был отблеск пламени, в котором горели сейчас люди. Беличенко сидел, сутулясь перед стереотрубой, вёл заградительный огонь рот жёстко сжат, каждая складка на лице отвердела. Танки то скрывались в лощине, то вновь появлялись на гребне от этого казалось, что их больше. Два из них уже горели, остальные как будто не пытались пробиться. И атака пехоты, по всей видимости, тоже захлебнулась. Но справа и слева, на участках соседних дивизий, шёл сильный бой. Земля передавала непрерывное глухое дрожание, иногда все сотрясалось, и слышно было, как там завывают самолёты. К полудню пошёл снег. Серое пятно — распластанная шинель постепенно белела, сливалась с окружающим, и вскоре её уже невозможно было разглядеть. Снег вначале был мелкий, потом повалил крупней. Потеплело. Опустилось небо, белая даль придвинулась, мир стал тесней, и танки теперь неясно маячили на гребне лощины. Казалось, уже вечереет, а не было ещё и трех часов. И каждым в этом тесном мирке овладело чувство оторванности. А справа и слева бой не утихал, и по звукам стрельбы можно было определить, что немцы там продвигаются. И вдруг с соседней высоты, которую обороняла пехота, раздались разрывы мин, испуганная трескотня автоматов. Теперь все на НП смотрели в ту сторону.
— Если пехоту выбьют оттуда, — сказал Беличенко, — нам здесь не усидеть. Богачёв не ответил. Он знал, что идти туда, кроме него, некому, но идти не хотелось. После вчерашнего у него было мутно на душе. Он перепил вчера, и, как всегда, утром казалось, что говорил много ненужного, стыдного. Особенно же стыдно было вспоминать, как он, третьим лишним при Беличенко и Тоне, кричал через стол: «Вот у кого праздник!» — и Тоня при всех обрезала его. Он сейчас злился на них и на себя и не мог смотреть им в глаза. На высоте в снежной метели возникли люди. Они сбегали вниз. Некоторое время Богачёв вглядывался, вытянув шею, и вдруг сразу решился.
— Возьму с собой Ратнера, — быстро сказал он Беличенко. — И разведчиков. Троих. Они ушли по траншее друг за другом, и у каждого на плече дулом книзу висел немецкий автомат. Они были oдинаковы со спины. У последнего разведчика ремень автомата зацепился за срезанный лопатой корень, торчавший из земли. Торопясь, он отцепил его, потом бегом догнал остальных. На повороте траншеи им встретилась Тоня.
— Куда вы? — спросила она, прижимаясь к стене, чтобы дать им дорогу.
— Идём с нами, Тоня, — позвал Ратнер. А разведчик, шедший последним, на ходу обнял её, получил по руке и громко захохотал, довольный. Вскоре все увидели, как они, рассыпавшись, мелькая между уцелевшими деревьями, бегут по посадке. Крайним слева огромными прыжками бежал Богачёв. В руках его — ручной пулемёт с плоским круглым диском, незакреплённые подсошки качались на бегу. Рядом приземистый Ратнер мел по снегу полами шинели. Они скрылись в овраге, потом появились на другой стороне, все пятеро, уменьшенные расстоянием. Навстречу им катились с высоты пехотинцы, оборачиваясь и отстреливаясь. Все сшиблись, смешались — сквозь падающий снег невозможно было разглядеть, что сейчас там происходит.
ГЛАВА III
ПЕРВЫЙ БОЙ
— Лейтенант! Товарищ лейтенант!.. Кто-то тянул Назарова за ногу. Он откинул с лица шинель, сел, озираясь. Наверху стреляли. Разрывы глухо отдавались под землёй, и трудно было сообразить, далеко ли рвутся снаряды. Около Назарова ползал на коленях солдат, искал в темноте шапку и ругался шёпотом. При огне люди одевались поспешно и молча, и землянка была полна шевелящихся теней, множество чёрных рук махало по стенам.
— Вот ваши сапоги, товарищ лейтенант, — сказал тот же голос и тише добавил: — Немец наступает. Назаров вдруг почувствовал, как сердце заколотилось под самым горлом, лицо вспотело. Срывающимися мокрыми пальцами натягивал он сапоги, они скрипели, не лезли на влажную портянку.
— «Лира»! «Лира»! — взывал в углу телефонист. — Почему не отвечаешь? «Лира», это — «Коленкор»! «Лира»! «Лира»!.. Разрывы над головой, шевелящиеся при огне люди и тени, оторванный от всего мира голос телефониста под землёй, и то, что сам он в такой момент без сапог, а ночь кругом — все это слилось для Назарова в страшное слово «немцы». Он выскочил из землянки, расстёгивая кобуру пистолета, совершенно забыв, что ещё не успел получить оружия и кобура по-прежнему для виду набита тряпками. Снаружи было морозно, ветрено. Деревья шумели. Обстрел не казался здесь таким близким, даже разрывов не было видно. Глухой слитный гул шёл от передовой, воздух в ушах дрожал, и снег осыпался с веток. Это был тот самый момент, когда немцы обрушили огонь на наблюдательный пункт Беличенко. Прислушиваясь к артподготовке, батарейцы быстро, без суеты снимали чехлы с пушек. Распоряжался старший сержант Бородин, исполнявший до Назарова должность командира взвода. Сутулый от большого роста, с широко поставленными, косившими врозь глазами, Бородин в прошлой, мирной жизни был председателем колхоза. Привычки мирной жизни были неистребимы в нем. Он и приказания отдавал не командным громким голосом, а по-домашнему. Назаров оглядел себя, расправил складки под ремнём и, вскочив на бруствер, приставил к глазам бинокль. От нервного возбуждения, от того, что он так сразу выскочил из тепла, Назарова била дрожь на утреннем холоде. Он боялся, что солдаты увидят, поймут неправильно, и ходил перед орудиями, держась прямо, строго, высоко подымая плечи в погонах. А на душе было тревожно. Назаров ехал из училища с мечтой стать командиром взвода управления. Во взводе управления — разведчики, он много читал о разведчиках и хотел в разведку. Его назначили командовать огневым взводом. Здесь, правда, нe было разведчиков, но Назарову нравилось это название — «огневой взвод». Он с удовольствием повторял про себя «огневой», «огневики», «командир огневого взвода». И видел себя рядом с пушками, в расстёгнутой шинели, всего и отблесках пламени. Но вот он — командир огневого взвода, и сейчас начнётся бой, а на душе у него — растерянность. Страшился Назаров не самого боя, а что в этом бою вдруг он окажется трусом и все это увидя и поймут. «Пусть лучше убьёт сразу», — подумал он горячо. Между тем в поле постепенно светлело, и на опушке, где стояли орудия, деревья выступили из темноты. Огневые позиции батареи располагались километрах в двух позади наблюдательного пункта. Отсюда не было видно передовой и всего, что там происходит, только отдалённый гул разрывов доносился сюда, и по нему можно было определить, какой силы идёт артподготовка. Наконец восстановили связь, телефонист быстрым шёпотом передавал разговоры, какие велись по линии. Скажет две-три фразы и долго слушает, а солдаты, столпившись вокруг него, терпеливо ждут. При мутном, свинцовом свете утра лица их казались бледными, с резкими тенями, а иней на стволах орудий — серым. Назаров не знал, удобно ли ему тоже остановиться и послушать, и потому, проходя, всякий раз бросал на телефониста строгий взгляд. Время шло. Старшина батареи Пономарёв, стоявший с кухней и со всем хозяйством неподалёку в овраге, прислал сказать, чтобы отправляли людей за завтраком. С тем высоким, что было у него сейчас на душе, Назарову показались странными разговоры о завтраке. И даже оскорбительными. К тому же он был уверен, что поесть все равно не успеют, потому что вот-вот начнётся бой. Но солдаты охотно доставали котелки, тёрли их снегом, и вообще все заметно оживилось. И Назаров почувствовал: его не поймут, если он подаст команду «Отставить!», все удивятся и решат, что младший лейтенант просто нервничает.
— Так надо послать…— начал он, оглядываясь, и увидел заряжающего Карпова. «Вот Карпов пойдёт», — хотел сказать он, потому что за сутки, проведениые в полку, никого, кроме Карпова, запомнить не успел. Но, встретясь глазами с заряжающим — тот уже заранее улыбался, понимая, что сейчас именно его пошлют, — Назаров покраснел. Тем временем Бородин распоряжался:
— Ряпушкин, Козлов, собирайтесь. Кто от твоего орудия, Федотов? Давай посылай. Для командира взвода завтрак принёс Ряпушкин, маленький услужливый солдат. Он исполнял должность ординарца при всех прежних командирах взводов и по привычке, просто потому, что это как-то само собой разумелось, взялся исполнять её при Назарове. Назаров узнал в нем солдата, который деликатно тянул его за ногу. Он не помнил, с каким лицом вскочил тогда, и оттого, что Ряпушкин мог видеть его страх, почувствовал неприязнь к нему.
— Поставьте котелок здесь, — сказал он строго. Ряпушкин, не стукнув, поставил котелок на землю, рядом с ним перевернул каску вверх дном, и Назаров сел на неё. Ели, насторожённо поглядывая на телефониста. Он выбил в бруствере лунку, установил в ней котелок и тоже ел, стоя в ровике, а телефонная трубка на марлевых тесёмках покачивалась на ухе. Вдруг он схватился за неё, поперхнувшись, страшно округляя глаза, заорал чужим голосом:
— Батар-ре-е!.. Перепрыгивая через котелки, все бросились к орудиям. В рассветном сумраке Назаров, бледный, подняв руку, стоял позади окопов, и командиры орудий на два голоса нараспев повторяли за ним команду. Они одновременно махнули рукавицами:
— Ор-рудие! Воздух толкнулся в уши, на миг осветились пламенем напряжённые лица солдат и стволы ближних сосен. Вслед за тем замковые весело рванули рукоятки, и горячие гильзы, дымясь, со звоном откатились к их ногам.
— Огонь! — кричал Назаров яростно.
— Ор-рудие! — каждый своему расчёту кричали сержанты, мощно раскатывая «р». И пыль все выше подымалась над орудийными окопами. От грохота пушек, озарявшихся пламенем, оттого, что кругом все были заняты горячей работой и многие скинули с себя шинели, а главное, потому, что все эти люди и пушки подчинялись его голосу, его команде, Назаров находился в восторженном состоянии. Он чувствовал себя сильным, был уверен, что немцы бегут, а до сознания никак не доходило, почему это все время уменьшают прицел. Вдруг он увидел, как заряжающий Карпов вместе со снарядом, который он нёс, ничком лёг на землю и закрыл руками затылок. И остальные врассыпную кинулись от орудий, попадали на землю. Назаров оглянулся. Из-за верхушек сосен выскочил самолёт, и впереди пушек с грохотом взлетела земля. Назарова сбило с ног, ударило головой о станину. Слепой от боли, он вскочил. Другой самолёт низко прошёл над окопами, строча из пулемётов, и мёрзлая земля задымилась. Назаров побежал, споткнулся о снарядный ящик, упал, ушиб коленку и опять вскочил. И тут увидел, что все лежат, только он один под бомбёжкой, под обстрелом стоит на ногах. И радость, более сильная, чем страх, горячей волной омыла его.
— Подъем! — закричал он счастливым голосом. — К ор-рудиям! Один за другим солдаты поднимались с земли, отряхивали колени. Телефонист перчаткой пытался счистить с шинели опрокинувшийся суп, но суп примёрз. Только Карпов остался лежать, закрыв руками затылок. Его оттащили в ровик, другой номер поднял лежавший на земле снаряд, вогнал в пушку. Теперь вели беглый огонь. Назаров командовал, стоя на снарядном ящике. Он не стыдился уже ни молодости своей, ни своего звонкого голоса. И на огневой позиции все время держалось весёлое настроение. К полудню повалил снег. Стало плохо видно. С наблюдательного пункта передали команду: «Отбой!» Тот же Ряпушкин принёс обед. Назаров сидел в расстёгнутой шинели, золотые пуговицы на его гимнастёрке были почему-то измазаны в глине он не отчищал их. Зажав котелок в коленях, он ел, и все ели и были голодны, один Карпов лежал в ровике на земле, в мокрой от пота, замёрзшей .на нем гимнастёрке. Назаров все время чувствовал, как он там лежит: ведь только что Карпов был жив… Но все ели суп, принесённый в том числе и на Карпова, как на живого, и говорили громкими после боя голосами.
ГЛАВА IV
ОШИБКА
К полудню, когда стихло немного, старшина Пономарёв отправился на НП. В другое время он бы послал с обедом повозочного. Но сегодня, после того обстрела, которому подвергся командир батареи на наблюдательном пункте, неудобно было ему, старшине, отсиживаться на огневых позициях рядом с кухней. И вместе с обедом он отправился сам. В своей длинной шинели, взятой на рост больше из тех соображений, что ею теплей укрываться, со строгим, голым и как бы помятым лицом, на котором и в сорок три года почти ничего не росло, он шёл впереди, недоступный никаким посторонним чувствам, кроме чувства долга. Сзади тащился с термосом на спине и котелками в обеих руках повозочный Долговушин, молодой унылый парень, назначенный нести обед на НП в целях воспитания. За год службы в батарее Долговушин переменил множество должностей, нигде не проявив способностей. Попал он в полк случайно, на марше. Дело было ночью. К фронту двигалась артиллерия, обочиной, в пыли, подымая пыль множеством ног, топала пехота. И, как всегда, несколько пехотинцев попросились на пушки, подъехать немного. Среди них был Долговушин. Остальные потом соскочили, а Долговушин уснул. Когда проснулся, пехоты на дороге уже не было. Куда шла его рота, какой её номер — ничего этого он не знал, потому что всего два дня как попал в неё. Так Долговушин и прижился в артиллерийском полку. Вначале его определили к Богачёву во взвод управления катушечным телефонистом. За Днестром, под Яссами, Богачёв всего один раз взял его с собой на передовой наблюдательный пункт, где все простреливалось из пулемётов и где не то что днём, но и ночью-то головы не поднять. Тут Долговушин по глупости постирал с себя все и остался в одной шинели, а под ней — в чем мать родила. Так он и сидел у телефона, запахнувшись, а напарник и бегал и ползал с катушкой по линии, пока его не ранило. На следующий день Богачёв выгнал Долговушина к себе во взвод он подбирал людей, на которых мог положиться в бою, как на себя. И Долговушин попал к огневикам. Безропотный, молчаливо-старательный, все бы хорошо, только уж больно бестолков оказался. Когда выпадало опасное задание, о нем говорили: «Этот не справится». А раз не справится, зачем посылать? И посылали другого. Так Долговушин откочевал в повозочные. Он не просил, его перевели. Может быть, теперь, к концу войны, за неспособностью воевал бы он уже где-нибудь на складе ПФС, но в повозочных суждено было ему попасть под начало старшины Пономарёва. Этот не верил в бестолковость и сразу объяснил свои установки:
— В армии так: не знаешь — научат, не хочешь — заставят. — И ещё сказал:
— Отсюда тебе путь один: в пехоту. Так и запомни.
— Что ж пехота? И в пехоте люди живут, — уныло отвечал Долговушин, больше всего на свете боявшийся снова попасть в пехоту. С тем старшина и начал его воспитывать. Долговушину не стало житья. Вот и сейчас он тащился на НП, под самый обстрел, все ради того же воспитания. Два километра — не велик путь, но к фронту, да ещё под обстрелом… Опасливо косясь на дальние разрывы, он старался не отстать от старшины. Не прошли и полдороги, а Долговушин упарился под термосом: по временам он начинал бежать, спотыкаясь огромными сапогами о мёрзлые кочки при этом суп взбалтывался. Снег все шёл, хотя и редкий уже. На правом фланге догорали два танка. Издали нельзя было разобрать чьи. Мазутно-чёрные, тонкие у земли дымы, разрастаясь кверху и сливаясь вместе, подпирали небо. Где овражком, где перебегая от воронки к воронке, Пономарёв и Долговушин добрались наконец до наблюдательного пункта батареи. Вся высота была взрыхлена снарядами, засыпана выброшенной взрывами землёй. В одном месте ход сообщения обрушило прямым попаданием, пришлось перелезать завал. Здесь же, в первой щели, лежал убитый. Лежал он неудобно, не как лёг бы сам, а как втащили его сюда. Шинель со спины горбом наползла на голову, так что хлястик оказался выше лопаток, толстые икры ног судорожно напряжены. При зимнем рассеянном свете тускло блестели стёртые подковки ботинок. Не видя лица, по одному тому, как ловко, невысоко, щеголевато были намотаны обмотки, старшина определил в убитом бывалого солдата. Дальше наткнулись на раненых. По всему проходу они сидели на земле, курили, мирно разговаривали. От близких разрывов и посвистывания пуль, при виде убитого, раненых и крови на бинтах Долговушину, пришедшему сюда из тыла, представилось, что вот тут и есть передний край. Но для раненых пехотинцев, которые шли сюда с передовой, эта высота с глубокими, не такими, как у них там, траншеями была тылом. Они пережидали здесь артналёт, и оттого, что никого не убило, не задело, место это казалось им безопасным, и уже не хотелось уходить отсюда до темноты. Завидев артиллерийского старшину, они стали поспешно подбирать ноги. Пономарёв шёл хозяйски, со строгим, замкнутым лицом — начальник. В душе он всегда чувствовал, что вот люди воюют, а он в тепле, при кухне, с портянками, тряпками, ботинками — тихое тыловое житьё на фронте. Сегодня, когда начали наступать немцы и в батарее уже были убитые, это чувство было в нем особенно сильно и он был особенно уязвим. Ему казалось, что эти раненые, пережившие и страх и боль, потерявшие кровь, именно это должны видеть и думать, глядя на него, идущего из тыла, от кухни, конвоиром при термосе с супом. Потому-то и шёл он со строгим лицом. Hо пехотинцы опасались главным образом, как бы их не погнали отсюда, с чужого НП, и услужливо подбирали ноги. Только молодой, рыжеватый, красивый пехотинец, нянчивший на коленях свою толсто забинтованную руку, не посторонился и ног не убрал, предоставляя шагать через них. И пока Пономарёв перешагивал, он снизу вверх вызывающе глядел на него. Послышался вой мины. Удивительно проворно Долговушин присел, а Пономарёв под взглядами пехотинцев (может быть, они и не смотрели вовсе, но он это всей спиной чувствовал) с ненавистью пережил его трусость. Они свернули за поворот. Из дыма показалась Тоня, ведя опиравшегося на неё разведчика. Он ладонью зажимал глаза, она что-то говорила ему и пыталась отнять руку, разведчик тряс головой, мычал. Пономарёв пропустил их и увидел Беличенко, быстро шагавшего по траншее навстречу.
— Ага, старшина! Давай корми людей быстро, скоро он опять начнёт. И Богачёву отошли. Вон на ту высоту, видишь? Он теперь там с пехотой сидит. В белой, испачканной землёй кубанке, сдвинутой на потный лоб, о мрачно блестевшими из-под неё глазами, большой, разгорячённый, комбат подошёл к ним. Телогрейка его, перетянутая широким ремнём, была разорвана на плече, оттуда торчала грязная вата глянцевая, тёмная от времени кобура пистолета исцарапана о стенки окопов. Он первый, сутулясь, шагнул в блиндаж. Старшина задержался пошептаться с Горошко: там, где касалось обеспечения комбата, он политично действовал через ординарца. Когда вошла Тоня, Пономарёв скромно сидел у двери на уголке нар, свесив ноги в крепких яловых сапогах с яловыми голенищами до колен. Другие старшины щеголяли в хромовых сапожках, шили себе офицерские шинели. Пономарёв ничего неположенного себе не позволял. Он ходил в солдатской шинели, но хорошего качества, и сапоги у него были довоенные, неизносные. Теперь ставили кирзовые голенища, а таких, как у него, яловых, таких теперь не найти. Понимающие люди знали: им цены нет. Небольшой, жилистый, с ничего не выражавшим лицом, какое бывает у людей осторожного ума, он походил сейчас на гостя, приехавшего из деревни проведать родню и привёзшего с собой гостинцы и многочисленные поклоны. Такой, если и не одобряет чего-либо, разумно умалчивает об этом. Старшина не одобрял Тониного присутствия здесь. Однако своё неодобрение выказывал только тем, что в разговоре обходил Тоню взглядом, словно её тут не было вовсе. Все время, пока Беличенко ел, он продолжал сидеть у дверей на тот случай, если бы, например, комбат захотел справиться о батарейном хозяйстве или отдать какие-либо хозяйственные распоряжения. Такие распоряжения Пономарёв всегда уважительно выслушивал, зная, что начальство не любит, когда ему возражают, а дальше поступал по своему разумению.
— Целы у Афонина глаза, — сказала Тоня, — землёй запорошило. — Взглядом хозяйки она быстро оглядела стол. — А что же ты комбату водки не нальёшь? Горошко молча налил водки, после этого отошёл в угол и оттуда презрительно наблюдал, как она хозяйничает. Обычно Беличенко посмеивался над ним: «Никак две хозяйки не уживутся под одной крышей». Сейчас он ел рассеянно, прислушиваясь к звукам снаружи. Даже водку выпил без охоты, медленно и прикрыв глаза, как пьют усталые люди. Он рано положил ложку, встал, зализывая цигарку. Наверху разорвался снаряд, все подняли головы. Горошко вскинул на плечо ремень автомата, готовый сопровождать, не спрашивая. У Беличенко глаза ожили. Хлопая себя по карманам, он искал зажигалку. Он не помнил, что уронил её около стереотрубы.
— Вот ваша зажигалка, — сказал Ваня, подав. Разве ж мог он допустить, чтобы у комбата пропала такая нужная вещь? Когда шли танки, было не до неё, но после Ваня зажигалку нашёл и спрятал. Беличенко закуривал, прислушиваясь. Наверху уже все дрожало от взрывов. Дверь землянки сама медленно растворялась, край неба, видный над бруствером траншеи, от поднявшейся пыли был весь как в дыму. Беличенко пыхнул цигаркой, блестя сузившимися, недобро повеселевшими глазами, сказал:
— Мотай-ка на огневые, старшина, делать тебе здесь нечего: немец опять пошёл. За дверью давно уже томился Долговушин с пустым термосом, оборачиваясь на каждый выстрел. Раненых в проходе не было. Они все куда-то убрались. Едва Пономарёв и Долговушин покинули НП, как попали под обстрел. Они перележали его в неглубокой воронке. Первым поднялся старшина, отряхнулся и вкось строго глянул на повозочного. Но тут сбоку откуда-то ударил пулемёт, и они побежали не той дорогой, которой шли раньше, а влево, к видневшейся вдали рыжей полоске кукурузы: там, казалось, безопасно. Сапоги скользили, спотыкались по комковатой зяби, пули высвистывали над ухом, рвали комочки земли из-под ног. Когда наконец достигли кукурузы, у Пономарёва по груди и под мышками текли струйки пота, Долговушин дышал с хрипом. Пули и здесь летали, но не так густо: они щёлкали по мёртвым стеблям, сбивая их на землю. Отсюда Пономарёв оглянулся. Ещё не вечерело, но свету убавилось, и даль стала синей. На фоне её хорошо были видны обе высоты, белые от недавно выпавшего снега. Над той, которую оборонял Богачёв, таял дымок разрыва, точно облачко, севшее на вершину сопки. А в развилке между высотами горела самоходка, и несколько немецких танков, открыто стоя на поле, вели по ней сосредоточенный огонь. Теперь впереди, горбясь, шагал Долговушин, сзади — старшина. Неширокая полоса кукурузы кончилась, и они шли наизволок, отдыхая на ходу: здесь было безопасно. И чем выше взбирались они, тем видней было им оставшееся позади поле боя оно как бы опускалось и становилось плоским по мере того, как они поднимались вверх. Пономарёв оглянулся ещё раз. Немецкие танки расползлись в стороны друг от друга и по-прежнему вели огонь. Плоские разрывы вставали по всему полю, а между ними ползли пехотинцы вcякий раз, когда они подымались перебегать, яростней начинали строчить пулемёты. Чем дальше в тыл, тем несуетливей, уверенней делался Долговушин. Им оставалось миновать открытое пространство, а дальше на гребне опять начиналась кукуруза. Сквозь её реденькую стенку проглядывал засыпанный снегом рыжий отвал траншеи, там перебегали какие-то люди, изредка над бруствером показывалась голова и раздавался выстрел. Ветер был встречный, и пелена слез, застилавшая глаза, мешала рассмотреть хорошенько, что там делается. Но они настолько уже отошли от передовой, так оба сейчас были уверены в своей безопасности, что продолжали идти не тревожась. «Здесь, значит, вторую линию обороны строят», — решил Пономарёв с удовлетворением. А Долговушин поднял вверх сжатые кулаки и, потрясая ими, закричал тем, кто стрелял из траншеи.
— Э-ей! Слышь, не балуй! И голос у него был в этот момент не робкий: он знал, что в тылу «баловать» не положено, и в сознании своей правоты, в случае чего, мог и прикрикнуть. Действительно, стрельба прекратилась. Долговушин отвернул на ходу полу шинели, достал кисет и, придерживая его безымянным пальцем и мизинцем, принялся свёртывать папироску. Даже движения у него теперь были степенные. Скрутив папироску, Долговушин повернулся спиной на ветер и, прикуривая, продолжал идти так. До кукурузы оставалось метров пятьдесят, когда на гребень окопа вспрыгнул человек в каске. Расставив короткие ноги, чётко видный на фоне неба, он поднял над головой винтовку, потряс ею и что-то крикнул.
— Немцы! — обмер Долговушин.
— Я те дам «немцы»! — прикрикнул старшина и погрозил пальцем. Он всю дорогу не столько за противником наблюдал, как за Долговушиным, которого твёрдо решил перевоспитать. И когда тот закричал «немцы», старшина, относившийся к нему подозрительно, не только усмотрел в этом трусость, но ещё и неверие в порядок и разумность, существующие в армии. Однако Долговушин, обычно робевший начальства, на этот раз, не обращая внимания, кинулся бежать назад и влево.
— Я те побегу! — кричал ему вслед Пономарёв и пытался расстегнуть кобуру нагана. Долговушин упал, быстро-быстро загребая руками, мелькая подошвами сапог, пополз с термосом на спине. Пули уже вскидывали снег около него. Ничего не понимая, старшина смотрел на эти вскипавшие снежные фонтанчики.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|