В удлиненных тушью, подкрашенных ее глазах блеснули слезы. Платочком она осторожно промокнула их.
Кто-то еще произносил тост, звенели по бокалу, требуя тишины, хлопали пробки.
– Но Москва… Вы здесь, наверное, не замечаете перемен, но когда приезжаешь оттуда… Москва – европейский город. Магазины завалены. Есть абсолютно все.
– Только деньги не продают. Покажи мне Витьку, – попросил я.
Раскрылись двери в конце зала, оттуда в два строя вышли официанты, высоко неся подносы с горячим. Торжественный марш. В зале было уже шумно, люстры светили сквозь сигаретный дым. Надя, не докурив, вдавила сигарету в пепельницу, вместе с дыханием остатки дыма выходили из длинных ее ноздрей. Я видел, как она, все такая же гибкая, идет между столиками, с кем-то здороваясь, кому-то – легкий взмах руки. Возвращалась с сыном. Она была ему по плечо.
– Ну? Каков у меня сын? – говорила она с живостью девочки. – А ты что же, не узнаешь? Это – дядя Олег.
– Дядя Олег?
– Да, Витя. Не смущайся, что не узнал.
– Дядя Оле-ег!
Меня тронуло, как он это сказал. Я похлопал его по спине, мы как бы обнялись.
Боже мой, как время мчится! Да не время, жизнь целая им прожита, новое поколение выросло и отодвигает нас к краю обрыва, а мы чего-то хорохоримся, пытаемся их поучать. Юлька не снисходит до споров с нами. Как примерная дочь она выслушивает, а потом наши с матерью назидания, самые выразительные цитаты из них вывешивает на стенах, прочтешь и дураком себя чувствуешь.
– Нет, за это надо выпить,- говорил тем временем Витя и наливал нам и себе.
– А тебе не хватит? Я и сама другой раз себе не верю, что у меня уже такой сын, – гордилась Надя. – Делают сейчас работу на нобелевскую премию.
– Ма-ать!
– Что “мать”? Я что-то не то говорю? Пожалуйста, не скромничай!
Витя улыбнулся, как бы призывая прощать естественное материнское заблуждение. Мы чокнулись, выпили. Издали строго блеснули золотые очки отчима.
– Иди, пожалуйста, – сказала Надя. – Нам с дядей Олегом надо поговорить.
Мы посмотрели ему вслед.
– Я сама себе другой раз не верю, что у меня такой сын, – повторила она, забыв.
– Мы когда идем с ним по улице, нас принимают за брата с сестрой.
– Ты чудно выглядишь.
– Две страсти у парня: наука и гонки. И каждая из этих страстей забирает его целиком. Когда он за рулем… У меня сердце обрывается. Но я его понимаю. Дороги там прекрасные, поставь в машине стакан воды, не плеснется. Но что он выделывал!..
Мечта – стать автогонщиком.
– Пусть лучше останется мечтой.
– Обычное наше здешнее деревенское представление. Ты, конечно, знаешь футболиста Гаскойна, слышал во всяком случае? Между прочим – это потомок поэта шестнадцатого века. Кто знает поэта Гаскойна? Ты знаешь? А футболиста Гаскойна знают все.
– Ты права,- сказал я. Сравнение это не сейчас пришло ей на ум, это была готовая, уже опробованная фраза. Через триста лет вряд ли кто-нибудь скажет: это потомок футболиста Гаскойна. Но возражать смешно.
– Ты права.
Она рассмеялась:
– Я всегда права.
К столу шел ее муж.
Дома я рассказал Тане, что видел Витьку, какой он огромный стал.
– Что ж ты его к нам не позвал? – набросилась на меня Таня.
И я понял, почему не позвал. Такому парню девки сами вешаются на шею. Я из-за дочки нашей, из-за Юльки, не позвал его.
Глава VIII
Но и месяца не прошло, явился он сам. Звонок. Я пошел открывать, полагая, что это Таня. На площадке было темновато, перед дверью стоял парень в свитере, в джинсах, в кроссовках. Рукава свитера подсучены.
– Сцена из оперы “Не ждали”. Дядя Олег, это – я.
– Как ты нашел нас?
– Найти тебя… вас… в Москве – это не бином Ньютона.
– Не снимай.
– Я честно и долго вытирал ноги. Там, за дверью. Но все равно вы – человечный человек! Дядя Олег, можно я буду говорить “ты”? Честное слово, у меня просто язык иначе не поворачивается.
Мы были уже в моем кабинете, здесь почувствовалось: от него попахивает коньяком.
Он оглядывал кабинет.
– Здесь раньше тоже так было?
– Когда?
– Когда деревья были большими…
– Что-то было, чего-то не было. Книг стало больше. Полок… Между прочим, на этом диване ты спал.
– Это звучит как: на этом диване родился Лев Толстой.
Он сел на диван.
– Курить здесь можно?
Я поставил пепельницу. Он затянулся несколько раз, вдавил сигарету, встал.
– Можно я не буду врать? Жуткое дело, когда врешь человеку, которого ты… В общем, мне вот так надо сто гринов. Выручишь? Срок – месяц. Это- железно.
Я засуетился в душе, будто не он, а я прошу в долг. Я знаю, что такое просить в долг, дважды в жизни мне приходилось. Мне нужно было, помню, пятьсот рублей, пятьсот тогдашних рублей. Но я сказал: пятьсот или четыреста… Он посмотрел на меня, близкий мой товарищ, будто оценивая, решая, сколькими может рискнуть.
Сказал: четыреста. Больше я никогда не просил в долг. И я понимаю Витькину развязность, эти “грины”. Парень, кажется, не потерял совести, это – главное.
Я только успел дать ему сто долларов, он засовывал их в задний тугой карман джинсов, когда дверь кабинета открылась. Юлька:
– Я думала – мама пришла…
– А это что за явление? – он смотрел на нее во все глаза.
– Это явление зовут Юлька, – и подала ему руку. – Я знаю, кто ты. Ты здесь был, когда меня еще не было.
И вдруг мучительно покраснела. Всей ее смелости хватило на две фразы. Дочка моя…
А он хоть бы догадался не заметить. Я видел сейчас Юльку его глазами.
Длинноногое дитя. В шортах с бахромой – обрезала свои старые джинсы, – рубашка узлом завязана на животе, а мордочка детская, душа смотрит из карих Таниных глаз.
– Какие люди вырастают, пока я отсутствовал!.. Дядя Олег, это сколько же я отсутствовал? Лет пятнадцать, шестнадцать? – и оглядывал ее, как портной заказчика.
– Эй, моряк, ты слишком долго плавал! – под оценивающим взглядом в тон ему ответила Юлька.
Внизу, увидел я в окно, стоит такси, две халды крашеные, метлы рыжие, оперлись о машину спинами, ждут, и парень обезьяньего вида приплясывает перед ними. И – наше дитя.
Потом я так же сверху видел, как появился Виктор, как они враз оживились, полезли в такси, захлопывались дверцы, такси отъехало.
– Это – он? – Юлька принесла фотографию и показывала мне: Таня, он, я. Все это до ее рождения. – Какой смешной!
И рассмеялась. Почти тут же пришла Таня:
– Ты что ж задержать его не мог? Я бы хоть посмотрела. В детстве такой это был хороший мальчик.
Ему деньги жгли задницу, твоему мальчику, хотелось сказать мне. Но сказал только:
– В детстве все мы хорошие.
Таня внимательно посмотрела на меня, спросила Юльку:
– Как он тебе показался?
– Волк!
И, захохотав, убежала к себе, сверкая босыми пятками.
Таня сказала:
– Могу представить себе, с каким лицом ты его встретил.
– Ты бы видела, какие девки ждали его внизу.
– А ты в его возрасте был, конечно, святой.
– Ну уж во всяком случае…
– Брось, пожалуйста, мне все понятно. Когда что-то хоть краем касается твоей дочери, ты становишься невменяемым.
Я не ответил. Разумеется, про деньги я ей не сказал. Но весь этот месяц я помнил и ждал. Не денег ждал, главное проверялось, ведь не чужой он мне.
День в день (впрочем, в этот день я как раз забыл и думать) подъезжаю я на своих потрепанных “Жигулях” к дому, Витька сидит на скамеечке, курит. Вид потасканный, небрит, какой-то вроде озябший. Я запирал машину, когда он подошел:
– Дядя Олег, ничего, что деревянными? По курсу.
А я, честно говоря, ждал: сейчас попросит еще, вот чего я ждал, судя по его виду.
– Тут двадцати пяти рублей не хватает, – предупредил он.
– Давай так, – сказал я, включая сигнализацию. – Тебе они сейчас нужны, оставь себе. Отдашь, когда сможешь.
Он поколебался:
– Честно?
– И пойдем к нам. Мне в тот раз от Тани досталось.
– В таком виде?
– А что вид? Будущий нобелевский лауреат грузил дрова. Или ты цемент разгружал?
Кстати, мама когда возвращается?
– Там дело сложное, этот какое-то назначение высиживает. Ждет. Я бы сейчас пивка холодненького. Для души.
Мы взяли в магазине несколько бутылок пива. Дома никого не было: Юлька – в школе, Таня в своей школе. Пиво было тепловатое, но пару бутылок мы открыли, остальные поставили в холодильник.
– В ванной моя бритва, – сказал я. – Брейся, купайся, часок поспишь, пока все придут.
Он искупался, постирал носки, хотел было надеть их сырыми, мол, на ноге высохнут, но я дал ему свои, новые. Уложил его в кабинете на том самом диване, принес подушку, плед.
– Погружаюсь в детство золотое, – сказал он и укрылся с ухом, как бывало. Он проспал часа три, и в доме все это время ходили на цыпочках. Я объяснил, что всю ночь он разгружал мешки с сахаром. С каким сахаром? С гуманитарным, разумеется…
– Никогда в жизни так не спал! – объявил Витька, проснувшись.
Таня узнавала его и не узнавала. Потом мы все четверо обедали на кухне. Я всегда хотел, чтобы у меня были сын и дочь. Я смотрел на них и чувствовал: блаженная тишина снизошла на нас. За столом о чем-то говорили, смеялись, он, как старший брат, смотрел на Юльку, а я слышал эту ниспосланную мне тишину.
Вечером в комнате у Юльки слышна была музыка и негромкие их голоса. Мы с Таней смотрели телевизор. Я вдруг обнял Таню. В двенадцатом часу все так же дверь в комнату Юльки была закрыта, слышна была музыка.
– Двенадцатый час, – сказал я.
– Ну и что? – сказала Таня.
– Двенадцатый час, ты понимаешь? И даже без двадцати пяти двенадцать.
– Возьми ружье и стань рядом со своей дочерью.
– Ей семнадцати еще нет.
– Ты и в двадцать будешь сторожить ее.
– Ну о чем можно столько разговаривать?
– Значит, им интересно.
В половине первого я все же не выдержал:
– Юля! – позвал я строго.
Она тут же выскочила:
– Что?
Такой хорошенькой я ее, кажется, еще никогда не видел.
– Половина первого, – сказал я и показал на часы.
– Вы хотите спать? Идите спать. Мы вам не мешаем.
И закрыла передо мной дверь.
Ночевал Витя в кабинете, на диване, Таня постелила ему. Мы встаем рано, и мимо двери кабинета все ходили тихо. Но когда завтрак был готов, Таня сказала:
– Пойди, разбуди его.
На диване лежала аккуратно сложенная постель и записка: “Спасибо за все. Можно я позвоню?” И гадать не нужно, что подняло и позвало его спозаранку.
Прошел день, высохшие носки его висели в ванной на капроновой струне. И месяц прошел, мне жаль было смотреть на мою дочь. Прошли все четыре времени года, четыре российских беды: осень, зима, весна, лето. Он не позвонил. Как-то из автомобиля я увидел его на улице, в компании, в толпе прохожих.
Глава IХ
Был день рождения Юльки, гостей ожидалось ровно двенадцать человек, нам с матерью предложено было поехать, например, к приятелям на дачу, весна, все распукается (так она в детстве произносила “распускается”), вы же любите природу, почему вам не поехать на дачу? Или, например – покататься на речном трамвае, почему вам не покататься? А уж если вы такие скучные и ничего не хотите, я знаю, такие родители бывают, тогда сидите в комнате, смотрите телевизор. Из всех вариантов этот – наихудший.
То и дело звонил телефон, трубку хватала Юлька, но в этот раз она несла блюдо с закусками и крикнула: “Ма, возьми!”. Таня сняла трубку на кухне и сразу же положила ее рядом с телефоном. Сказала громко:
– Это когда-нибудь кончится?
Я понял, кто звонит. В конце концов, могла бы сказать, его нет: такой день все-таки.
Но до этого она не опустится. Я пошел в кабинет:
– Положи трубку.
– Это – меня? – кричала Юлька.
– Это – отцу звонят.
– Слушаю, – сказал я.
В трубке рыдали. На столе у меня – маленькая чугунная копия памятника Пушкину работы Аникушина, он стоит перед Русским музеем. Я могу смотреть на него бесконечно. Я смотрел и ждал.
– Что случилось, Надя?
– Ви-итя разби-и-ился!
– Он жив?
– Я не знаю. Я ничего не знаю. Пойми, я – одна!
– Я сейчас еду.
Я записал адрес, проверил по карманам: ключи от машины, ключи от дома, документы, деньги. Тане сказал, в чем дело.
– И ты в это веришь?
Она так ненавидела эту женщину – за меня, за Витьку,- что на миг ей затмило разум.
– Юльке, пожалуйста, не говори. Придумай что-нибудь.
– Не мчись! – но это уже вслед мне, на лестнице.
Я долго стоял в пробке на набережной у Кремля. Если был бы мобильный телефон, я бы сказал Наде: обзвони пока что больницы, милицию – о несчастных случаях…
Конечно, был выпивши, с девками… Я даже не спросил, где это случилось: в городе, за городом?
Кто-то въезжал в их подъезд, все было загромождено вещами, в лифт устанавливали мягкие кресла. В нашем доме тоже одну за другой скупают квартиры, въезжают и сейчас же – евроремонт, весь дом грохочет и сотрясается. Я взбежал на шестой этаж, позвонил. Надя открыла мгновенно. Узнать ее было невозможно. Я никогда не видел, чтобы человека так била дрожь.
– Он – в Склифосовского, – выговорила она, стуча зубами, придерживая подбородок рукой.
– Выпей что-нибудь. Валерьянка есть? Валокордин?
Я не знал, где у них – что. Аптечка оказалась за дверью, в коридоре, на стене. Я плеснул в рюмку на глаз валокордина. Нашлась пачка седуксена:
– Тоже прими!
– Митя запретил давать ему ключи от машины. Как я могла не дать? Я отняла у него детство.
Мы уже ползли по набережной: проедем – станем, проедем – станем. Ездить по Москве стало невозможно, и все прибывают, прибывают иномарки. Как назло, еще и сцепление плохо выжималось. Вода в Москве-реке слепила на солнце. Встречно наплывал белый пароход, палубы полны народа, гремела музыка. Это уже замечено: когда у тебя несчастье, мир веселится. Я соображал, как нам лучше выскочить на Садовое кольцо.
– На какой машине он был? – спросил я.
– Японская.
Скоростная машина. Хорошо, что остался жив. Хорошо, если не останется калекой.
– Он был один?
– Ах, я не знаю. Я ничего не знаю.
Потом выяснится, с ним была женщина. Ее чуть поцарапало. Она плечом выбила дверцу, выскочила из машины и убежала. Чья-то верная жена.
В больнице Надю опять начала бить дрожь. И не она, врач, а я ходил узнавать, долго ждал хирурга. Он вышел в том, в чем делал операцию: в голубой полотняной рубашке с короткими рукавами и вырезом на шее, в таких же полотняных штанах, в шапочке на голове:
– Вы – отец?
– Отчим…
– Радовать нечем. Тяжелое сотрясение мозга, сломана ключица, два ребра, сложный перелом голени. Сейчас он в реанимации.
– Можно матери хоть краем глаза?..
– Нельзя и незачем. Слушайте, все относительно. Сейчас оперировал мальчика…
Запишите телефон, звоните.
Надя сказала, что она отсюда никуда не уйдет, не оставит его, она будет здесь всю ночь. Она вскакивала к каждой пробегавшей медсестре, пыталась что-то узнавать, совала деньги. Потом она ходила к хирургу, который уже уехал домой, к заведующей отделением, куда-то и я ходил по ее просьбе, что-то врал ей, в конце концов мне удалось ее увезти. Был уже поздний вечер.
– Ты не оставишь меня? – сказала она, когда мы были у ее подъезда. – Впереди – целая ночь. Одна я сойду с ума.
Я не стал спрашивать, где этот, как называл его Витя, я покорился.
– Прости меня…
Я ставил машину, издали увидел Надю под козырьком подъезда, такую несчастную, такую одинокую в свете фонаря.
Новые жильцы уже въехали, подъезд был свободен, мы поднялись лифтом. Надя никак не могла попасть ключом в замок, в конце концов дверь открыл я. Руки у нее были ледяные.
Я сразу же позвонил Тане, сказал, что Виктор жив, в реанимации.
– Но ты, наконец, едешь домой?
– Я звоню из ординаторской, – соврал я. – Мне разрешили… Пока мы будем здесь.
Таня положила трубку.
Ужасно хотелось пить, все пересохло. Я выпил две кружки воды из-под крана.
– Я сейчас поставлю чай, – сказала Надя. И забыла. Она ходила, запустив пальцы в виски:
– Боже мой, боже мой, за что? Почему это должно было именно с ним случиться? Со мной? Я вырвала его оттуда, он чуть было там не пристрастился к наркотикам. У него так хорошо все здесь шло. Они делали эту работу… я тебе говорила…
Профессор так хвалил его… Сотрясение мозга! Скажи, ты мне всю правду сказал?
– Даю тебе слово.
Конечно, я не сказал ей всего.
– Поклянись дочерью!
– Надя, что ты говоришь? Подумай все-таки…
– Прости. Я плохо соображаю. Я ничего не соображаю сейчас!
– Он здесь один жил?
– Но у него в Москве отец есть, в конце-то концов. Я высылала ему на жизнь.
Молодой парень, один, в этой огромной квартире…
Надя достала коньяк, стопки. Мельком увидела себя в зеркале бара и, потушив верхний яркий свет, – глаза режет! – включила торшер в углу.
– Выпей. Я замучила тебя.
Она попробовала налить, стекло звякало о стекло. Налил я. Мы выпили.
– Возьми в холодильнике что-нибудь, там все есть. Закуси. Я ничего есть не могу.
Мы выпили еще.
Доставая из бара коробку шоколадных конфет, Надя уже пристально глянула на себя в зеркало:
– Ты смотришь вот это? – она провела рукой от щек к шее. – Это я подтяну. Там прекрасно это делают. Впрочем, здесь тоже научились. А ты невнимателен, – она пальцем тронула горбинку у себя на носу.
– Я хотел еще в тот раз спросить.
– Это мой идиот решил показать мне Италию и сам сел за руль. Вот – результат. Но там способны делать чудеса. Только еще шрамчик остался. Под прической. Его не видно. И тоже было сотрясение мозга. Это меня сейчас немного обнадеживает.
Во дворе завыла машина.
– Не твоя?
Я посмотрел в окно. Выл и брызгал огнями во все четыре стороны “мерседес” у соседнего подъезда.
– И так каждую ночь, – сказала Надя. – Полон двор дорогих иностранных машин.
Такое быстрое превращение. Откуда? Стоит пройти мимо, она уже воет. Боже мой, боже мой, представляю, что с ним будет, когда он вернется и узнает. Он с нее пылинки сдувал. Ему сейчас предлагают – послом в Киргизию. Или что-то вроде. Я ему сказала: туда он поедет один.
И попросила:
– Позвони.
Я позвонил медсестре на пост: ей я оставил деньги. Сонным голосом она сказала, что состояние такое же, она только что подходила к нему. Наде я сказал, что – лучше, сестра только что оттуда, поила его. В порыве она поцеловала меня, дохнув шоколадом и табачным перегаром:
– Ты мой единственный настоящий друг! За всю жизнь – единственный! Я недавно вспоминала… Мы возвращались с тобой поздно, уже трамваи не ходили. И вдруг – грузовой трамвай, две площадки с песком. Ты вскочил, натянул веревку от дуги, я тоже впрыгнула. Какие молодые мы были! Вожатый кричит нам что-то из своей стеклянной кабины, а трамвай идет, нас на задней площадке кидает друг к другу, ты говоришь: какой умный трамвай!.. И теперь, в больнице, все взял на себя. Так только – за родного сына.
Она притянула мою голову к себе, поцеловала благодарно. И – еще, но уже длительно, как когда-то. Я постарался не понять. Я боялся обидеть ее. Надя закурила длинную, из табачных листьев, тонкую сигарету, встала, пошла на кухню.
Принесла ветчину, сыр, доску с нарезанным хлебом.
– Ешь. Ты голодный. Между прочим, ты всегда был недогадлив. Это – твоя особенность. Ешь.
И налила мне стопку. Рука ее уже не дрожала, горлышко бутылки не звякало о стекло.
– Ты извини, я должна переодеться. Снять с себя все эти подпруги. Не могу.
Я остался один за столом. Розовый, влажный квадрат прессованной ветчины, сыр швейцарский целым куском на фаянсовой доске, хлеб, тонко нарезанный. Увидев все это, я только теперь почувствовал, что жутко хочу есть. Я выпил, закусил ломтиком сыра, закурил. Надя вернулась в шелковом китайском стеганом халате до пят, в парчовых, с загнутыми вверх носами туфлях на босу ногу, отсела на диван в углу гостиной. Поставив рядом с собой пепельницу, курила. В сущности, она уже справилась с собой. Я хотел сказать, что я, пожалуй, поеду, но в этот момент заговорила она:
– Нет, какая я дура! Какая идиотка! Всю жизнь я хотела видеть рядом с собой такого человека, каким был мой отец. Но таких нет, не бывает больше. Ты думаешь, этот сам всего добился, сам повез меня в Италию? Я за него сделала его карьеру.
Я! А у меня уже готова была кандидатская. Я могла бы защитить докторскую, мне прочили будущее. Но – рабское наше воспитание. Так нас воспитывали столетиями: муж, а ты – за мужем. Я смотрю здесь на молодых, я им завидую: женщины ярче мужчин. Мужчины выродились. Ох, какая идиотка! Вот теперь его сошлют в эти степи, я это название даже разгрызть не могу, куда его сошлют: Кыргызстан… Я ему уже сказала… – она пересела нога на ногу, тщательно запахнулась. – Ты думаешь, вы правите миром? Миром повсюду правят женщины. Но у нас – из-за спины мужа. И только – из-за спины. А на сцене – вы. Так надо, чтоб хоть смотрелся на сцене. А то же – стыд и срам. А рот раскроет… Витя – вот моя надежда и гордость. Вот кто смог бы, – она заплакала. – Он действительно талантлив, ты не знаешь. Но я не могла разорваться.
Розовый свет торшера едва достигал туда, где она сидела. На итальянском, под старину, диване, какие теперь в большом количестве продаются у нас, в шелковом китайском халате с драконами, постриженная под мальчика, с высветленными, как теперь это называют, тонированными локонами-перышками, сидела сгорбленная старушка с маленькой после стрижки головой, сморкалась в крошечный платочек.
– Завтра я привезу туда профессора. Переломы срастутся, Бог даст, – она мелко перекрестилась, раньше в ней этого я не знал. – И сотрясение мозга, если вылежать… Я другого боюсь…
Она не сказала, чего боится, но я понял ее. Я думал о том же. Сломанная кость срастется, а вот если человек сломался…
Когда я вернулся домой, Таня не спала:
– Хороший день рождения устроил ты своей дочери. Семнадцать лет… И что, вот так будет продолжаться всю жизнь?
Но ни оправдываться, ни успокаивать я сейчас не мог.
Глава Х
В одно из посещений я чуть не столкнулся с отцом Виктора во дворе больницы. Я шел, задумавшись, и, уже пройдя, оглянулся: что-то толкнуло меня. Старый человек удалялся к воротам, с лысого затылка свесилась седая косица. Он тоже оглянулся.
Мы узнали друг друга. Последний раз я видел его в дождь: он стоял под зонтом, читал книгу и ногой тихонько подкачивал коляску. И вот он идет от сына, а я – к его сыну.
Виктор в байковом больничном халате сидел на скамейке в саду, костыль опер о скамейку, на него положил гипсовую вытянутую ногу. Мне явно не обрадовался. Я поставил на скамейку то, что прислала Таня:
– Пирожки еще теплые, учти…
Он нетерпеливо поглядывал на дверь в отделение, чего-то ждал, разговор не получался. Я видел, он нервничает. Вдруг в двери показалась молоденькая сестра в белом халате. Ох, как он подхватился, как поскакал на костылях, поджимая гипсовую ногу. На крыльцо взлетел. Я сидел, ждал. Вернулся оттуда совершенно другой человек. Так с похмелья оживают после первой рюмки. Но от него не пахло.
– Дядя Олег, я все понимаю. Ты не старайся, ну что вы все напрягаетесь объяснять мне. Даже мне жаль вас. Ребята возвращаются без рук, без ног, а у меня всего-то левая нога… Ну, кривая, ну, короче, ну, вытянут. Правильно я говорю?
Мне показалось, зрачки его расширены. Но, может, это только показалось. Он дружески хлопнул меня по колену:
– Вот пирожки – это дело. Хорошая у тебя жена, поблагодари ее. Я только есть не хочу.
И говорил, говорил, говорил, такой враз повеселевший. Потом я ушел, и, когда шел по двору, случайно увидел в окне второго этажа ту самую молоденькую медсестру.
Она плакала, а врач в шапочке что-то зло говорил ей и грозил пальцем.
В недавнем прошлом новенький, глянцевый, а теперь поблекший на солнце мой “жигуленок” ждал меня у бровки тротуара. Я сел, вставил ключ зажигания и вдруг в переднее стекло увидел мою дочь. В спортивном костюме, в кроссовках, с кошелкой в руке, она шла, торжествующая, счастливая, не шла, летела туда, откуда только что я вышел.
Дома я спросил Таню:
– Ты знала?
– Знала.
– Но он – наркоман! Я только что видел… Ты понимаешь, что это такое? И алкоголик!
– Не кричи и не делай страшные глаза. Тем более не вздумай кричать на дочь, если не хочешь потерять ее.
– Ты хоть понимаешь, на что она идет?
– Она пока еще ни на что не идет. Но если… Ни ты, ни я ничего не сможем изменить. Ты плохо знаешь свою дочь. Ты любишь ее безумно. Но ты не знаешь ее.
– Твое спокойствие!.. – закричал я.
И увидел, как теща срочно начала одеваться на улицу.
– Мама, мы не ссоримся, – крикнула Таня.
– Я просто хочу пройтись.
– Мы уже помирились.
Но она зачем-то взяла зонтик.
За годы совместной жизни характер нашей тещи претерпел немыслимые изменения: из воинственной, готовой в любой момент стать на защиту дочери она стала кроткой и, как правило, брала мою сторону. Таню это обижало, поначалу она плакала, потом поняла мать. И если в доме чуть только запахнет ссорой, теща сразу же одевалась идти на улицу.
Но в этот раз ей пришлось гулять долго.
Глава XI
Больше всех на свете любила теща, конечно, внучку, Юльку. Но когда в доме все хорошо, она решалась ненадолго оставить нас – не знаю, как вы без меня тут будете, представить себе не могу! – и ехала за границу: пожила у сына в Харькове – в загранице побыла. Теперь собиралась в Молдавию, в Бельцы, к младшей дочери, и Таня дала мне список подарков. Мне доверяли покупать мелочи, а главное, особенно – молодежное, выбирали они вдвоем с Юлькой. И вот я остановил машину у магазина “Спорт” на улице Горького и пошел туда со списком в руке. А когда вернулся, стал было открывать дверцу- открыто. И машина не угнана. И приемник цел. Чудеса! Вот что бывает, когда голова ерундой занята. Я сел во вновь обретенный мой “жигуленок”, впервые испытав к нему нежность, снял с ручника и тут слышу: кто-то дышит у меня за спиной.
– А машину, дорогой товарищ, надо закрывать. Сказано: плохо не клади, во грех не вводи. Пришлось сесть, охранять, понимаешь…
Виктор. В зеркале заднего вида – Виктор. С бородкой. Я обернулся к нему на сиденьи, и, когда оборачивался, прострелило шею.
– Пересядь, чтоб я тебя видел.
Он подвинулся на сиденьи и палочку протащил за собой.
– Хороши мы с тобой: один с палочкой, другой шею не повернет…
Тут только я заметил прядку седины в бороде у него.
– А это откуда?
– От ума и от переживаний, от чего же еще? За наше родное правительство переживаю: все ли есть у него, так ли ублажены? Нас много, а оно – одно, должны мы о нем заботиться? Раз! За народных избранников – то же самое…
– Не пустословь, – я тронул машину, и мы покатили в общем потоке. Локтями он опирался о спинку пустого сиденья впереди, выставил бородку. Миновали площадь Маяковского. Когда-то здесь, в ресторане “София”, Надя попросила меня взять на лето его, шестилетнего.
– Как мама? – спросил я.
– Мать ничего-о. Впрочем, я ее давно не видел.
– Ты что, не с ними живешь?
– Ты меня удивляешь. Москва – столица нашей родины, центр семи морей. Или с морями я что-то наврал? И чтобы мне в Москве жить было негде!
У Пушкинской площади, на доезжая Тверского бульвара, я свернул направо и на Большой Бронной мы стали:
– Рассказывай, – сказал я.
– А что рассказывать? – и вдруг пропел частушку: “Я не знаю, как у ва-ас, / А у нас в Киргизи-и / Девяносто лет старуха / Комадир дивизи-и”. Вот он оттуда приехал, вызвали зачем-то. Матери дома не было. И произошел у нас с ним милый разговор. Через цепочку. Он мне дверь на цепочку открыл: “Чтоб ноги твоей здесь больше не было! Если ты любишь мать, ты уйдешь!”. А я люблю мать. Она у меня хорошая. Только ей в жизни не везет. Да чтоб еще я ей жизнь портил! Ладно, все это – дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. Хочешь, расскажу анекдот?
Он был трезв, джинсовый костюм на нем отглажен чьими-то стараниями.
– Не люблю я анекдоты и не запоминаю.
– Нет, ты послушай. В нем смысл есть. Профсоюзный деятель ночью поцелуем разбудил жену: “Я – по тому же вопросу…”. Дядя Олег, я к тебе- по тому же вопросу.
И тут я спросил его, а спросить об этом было для меня, как через себя переступить:
– Ты с Юлькой видишься? Только не ври.
Он полез за пазуху:
– Вот те крест!
И действительно показал мне маленький белый крестик.
– С каких это пор?
– Да это – медсестренка в больнице. Сняла с шеи, дурочка, говорит – старинный: “Он тебя спасет…” Мой грех, из-за меня работу потеряла.
– Витька, милый, тебя действительно надо спасать!
– Дядя Олег! Можешь дать, дай. Но только не надо меня воспитывать.
Он взялся за ручку дверцы. И я отдал ему все, что у меня было, откупился, по сути дела. Видел, как он похромал с палочкой, не оглянувшись ни разу.
Медсестренка… Наверное, та, что плакала в окне второго этажа, а врач грозил ей.
Влюбилась дурочка, колола ему наркотики. Не моя, чья-то дочь.
Глава ХII
Я люблю возвращаться домой, когда дома Юлька. Бывало, школьницей, после занятий, она, еще до дома не дойдя, выпалит матери по телефону-автомату все новости, а дома – еще раз, и голосок радостный, звонкий, иногда я тайком включал магнитофон.
Теперь у нее с матерью – свои разговоры, с бабушкой она любит уютно посекретничать на кухне, а мне достаточно и того, что она есть. Никогда не думал, представить себе не мог, что она столько будет значить в моей жизни. Сегодня Таня вернется поздно, тещи нет, а это значит, ухаживать за мной и накрывать на стол будет Юлька.