- Кто лейтенант? - не понял Никонов.
- Мне говорит он. Я ж командир взвода.
- А, ну да, ну да...
Но на самом деле просто было только сказать "ну да". А представить, что вот этот сидящий против него в расшнурованных ботинках спиной к серой тюремной стене шофер грузовика и лейтенант - одно и то же лицо, это представить себе и понять было вовсе не просто. Для Никонова со словом "лейтенант", "офицер" было связано слишком многое. Быть может, потому, что отец его, погибший на фронте, когда Никонову еще два года не исполнилось, был кадровый военный.
Он знал, конечно, что лейтенанты не всегда были такими, как сейчас, в мирное время, новенькими от фуражки до сапог. В войну и ротами, и батальонами, и полками часто командова-ли вчерашние учителя, колхозники, слесаря. Кончилась война - они опять вернулись к своим профессиям, стали тем же, кем были до войны, как вот Карпухин, наверное, или как у них в городе слесарь-водопроводчик Орлов, награжденный пятью боевыми орденами, которые он надевал по праздникам. Все это было как будто понятно и даже иначе как будто и не могло быть, но всякий раз, когда Никонов задумывался об этом, он чувствовал некоторое неудобство, словно сам был в чем-то виноват перед этими людьми.
А Карпухин, начав рассказывать неохотно, для протокола, увлекся постепенно. Хоть и не время, казалось бы, и не место, чтобы вспоминать, но так уж оно само вспомнилось, и даже лицо его суровое стало мягче как будто, помолодело. Ему нравился следователь, молодой, смущаю-щийся, видно, совестливый, ничем не похожий на тех кремневых, какие встречались ему до сих пор: ты ему говоришь, он смотрит тебе в лоб, а у самого в глазах зевота.
- Тут главное дело было эту дорогу проскочить. Местность такая: вначале лесок дохлень-кий. В нем еще ничего, маскирует все же. А дальше голое болото. По одной стороне - километров на пять всплошную и по другой километра два с половиной. И дорога вся на возвышении, очень хорошо просматривается. Тут, если в первую машину попадет, другие стали. А с боеприпасами! Везешь, а они за спиной у тебя, снаряды-то! Тут надо с умо-ом. Вот он, значит, все это по инструкции командует, машины приказал осмотреть, моторы прогреть. И не глушить. В пять утра выступаем. Мороз, правда, был, тут он прав. Но все равно нельзя же. Шутка дело - двадцать семь моторов работает! Хоть и на малых оборотах, оно ж раздается. Тем более над болотом, далеко слышно. Я ему говорю: мол, так и так, товарищ капитан. Все же ездим тут, знаем. Но он ничего этого слушать не стал и даже меня же еще при всех,- Карпухин улыбнулся конфузливо,- трусом меня обозвал. Говорит, ехать боишься, так и скажи, освобо-дить можем. Конечно, скажи он сейчас, так оно бы терпимо, а тогда что же, восемнадцать лет было. Знаете, как в восемнадцать лет... Веди, думаю, раз такое дело! Ничего больше говорить не стал. Сел в кабину, сижу. Правда, все точно было. Пять часов команда по колонне. Пошли! Ну немец, он же слышал. Ждал нас. Хоть и темно еще, а дорога у него пристрелена. Только на середину выбрались, тут он и начал садить. Содит и содит. А мы жмем! Тут дело такое: проско-чить! Ка-ак рванет впереди! Враз все осветило. Ну, он и ввалил!.. Снаряды, они ж сами рвутся. Тут не то что, а просто-таки одна воронка, ничего больше не остается, как они все вместе рванут в кузове. Выскочил я, вижу, машины не спасешь, людей спасать надо. "Разбегайся,- кричу,- по обе стороны! Ложись!" А оно еще болото было такое, не замерзает зимой, хоть ты что. Сверху ледок снежком припорошен, а станешь ногой - проваливается. Ну, тут уж не до этого, лежим к воде. А у него разведчик поблизости летал. Он авиацию и вызвал.
В общем, когда кончилось, две машины уцелело от всего взвода. Капитан ничего этого не видел, ему сразу же руку вместе с плечом вырвало. Пришлось мне за всё и отвечать. Мы и сообразить еще не успели, живы ли, нет, а уже начальник особого отдела едет. Там в другой части сержант командира взвода застрелил. Вот он оттуда и ехал. Подъезжает на своем "виллисе" - где командир? Вон, говорят, с планшеткой ходит. Он меня сразу в машину, ничего объяснять не стал, я тоже не спрашиваю. Еду, раз везут. Приезжаем в дивизию, меня сразу под замок. Оказывается, он в леске стоял, все своими глазами видел. Которая часть там находилась, он их тоже расспросил. Ну, а меня уж и не стал спрашивать. В общем, на пятый день - вот она, сто шестнадцатая штрафная рота. Я, правда, как прибыл в роту, сразу же своему командиру батальона письмо послал, и ребята вернулись, рассказали, как было. Я уж это после узнал. А пока что кинули нас под деревню Новую Алексеевку. Там, под этой деревней, народу положили!.. Мы когда прибыли, они по всему полю замерзшие лежат. В лоб шли. По снегу. А у него там долговременные укрепления.
Вот стали мы эти доты взрывать. Трое лыж, как обычно, собьешь, взрывчатку на них положишь и ползешь к доту. Народ в штрафной роте, надо правду сказать, подобрался хороший. У нас и в мотобате хороший народ был, плохих вовсе мало попадалось. А тут же из всех частей собрано. Меня командиром отделения назначили, так у меня два майора под командой было.
Взорвали мы этих дотов двадцать шесть штук ровно, когда приказ приходит: взять деревню. Созывает нас командир роты. Не то что офицеров одних, а даже нас. Такой мужик был, не смотрел, что штрафники, для него все - люди. Ему как приказали деревню брать, он говорит: "Я деревню возьму. Но только вы мне не приказывайте, как ее брать. И час точный не устанав-ливайте. А я возьму. К утру буду в деревне". Созвал он нас: мол, так и так, получен приказ. "Только нам если ее по всем правилам брать, много мы здесь народу положим. Ее уже брали-брали, брали-брали, немец здесь стреляный. А я так думаю: что, если нам ее втихую взять? Подползти молчком, да сразу, со всех с трех сторон!.. Вы тут народ опытный, воевать умеете. Поставьте себя на его месте, если втихую действовать, страшно ведь?" Прикинули мы - и правда, страшно. На том и решили. Отпустил всех командир роты, а мне приказал остаться. "Твое,- говорит,- дело пересмотрено. Получено распоряжение отправить тебя обратно. Так что можешь не участвовать". Значит, дошло мое письмо. А комбат у нас был такой, что не отступится. Он за своих людей стоял.
Обрадовался я, конечно, что скрывать. Потому что не виноват я ли в чем, ни за что меня сюда заперли. Но и oт этих ребят теперь уходить жалко. Сколько мы тут вместе трудов положили, пока эти доты взрывали, а деревню будут брать без меня... "Вы мне,- говорю,- разрешите остаться. Возьмем Новую Алексеевну, черт бы ее брал, вот тогда - пожалуйста".- "Ну что ж,говорит,- оставайся. Это,- говорит,- по-моему". Да и так тоже подумать: ведь он мог не сказать мне. Перед операцией каждый лишний человек знаете как дорог! А он не посчитался, сказал.
В общем, ночью поползли мы к ней. Три часа по снегу ползли, все мокрые. Что вы думаете - взяли! Которые немцы даже проснуться не успели. И такой азарт был, мы еще два с половиной километра гнали их и другую деревню взяли. В ней уж закрепились. Тут регулярные части подошли, сменили нас. Когда роту в тыл отвели расформировывать, в ней всего тридцать восемь человек осталось, почти все раненые. Мне вот эту ногу вот здесь из автомата прошило.
Так вы, может, не поверите, ко мне в санбат начальник особого отдела приезжал извиняться! Честное слово! И командир батальона тоже приезжал ко мне. Сказал, что ничего, мне это записано в документе не будет, звание мое вернули и даже наградили меня за операцию медалью "За отвагу". Сказать-то он сказал, а проверить уже не успел: его на другой день убило. И мне тоже ни к чему. Знать бы, конечно, а то я в уверенности находился. А уж после войны, как стали меня опять судить, раскрыли бумаги, а там все мое прохождение записано. Я, было, туда-сюда, объясняю, как оно и что, а кто ж мне поверит? Вот и вам тоже рассказываю, а вы слушаете и, может, не верите мне, доказать мне всё равно нечем.
- Ну что вы! - сказал Никонов, слушавший под конец с волнением.- Когда человек говорит правду, ему не верить нельзя. Вам и раньше поверили бы, если б это не тогда было.
- Может, так... Жизнь-то она - полосатая. В какую полосу попадешь. А мне везет: все через раз попадаю и все не в ту полосу. Это все равно как не успел на зеленый свет проскочить и тебе до конца уж на каждый светофор натыкаться. Только подъехал - стоп! - красный свет. А те идут в зеленой волне, им и ветерок в стекла. В общем, второй раз вовсе по-глупому получи-лось. Ну, тут правду надо сказать, виноват был. Хоть, может, и не настолько, а виноват. Получи-лось так: приходит ко мне сестрин муж, Николай. "Там,- говорит,- у магазина бочки лежат из-под огурцов. Давай вечерком подъедем, штучки две махнем, никто не увидит". Время было голодное, сами знаете, сорок шестой год,- сказал он, не сообразив, что о сорок шестом годе воспоминания у них разные: в тот год будущий следователь Никонов еще даже в школу не ходил.- Какое тогда питание? Картошка да капуста, у кого есть. Я холостой, шофером работал. Шоферам тогда жить можно было: машин-то после войны вовсе мало осталось. А у сестры - детишек трое. И жили с рубля. Бывало, когда дров машину скинешь, когда деньжишек одол-жишь и не спрашиваешь после: как-то помогать надо было. Вот он и говорит; давай эти бочки махнем, а то капусту на зиму солить не в чем. Давай, говорю. Ящики эти, бочки с роду у магазина навалом лежат, вывезти нe на чем. А то нагрузят несколько машин тары, свезут за город в овраг, да и сожгут. Сутками, бывало, дымят, жители их на дрова растаскивают. Я хоть бы и днем нагрузил, никто б мне слова не сказал, потому что это у нас за грех не считалось. Сам не пойму, чего мы ночью поехали? В общем, покидал я их в кузов. Еще и третью кинул: бери, не жалко! Чего теперь, я правду говорю. Закурил. Николай меня тормошит. И на самом деле, только стартер нажал милиционер бежит, свистит в свисток. У Николая одна рука сухая, вот здесь пулей перебита, толкает меня ей в бок: "Едем скорей, ради господа бога! Задержит ведь!.." А мне чего-то смешно стало, как он бежит сюда, я его издали узнал. Был у нас там милиционер по фамилии Свобода, шофера прозвали его: "Каторга". Старый уже, вот такого росточка, а ни один преступник от него не уйдет. Зимой раз в мороз километров десять гнал двух грабителей по снегу. Все с себя скинул, бежал за ними. Один, правда, ушел, но другого задержал. И что интере-сно, без оружия был, одним страхом придавил его. Когда привел в отделение, там смеяться стали: парень на голову выше его, сильнее вдвое. Это бывает - собака так приучена: вцепится - умрет, не отпустит. Вот так и он. Хватило бы у того парня силы двадцать километров бежать, он и двадцать бежал бы, тридцать - он и тридцать.
Подбегает к машине, ногой на колесо: "Та-ак... Бочки... Никуда не ездий!" Достает бумагу из планшета, фонариком присветил номер машины. Между прочим, машину он мою знал: сколько раз подвозил его. Они хоть и милиция, а с транспортом у них, один черт, плохо было. Бывало, едешь - подымает руку. Посадишь с собой в кабину, денег, конечно, не берешь, как обычно с милиции. Один раз даже попросил меня машину навоза привезти. Он на окраине жил, огородиш-ко у него, картошку сажал. Привез. Просто как человеку. А тут переменился. "Ладно,- говорю,- сгружу бочки, черт с ними".- "Нет, не сгружай. Едем в отделение". И становится на подножку вроде бы конвоировать меня. Что вы думаете, доставил! Входим - дежурный сидит тоже знакомый мне. А тут глянул на Свободу и перестал узнавать. Говорить желает исключите-льно под протокол. Но я все равно не думал. Сестра плачет, бывало, а я смеюсь: "Там еще лучше, под ружьем водят, никуда не потеряешься". До самого суда не думал. Пришел по повес-тке, своими ногами, а оттуда уж повезли на казенный счет. Все мое прохождение вспомнили. Штрафную роту, все к одному. Вкатили семь лет. Хоть бы уж бочки-то были дубовые, а то осиновые. Ну, правда, я всю вину на себя взял. Жалко мне сестру стало. Неважный он был кормилец с одной-то рукой, а без него и вовсе куда денешься? Если из того леса, что я там семь лет рубил, бочки поделать, так небось на всю страну капусты насолить хватит. Может, и до сих пор солят, не знаю. А я через те бочки вот только полтора года назад впервые супругой обзавелся, как человеку положено.
И он улыбнулся своей неожиданной улыбкой, открывавшей и делавшей мягче его лицо.
Хорошо было слушать, трудно после этого начинать говорить. А начинать нужно было.
- Как же вы так... если у вас уже был однажды факт биографии...Никонов мялся, ища необидное слово.- Как же вы после этого садитесь за руль в нетрезвом состоянии? Ну, случился наезд... Бывает. А когда шофер нетрезв при этом...
Тут Никонов только руками развел. Он страдал оттого, что ему надо вести дело этого чело-века, которому он сочувствовал. Конечно, Карпухин никакой не преступник. Просто невезучий он человек. Неудачник. У неудачников всегда так: хотят сделать лучше, а оборачивается против них. По это если рассуждать вообще. А в данном конкретном случае он совершил деяние, имеющее точную квалификацию на языке юристов и предусмотренное частью II статьи 211 Уголовного кодекса РСФСР. В пределах статьи еще как-то можно было варьировать, но факт оставался фактом. И если Карпухин никак, очевидно, не был виноват в первом случае, если во втором случае при наличии вины можно было все же искать смягчающие обстоятельства, то сейчас и их не было.
- Как же вы так безответственно! Ведь для шофера это первая заповедь. Все можно простить, но пьяный за рулем... Я вижу, вы понимаете меня, тут просто нет оправданий.
Карпухин кивнул и облизал губы. Он с таким доверием слушал следователя, потому что это был расположенный к нему человек, с таким доверием смотрел на него, что смысл сказанного дошел как-то позднее.
- Гражданин следователь, а я ведь не пил. Я ее вообще не пью.Карпухин растерянно и даже глуповато как-то улыбнулся.
Никонов отвел глаза. Ему стыдно было сейчас за Карпухина. И самому неловко, что он слышит и видит это.
- Я не говорю, непременно е е. Не обязательно водку пить. За рулем достаточно и кружки пива.
- И пива не пил. Честное слово!
- Слушайте, Карпухин, не надо! Нет таких людей, чтоб вообще не пили. Понимаете? Нет! А среди шоферов тем более. Я тоже пью. Не на работе, конечно, но случается. Не пьет только сова. И знаете почему? - позволив себе вольность, Никонов заранее улыбался и не замечал оглушен-ного вида Карпухина.- Не пьет она потому, что днем спит, а ночью магазин закрыт.
И он засмеялся, ожидая на свою такую дружескую откровенность если не благодарности, то ответной улыбки хотя бы. Но Карпухин только кивнул опять, ничего, видно, не поняв, и снова облизал губы.
- Поймите меня, Карпухин, правильно. Вслушайтесь и постарайтесь понять. Между нами установились отношения доверия. Так м н е по крайней мере кажется.- Он подождал подтвер-ждения, но Карпухин все так же смотрел на него. В растерянных его глазах металась загнанная мысль. Никонову неприятно стало. Не за себя, конечно, за него.- Это очень важно, чтоб я вам доверял. Для вас важно. Так не разрушайте же этого доверия.
Вот тут Карпухин по-настоящему испугался. Что было, с тем еще поспорить можно, отречься. А вот если не было, как доказать? Приставят, и не докажешь ничего.
- Не пил я, честное слово. Потому что нельзя мне!
Никонов поморщился в душе. Вот так и в те разы было. Люди охотно, с мельчайшими подробностями, не оставлявшими сомнений, что говорят правду, рассказывали о прошлых делах, за которые наказание им уже не грозило. И эти же люди потом начинали бессмысленно, неуклюже врать.
- Если б каждый руководствовался словом "нельзя"! Тогда б и суды не нужны были, и нас, грешных, можно было бы распустить по домам,- сказал Никонов, не замечая некоторой доли кокетства в своих словах.
- Я ее сам боюсь, потому что себя знаю,- в голосе Карпухина сказалась явная неуверен-ность, когда он заговорил об этом. Но он взглянул на следователя и поборол себя, как бы решив, что ому нужно сказать, не опасаясь.- Было у меня однажды. Когда из заключения вышел. Здорово зашибал тогда. Меня даже в слесаря переводили на полгода. Может, и из парка выгнали бы, если б не механик колонны. А вот полтора года уже в рот не беру. С тех пор как жене обещал. Она идти за меня не хотела. Молодая, а тут сидел уже, пьющий. Боялась идти. Но я ей твердо сказал. На свадьбе своей и то не пил. Вы на автобазе спросите, вам скажут. Я на праздник и то лимонадом чокаюсь. Потому что сорваться боюсь, знаю себя.
Никонов заколебался. Он чувствовал, что опять верит ему. Ведь мог же Карпухин ссылаться на то, что не было экспертизы, что все основывается только на свидетельских показаниях. Два раза судим человек, опытный, кажется, мог бы усвоить истину, без которой, как без молитвы, тесть Никонова и спать не ложится, повторяя отдохновенно: "Концы в воду - пузыри вверх!" А этот рассказывает про себя такое, что и оправданием служить не может, что легче всего против него же использовать, если захотеть.
Никонов очень внимательно посмотрел ему в глаза. Хитер он или в самом дело прост? Из следовательской практики Никонов знал десятки известных примеров, когда все поначалу сходилось, обличая в невиновном преступника. И только ум, смелость таланта и кропотливей-шая работа помогали следователю временами интуитивно пройти обрывавшийся путь от догадки до открытия истины, которая казалась уже навеки погребенной. А может быть, это и есть такое дело, где на первых порах ему суждено одному быть против всех? Потому против всех, что в городе даже дети знали, что шофер, сбивший Мишакова, был пьян. Что угодно можно было ставить под сомнение, пытаться опровергнуть или, наоборот, доказать, но это и доказывать не требовалось. Это было несомненно для всех. Но Никонов уже зажегся.
- Ну что мне с вами делать, Карпухин? Поймите, я хочу вам верить. Хотел бы, во всяком случае. Но факты ведь против вас. Факты куда девать будем? В карман же не спрячешь их. Ну, ладно, кажется, первый раз в жизни вам повезло: следователь добрый попался. Давайте вместе разбираться. С самого начала, шаг за шагом разберем всё.
ГЛАВА IV
В будний день, в зной, городская площадь с утра безлюдна. Пропылит грузовик, растрясен-ный по деревенским ухабам, звенящий бортовыми цепями, весь громыхающий, как пустая железная бочка,- из многих окон, оторвавшись от дел, глядят ему вслед служащие люди, соображая, чей это и куда? Чаще всего грузовик, мчавшийся как на пожар, тормозит здесь же, перед чайной, и врастает в землю надолго. А служащие, удостоверясь, принимаются за дела, подсчитывая надои и обмолоты, сколько вывезено, сколько сдано и сколько еще с окружающих город полей сдать надлежит.
По одну сторону площади, там, где, возвращаясь с базара, люди ждут на жаре автобуса,- церковь. Купола ее, некогда золоченые, проржавели, и сквозь железный каркас, формой своей все еще напоминающий луковицы, светит по ночам на каменные развалины желтая луна. А на сбитой снарядом колокольне, на самом карнизе, из кирпичей, растет на ветру кривая березка. Как уж она там растет без воды, никем ни разу не политая, когда в такую сушь на земле и то деревья чахнут,- никому это не известно, да и не каждому есть время глядеть вверх. Посреди же площади, в небольшом скверике,- бетонный постамент. Многие годы незыблемо стоял на нем цементный памятник, вначале просто побеленный, а потом покрашенный под алюминий. А по обеим сторонам площади тесным кольцом окружали его учреждения. В двухэтажных, большей частью старинной постройки зданиях - низ кирпичный, верх рубленый, обшитый - помещалось их столько, что вывески у дверей лепились тесно друг к другу. Среди них над одной из дверей значилось: "Суд".
Туда, на второй этаж, вела деревянная в два пролета лестница, истертая посредине подошва-ми ног, словно протекал тут ручей, промывший себе русло. Тек он большей частью не своей волей, и были люди, руководившие правильным течением его. В числе них - три адвоката, в меру своих сил и возможностей пытавшиеся вылавливать каждую щепку, попавшую в общий поток. Как все служащие города, они приходили на работу в определенный час.
Первым приходил обычно Соломатин, живший дальше других. Неся за ручку ученический под крокодиловую кожу портфель, мятый, мягкий и вытертый, на одном никелированном замочке, он шел согбенно, над сутулой спиной торчали подрезанные сзади седые полосы, под козырьком фуражки блестели круглые стекла очков. При каждом шаге по лестнице вверх обозначались острые колени, голова кивала в такт, лицо скорбящее, словно нес он в своем обвисшем портфеле весь груз людских грехов.
Завадовский входил стремительно. Свежевыбритый, энергичный, с тонкой кожаной папкой в смуглой руке, на безымянном пальце которой блестело толстое золотое кольцо, он взбегал по лестнице, не задерживаясь ни с кем из ожидавших его клиентов, но каждому оставляя впечатле-ние, что он торопится по его делу и будет лучше в интересах дела не останавливать его сейчас. При этом лицо его сохраняло профессионально-озабоченное выражение человека, который ничего определенного пока еще обещать не может, но, сознавая всю сложность, имеет основания надеяться на лучший исход.
Взбежав наверх, Завадовский здоровался, с порогa бросал шапку на свой стол и шел вслед за нею. От сотрясения пола, произведенного его шагами, как бы поколебавшись, сами собoй начинали растворяться дверцы шкафа у стены. Соломатин, близоруко царапавший пером по бумаге, подымал голову, смотрел на них поверх очков старчески мутноватыми слезящимися глазами. И, состaвив фразу в уме, опять сгибался носом к бумаге, шепча. После горячего утреннего завтрака Завадовскому, прежде чем приступить к делам, требовалась одна хорошая папироса и пара минут разговора с живым человеком. Не того вялого разговора, когда словами вторично проходят путь, давно пройденный мыслью, а разговора легкого, ироничного, способного доставить истинное наслаждение.
Вернувшись, закрыв дверцы шкафа, Завадовский садился на свое место и закуривал, вытянув ноги под столом. Некий философ, кажется, Киркегор, сказал однажды, что людям дана величай-шая из свобод - свобода мысли,- они же почему-то требуют свободы выражения ее. Завадов-ский умел ценить эту величайшую из свобод, умел нe только пользоваться ею, но получать удовольствие, если рядом не было хорошего собеседника.
Проходя под открытым окном, Никонов услышал у адвокатов смех. Там посреди комнаты стоял Егоров, третий из адвокатов и самый молодой. Без пиджака, в белой рубашке с засученны-ми рукавами, с плечами боксера, он громко рассказывал о только что закончившемся в област-ном суде процессе, в котором участвовал.
С тротуара Никонов увидел мелькнувшую в открытом окне второго этажа его голову в черных густых волосах, услышал громкие голоса и позавидовал: живут люди! Ему захотелось зайти, послушать, чему они там смеются. Но идти ему надо было совсем в другие двери. В те двери, где помещался городской прокурор.
Никонов всегда считал, что основной воз везут они, следователи. А адвокаты... Когда иной раз появлялась статья в газете, в которой между строк, хотя и неявно, но вполне ощутимо сквозила мысль: "Кого и от кого у нас вообще нужно адвокатам защищать? Преступников от народа?" - Никонов не то чтоб соглашался с нею, но не находил в себе убедительных доводов, чтобы оспорить. И сейчас, проходя под окнами, он только подумал: "Весело живут!.." А вот ему, пока они там смеются, предстояло защищать человека. И не на публике, а с глазу на глаз, при закрытых дверях.
За несколько дней, которые он провел с Карпухиным, Никонов поверил, что тот невиновен. К этому выводу он пришел вчера и хотел тут же звонить прокурору. Но у него хватило выдерж-ки отложить до следующего дня. Чтобы утром на свежую голову обдумать еще раз.
Он лег спать, но заснуть не мог. Рядом, горячая во сне, тяжело дышала жена. Она кормила грудью второго ребенка и на ночь выпивала по две поллитровых банки молока с чаем. Пышу-щая, она оттеснила его на самый край, и он лежал там, боясь шевелиться. Подушка была ему горяча, отчего-то чесалось все тело.
Никонов осторожно слез на пол с высокой кровати и в тапочках на босу ногу, в брюках и в майке вышел в сад. По светлой от луны дорожке он ходил между яблонями, обняв себя руками за мерзнущие плечи, и мысленно говорил.
Он говорил: "Да, нами совершена ошибка: взят под стражу невиновный. Но мы должны найти в себе мужество взглянуть правде в глаза, потому что этот невиновный - человек! И человек, уже переживший многое, уже пострадавший однажды безвинно".
Он говорил: "Владимир Михайлович! Я понимаю, как трудно отрешиться, когда все факты как будто бы против. Но они потому только против, что мы их видим такими. Мы с вами знаем великие примеры..."
Слезы выступали ему на глаза, когда он говорил:
"Перед нами - жизнь! Мы можем вернуть ей смысл и значение, вернуть человеку веру в справедливость и можем отнять их у него. Ему сорок лет, а он только недавно женился, ждет первого ребенка. Он хочет честно трудиться. И вот трагическое стечение обстоятельств. Владимир Михайлович! Не в наших силах вернуть осиротевшим детям их погибшего отца. Но нашему обществу мы можем и должны вернуть гражданина!.."
Вздрагивая от волнения, он все быстрей и быстрей ходил по дорожке сада. Жена, проснув-шаяся под утро кормить, увидела его озябшего, бегающего под яблонями и прогнала в дом. И рядом с ней, горячей, сонной, он согрелся в постели и уснул. А утром встал с тяжелой головой. Тот взрыв энергии, который должен был потрясти, разрядился в нем беззвучно. Он чувствовал себя опустошенным. И подымаясь теперь по лестнице к двери прокурора, Никонов отчего-то робел.
- Да! - сказал прокурор Овсянников, услышав: "Разрешите?" и стук в дверь. Потом уже поднял взгляд от бумаг. Вошел Никонов с портфелем, дверь притворил за собой уважительно.
- Да! - еще раз сказал Овсянников, и это "да" означало: "Слушаю!", хотя не гарантирова-ло ни в коей мере, что слушать будут долго. И во взгляде его не было радости оттого, что его оторвали от дел.
Овсянников не задумывался над тем, почему он, в сущности, неприветливо встречает людей, входивших к нему в кабинет, с первой минуты создавая не обстановку наибольшего благоприят-ствования для них, а как бы ставя преграду. Делалось это инстинктивно, из чувства охранитель-ного, а со временем стало привычкой потому, быть может, что ни с чем хорошим люди к нему не шли. И когда человек входил, заранее уже волнуясь и робея, Овсянников воспринимал это как естественное состояние, в котором и должен в его присутствии находиться человек.
Он и сейчас никак не помог Никонову, который не сел сразу, а только поставил на угол его стола портфель и, доставая оттуда папку, что-то сбивчиво говорил.
- Что? - переспросил Овсянников громко и, подняв голову от бумаг, в чтение которых успел снова углубиться, глянул на портфель. Портфель исчез со стола.
Он не сомневался, что в портфеле этом, в папке, которую оттуда уже доставали на свет,- ноша, которую Никонов будет стараться переложить на него. И сделает это очень успешно, если помочь ему. Овсянников не чувствовал большого желания помогать ему в этом предприятии.
- Я относительно дела Карпухина,- начал Никонов, скромно раскpыв папку на коленях.- Дело в том, что возникли некоторые новые подробности. Даже не столько подробности, как сама оценка имеющихся фактов. Некоторые факты, Владимир Михайлович, казавшиеся вначале бесспорными, при более тщательном рассмотрении такими бесспорными не выглядят сейчас...
Овсянников ждал. Никонова смутило выражение лица и взгляд, которым: прокурор смотрел на него. Словно смотрел он с огромного отдаления, на котором и Никонов, и принесенная им папка были маленькими. И вместе с возраставшей неуверенностью Никонов чувствовал, что все те горячие слова, которые он мысленно говорил ночью и от которых у него слезы выступали на глаза, здесь невозможны, и, если бы прозвучали вдруг, ему бы сделалось стыдно.
А между тем он говорил:
- Самый сильный пункт обвинения состоит в допущении того, что шофер Карпухин был пьян. На этом допущении строится всё. Даже экспертиза ГАИ дает некоторую свободу в толковании его виновности. Но был ли он действительно пьян? Так ли это несомненно, как это всеми признано сейчас?
- Почему же всеми? Вот вами, я вижу, не признано.
- Владимир Михайлович, я исхожу из того гуманного положения, что всякое сомнение толкуется в пользу обвиняемого. А поскольку сомнения эти возникли, я не могу имя не поделиться.
И он взглянул на прокурора, как ученик, ожидающий отметки. Отметки не последовало. Никонов начал излагать последовательную цепь событий в том порядке, как это было у него продумано, то есть так, как могли себе это представлять люди, недостаточно глубоко вникшие в суть дела. Сначала с максимальной объективностью он перечислил факты, как бы подтверждав-шие виновность Карпухина. Среди них:
Показания трех свидетелей, жителей деревни Ракитки, видевших машину Карпухина в этой деревне около чайной в девятом часу вечера 14 июля, то есть примерив за три часа до соверше-ния преступления.
Некоторые обстоятельства гибели Мишакова.
Попытка Карпухина скрыться сразу же после того, как им был сбит человек, чем косвенно подтверждалось предположение, что он был пьян и таким способом надеялся скрыть это, чтобы вернуться, когда это отягчающее обстоятельство будет уже невозможно установить.
И, наконец, показания пастуха Чарушина и прицепщика Молодёнкова о том, что задержан-ный ими в четырехстах метрах от шоссе и пытавшийся скрыться шофер, в дальнейшем оказавшийся Карпухиным, был действительно пьян и от него пахло водкой.
Никонов даже намеревался сообщить прокурору и еще одну очень важную подробность, добытую им в ходе следствия: то, что полтора года назад Карпухин в самом деле пил и даже возникал вопрос о его увольнении.
Вообще говоря, как честный человек, он не имел права делать это, потому что Карпухин рассказывал ему доверительно. И будучи убежденным в его невиновности, использовать доверие во вред ему же - это было нехорошо и нечестно. Но в том и состоял план Никонова, чтобы вначале не только объективно изложить все факты, но изложить их с точки зрения тех людей, для кого вина Карпухина представлялась несомненной. И тут такая степень откровен-ности могла быть только полезной.