Кровавый свет кабины отражается от белоснежного эмалевого шлема летчика, так же в точности, как отражался бы, если бы мы сейчас шли на высоте в 30.000 футов. Фонарь задвинут и защелкнут, воздух в кабине неподвижен и холоден, и мне очень хочется, чтобы кто-нибудь изобрел способ закачивать теплый воздух в кабину самолета, ждущего ночью на холоде. Я чувствую, как мое тепло поглощается холодным металлом приборной панели, катапультирующегося кресла, арматурой фонаря и туннелями рулевых педалей. Если бы только согреться и чуть-чуть подвигаться, и поговорить с кем-нибудь, то сидеть в кабине в состоянии боевой готовности было бы не так уж плохо.
Я сделал открытие. Вот что такое Одиночество. Когда вы заперты там, куда никто не может войти и поговорить, или поиграть в карты или в шахматы, или вместе посмеяться над шуткой о том, как над Штутгартом номер Третий по ошибке принял реку Мозель за Рейн и…
Герметично отгороженный от внешнего мира. Фургон, и, как я знаю, очень шумный фургон — он лязгает, скрипит, ему нужен новый глушитель, — бесшумно скользит по дороге перед моим капониром. Плотно запечатанный фонарь не впускает внутрь звуки, издаваемые фургоном. Он плотно запечатывает меня с моими мыслями. Нечего читать, нет движущихся объектов, чтобы смотреть, только тихая кабина, тиканье навигационных огней, поканье энергетической установки и мои мысли.
Я сижу в самолете, являющемся моим. Командование авиабригады и эскадрильи отдало его мне полностью, доверив моей способности управлять самолетом так, как им надо. Они мне доверяют поразить цель. Я вспоминаю строчку из газеты авиабазы, которую я читал во время больших учений несколько недель назад: «Вчера авиабригада показала себя в действии, во время поддержки сухопутных войск…» Авиабригада ни в каком действии себя не показала. Это я показывал себя в том действии, низко пикируя и имитируя стрельбу по пехоте, сидящей на танках, стараясь пролететь пониже, так, чтобы солдаты спрыгнули в грязь, но не так низко, чтобы срезать с танка антенну.
Не авиабригада заставляла их прыгать.
А я.
Эгоистично? Но ведь авиабригада не рисковала ошибиться в расчете и вогнать 12 тонн самолета в борт 50 тонн танковой брони. Так что это я сижу в состоянии боевой готовности, в моем самолете, и если бы это была настоящая тревога, то это был бы я, кто может вернуться, а может и не вернуться после зенитного огня и ракет над целью. Мне доверяют. Кажется странным, что кто-то кому-то может доверить столь многое. Мне отдают самолет полностью и без колебаний. Когда рядом с моим именем на доске расписания появляется номер самолета, я иду и лечу на нем или сижу в кабине, готовый лететь. Всего лишь номер на доске. Но когда я сижу в самолете, у меня есть возможность увидеть, какая это удивительно сложная, тонко сделанная вещь и какую власть мне дало командование, поставив тот номер рядом с моей фамилией.
Командир аэродромной команды, в плотной куртке, в стальной каске, вдруг показывается на алюминиевом трапе и вежливо стучит по плексигласу. Я открываю фонарь, жалея о том, что нагретый, хотя и немного, воздух унесет холодный ветер, и приподнимаю с одной стороны шлем, освобождая ухо, чтобы слышать. Красный свет окрашивает его лицо.
«Не возражаешь, если мы заберемся в фургон и там подождем… спрячемся немного от ветра, если ты не против. Если понадобимся, мигни фарами…» — «Ладно».
И я решаю подчинить свои мысли дисциплине и еще раз повторить направления, время, расстояния и высоту полета к своей цели. А большая темная река времени тихо течет дальше.
Много времени для мыслей выдается не только на земле, иногда случается совершать длительные перелеты, которые дают время подумать и побыть наедине с небом и со своим самолетом. И я улыбаюсь. Наедине с самолетом, прозванным «непрощающий F-84F».
Я еще не летал на самолете, который был бы непрощающим. Должен быть где-то такой самолет, которым надо управлять строго по инструкции, иначе разобьешься, ведь слово «непрощающий» часто встречается в журналах, что лежат на полках в комнатах отдыха летчиков. Но когда я решаю, что следующий тип самолета, на котором мне предстоит летать, имеет такие высокие технические характеристики, что будет «непрощающим», я просто начинаю учиться им управлять. Я изучаю его привычки и его характер, и он вдруг делается таким же прощающим самолетом, как все другие. Он может более критично относиться к воздушной скорости во время захода на посадку, но по мере углубления нашего знакомства я обнаруживаю, что он терпим к отклонениям в обе стороны от оптимальной воздушной скорости и что он не войдет штопором в землю, если я зайду на посадку со скоростью на узел меньше.
Существуют сигналы опасности, и только если летчик не прислушается к предупреждениям самолета, то самолет пойдет дальше и убьет его.
После отрыва от земли загорается красная лампочка пожарной сигнализации. Означать она может многое: замыкание в цепи пожарной сигнализации; слишком крутой подъем при недостаточной воздушной скорости; пробоина в стенке камеры сгорания; возгорание двигателя. У некоторых самолетов столько трудностей с ложными пожарными тревогами, что летчики практически не обращают на них внимания, полагая, что опять неполадки в цепи сигнализации. Но «F-84F» не такой; если лампочка загорается, то скорее всего в самолете пожар. Но у меня еще есть время это проверить: оттянуть рычаг газа на себя, подняться на минимальную высоту катапультирования, сбросить внешний груз, проверить температуру сопла, обороты и расход топлива, поинтересоваться у летчика, ведущего фланговый самолет, не составит ли ему труда посмотреть, не идет ли у меня из фюзеляжа дым. Если я горю, у меня есть несколько секунд на то, чтобы направить самолет в сторону от домов и катапультироваться. Я никогда не слышал о самолетах, взрывающихся без предупреждения.
Все реактивные самолеты непрощающие в одном смысле: они сжигают огромное количество топлива, и, когда топливо кончается, двигатель останавливается. Полные баки в четырехмоторном винтовом транспортном самолете могут без перерыва держать его в воздухе 18 часов. Двухмоторные грузовые самолеты зачастую берут топлива на борт на восемь часов полета, когда поднимаются в воздух на два часа. Но когда я отправляюсь в полет на один час сорок пять минут, в баках моего «F-84F» топлива хватит на два часа. Я не должен даже помышлять о том, чтобы после задания покружить несколько минут в воздухе, ожидая, пока не сядут или не взлетят другие самолеты.
Иногда я захожу на посадку с 300 фунтами Jp-4 в баках, чего хватает на шесть минут полета на большой мощности. Если бы я с 300 фунтами находился в семи милях от посадочной полосы, мои колеса уже больше никогда бы не покатились по этому бетонному покрытию. Если вдруг с каким-то самолетом случится неполадка на взлетно-посадочной полосе, когда я захожу на посадку с топливом на шесть минут, то лучше, чтобы там поблизости оказался быстрый тягач, чтобы оттащить этот самолет, или была бы готова вторая посадочная полоса. Через несколько минут я все равно сяду, в самолете или на парашюте.
Когда двигатель останавливается, мой самолет не летит тут же вниз, как обтекаемый кирпич, булыжник или кусок свинца. Он начинает мягко планировать, спокойно снижаясь, — так проектируют все самолеты. Приземление с остановившимся двигателем я рассчитываю так, чтобы колеса коснулись земли на половине длины посадочной полосы, и я не выпускаю шасси, пока не убеждаюсь в том, что дотяну до аэродрома. Затем при заходе на посадку, когда посадочная полоса уже вот, длинная и белая, перед лобовым стеклом, я выпускаю шасси и закрылки, аэродинамические тормоза и включаю аварийный гидравлический насос.
Хотя очень почетно сесть и заглушить двигатель так, чтобы в баке осталось всего 200 фунтов топлива, пилоты тактических штурмовиков редко докладывают на диспетчерскую вышку о том, что топлива остается меньше нормы, меньше 800 фунтов. На приборной доске может гореть лампочка уровня топлива, а рядом стрелка на шкале топливомера может покачиваться на значении ниже 400 фунтов, но летчик, если только он не видит, что посадку могут задержать, не докладывает о недостатке горючего. Он гордится своим умением управлять самолетом, и такой пустяк, как запас топлива на восемь минут, недостоин его внимания.
Транспортный летчик однажды оттеснил меня от посадочной полосы, заявив, что у него остался минимальный запас горючего, и получил разрешение на немедленную посадку. У меня в главном баке в фюзеляже оставалось Jp-4 на целых десять минут, так что я не возражал против того, чтобы уступить дорогу большому самолету, которому так срочно нужно было сесть. Через неделю я узнал, что минимальный запас топлива для этого транспортного самолета рассчитан на тридцать минут полета; мой двигатель успел бы три раза заглохнуть, пока его уровень топлива не достиг бы действительно критической отметки.
Я с уважением отношусь к тому, что мой самолет сжирает топливо и что каждый полет я заканчиваю с очень небольшим остатком горючего, но я горжусь тем, что делаю это каждый день, и тем, что я забеспокоюсь только тогда, когда это беспокойство будет оправданно.
Это немножко, даже больше чем немножко, похоже на прогулку, эта работа управлять самолетами. Я пролетаю над французскими и немецкими городами в десять часов утра и думаю обо всех людях там, внизу, которые трудятся, чтобы заработать себе на жизнь, в то время как я легко и беззаботно протягиваю над ними свой инверсионный след. Я чувствую себя виноватым. Я лечу на высоте в 30 000 футов, делая то, что мне нравится делать больше всего на свете, а они там в запарке и, вероятно, совсем не чувствуют себя подобными богам. Такова их судьба. Они бы могли быть летчиками-штурмовиками, если бы захотели.
Мои соседи в Соединенных Штатах обычно смотрели на меня немного свысока, ожидая, что я вырасту и перестану так радоваться полетам на самолете, ожидая, что у меня откроются глаза, что я образумлюсь, что я стану практичным, успокоюсь, оставлю Национальную гвардию и буду проводить выходные дома. Им все еще трудно понять, что я буду летать, пока Национальная гвардия нуждается в летчиках, пока за океаном находятся военно-воздушные силы, готовящиеся к войне. Пока я думаю, что моя страна — очень неплохое место для жизни и должна иметь возможность остаться очень неплохим местом.
Кабины серебристых точек в самом начале инверсионных следов занимают не только молодые и непрактичные. Есть еще немало старых летчиков, — летчиков, летавших на «джагах», «мустангах», «спитфайрах» и «мессершмиттах» давно прошедшей войны. Даже пилоты «сэйбров» и «хогов» времен Кореи имеют достаточно опыта, чтобы называться «старыми летчиками». Они сейчас командиры авиабригад и оперативных американских эскадрилий в Европе. Но процентное соотношение каждый день меняется, и большинство младших офицеров эскадрилий НАТО лично не участвовали в «горячей» войне.
Есть чувство, что как-то нехорошо, что у младших офицеров нет такого опыта, который должен быть. Но единственное, реально существующее различие состоит в том, что летчики, уже не заставшие Кореи, не носят наград на парадной форме. Вместо обстрела транспортных колонн с вражескими войсками, они стреляют по макетам колонн и отрабатывают заходы на транспортных колоннах НАТО на учениях в нескольких милях от проволочного заграждения между Западом и Востоком. И долгие часы они проводят на стрельбищах.
Наше стрельбище — это небольшое скопление деревьев, травы и пыли на севере Франции, и в этом скоплении установлены восемь брезентовых полотнищ, каждое с нарисованным большим черным кругом, и каждое установлено вертикально на квадратной раме. Полотнища стоят на солнце и ждут.
Я — один из четырех штурмовиков, которые все вместе зовутся звено «Рикошет», и мы летим над стрельбищем плотным строем уступами влево. Мы летим в ста футах над сухой землей, и каждый летчик звена «Рикошет» начинает сосредотачиваться. Ведущий «Рикошета» сосредотачивается на том, чтобы сделать этот последний поворот плавно, на том, чтобы держать скорость ровно 365 узлов, на том, чтобы взять немного вверх, чтобы четвертый не задел за ближний холм, на том, чтобы определить место, где ему оторваться от других самолетов и задать им курс для захода на стрельбу.
Второй сосредотачивается на том, чтобы лететь так плавно, как только он может, на том, чтобы создать третьему и четвертому как можно меньше трудностей в поддержании строя.
Третий летит, наблюдая только за ведущим и вторым, направляя усилия на то, чтобы лететь плавно, так, чтобы четвертый мог сохранять предельно малую дистанцию.
И, как четвертый, я думаю о том, чтобы остаться в строю, и ни о чем другом, так чтобы строй произвел хорошее впечатление на офицера, следящего за стрельбами с наблюдательной вышки. На самом деле мне неловко от того, что каждый самолет звена изо всех сил старается облегчить мне полет, и, чтобы отблагодарить их за это внимание, я должен лететь так плавно, чтобы их усилия не пропали даром. Каждый самолет летит ниже своего ведущего, и четвертый летит ближе всех к земле. Но даже мельком взглянуть на землю — значит быть плохим ведомым. Ведомый обладает совершенно абсолютной, непоколебимой, безусловной верой в своего ведущего. Если ведущий звена «Рикошет» полетит сейчас слишком низко, если он не поднимет чуть-чуть строй так, чтобы обойти холм, то мой самолет станет облаком из земли, обломков металла и оранжевого пламени. Но я доверяю человеку, который ведет звено «Рикошет», и он немного приподнимает строй так, чтобы облететь холм, и мой самолет пролетает над холмом, словно его там и нет; я лечу на отведенном мне в строю месте и доверяю ведущему.
В качестве четвертого ведомого звена «Рикошет» я располагаюсь внизу слева сзади так, что могу посмотреть вверх и выстроить в одну линию белые шлемы трех других летчиков. Это все, что я должен видеть и что хочу видеть: три шлема в трех самолетах на одной прямой линии. Не важно, что делает строй, я буду занимать в нем свое место, держа равнение на три белых шлема. Строй набирает высоту, пикирует, поворачивает от меня, поворачивает на меня; моя жизнь посвящена тому, чтобы делать все, что следует, с рычагом газа, с рычагом управления, с рулевыми педалями и рычажком подстройки, чтобы оставаться на своем месте в строю и держать все три шлема на одной линии.
Вот мы над полотнищами мишеней, и радио оживает.
«Ведущий отходит вправо». Знакомый голос, который я так хорошо знаю; голос, слова, человек, его семья, его проблемы, его устремления в это мгновение слились в одном резком взмахе серебристого крыла, уходящего вверх и в сторону при развороте перед началом учебных стрельб — развитии навыка в особом виде разрушения. И у меня для равнения остаются только два шлема.
Когда ведущий отходит, второй ведомый становится ведущим звена. Его шлем резко поворачивается вперед — летчик теперь смотрит не на первый самолет, а прямо вперед, и он начинает счет. Одна тысяча один одна тысяча два одна тысяча — отрыв! С резким взмахом гладкого металлического крыла второй исчезает, и у меня теперь роскошно простая задача — держать равнение только на один самолет, летчик которого сейчас смотрит прямо вперед. Одна тысяча один одна тысяча два одна тысяча — отрыв! Крылом машет третий, всего в нескольких футах от конца моего крыла, и я лечу один. Моя голова поворачивается вперед, с отходом третьего я начинаю счет. Одна тысяча один не правда ли, сегодня неплохой денек, только облачка для разнообразия, и мишени будет хорошо видно. Приятно расслабиться после строя. Получалось, однако, неплохо, второй и третий хорошо держали равнение одна тысяча два хорошо, что сегодня воздух спокоен. Не так будет качать при прицеливании. Сегодня хороший день, можно будет выбить высокие очки. Посмотрим, прицел установлен и заблокирован, проверю тумблеры пулеметов потом, вместе с другими тумблерами, такое здесь пустынное место, если кому-то придется катапультироваться. Здесь наверняка нет деревень на десять миль вокруг одна тысяча — отрыв!
Рычаг управления в правой перчатке резко вправо и на себя, и линия горизонта уходит из поля зрения: амортизирующий костюм надувается воздухом, плотно обжимая ноги и живот. Шлем тяжел, но эта тяжесть привычна и не создает неудобства. Зеленые холмы подо мной разворачиваются, и я оглядываю небо с правой стороны, в поисках других самолетов на стрельбище.
Вот они. Ведущий звена — маленькое стреловидное пятнышко в двух милях — разворачивается, почти готов начать первый заход на цель. Второй — пятнышко побольше — в горизонтальном полете в полумиле позади ведущего. Третий как раз разворачивается, чтобы последовать за вторым, он набирает высоту и сейчас в тысяче футах надо мной. А там, внизу, поляна стрельбища и крошечные точечки — мишени для штурмовой атаки, освещенные солнцем. Времени у меня сколько угодно.
Тумблер пулеметов под красным пластмассовым защитным колпачком под моей левой перчаткой переключается в положение «огонь», прицел разблокирован и установлен на нулевой угол склонения. Флажок выключателя тока цепи пулеметов идет вниз под моим правым указательным пальцем. И рычаг управления я держу теперь иначе.
Когда тумблер пулеметов выключен и выключатель тока разомкнут, я лечу в строю, держа рукоятку естественно: правый указательный палец свободно лежит на красном спусковом крючке на передней стороне пластмассовой рукоятки. Теперь, когда пулеметы готовы вести огонь, палец оттопырен прямо вперед, он смотрит на панель управления, положение неудобное, но это необходимо для того, чтобы перчатка не касалась спускового крючка. Перчатка не будет касаться спускового крючка до тех пор, пока я не начну пикирующий разворот и не совмещу белую точку на отражательном зеркале прицела с черной точкой, нарисованной на мишени.
Пора окончательно определить свои намерения. Я говорю зрителям, смотрящим сквозь мои глаза, что сегодня я собираюсь стрелять лучше всех в звене, что я всажу по крайней мере 70 процентов пуль в черное пятно мишени, разбросав остальные 30 процентов по белому полотну. Я прокручиваю в мозгу картину хорошей штурмовой атаки: вижу, как растет черная точка под белой точкой прицела, вижу, как белая точка прицела начинает устанавливаться в черной, чувствую, как правый указательный палец начинает давить на спусковой крючок, вижу, что белая точка полностью внутри черной, слышу приглушенный безобидный звук пулеметов, выпускающих свои покрытые медью пули 50-калибра, вижу, как за мишенью поднимается пыль. Хороший заход.
Но осторожно. Внимательнее в последние секунды выхода на цель: не надо слишком увлекаться и всаживать в мишень длинную очередь. Я вспоминаю, как и всегда перед выходом на цель, своего товарища по курсантской казарме. Увлекшись, он слишком долго летел по прямой, и его самолет и мишень столкнулись на земле. Не очень хороший способ покончить с жизнью.
Мощность перед заходом на 96 процентов, воздушную скорость на 300 узлов, следить за выходом на цель третьего.
«Третий вышел на цель». И пошел вниз.
Интересно наблюдать с воздуха за выходом на цель. Атакующий самолет беззвучно и быстро скользит к цели. Вдруг из пулеметных отверстий в носу самолета бесшумно вырывается серый дым и тянется следом за самолетом, вычерчивая угол пикирования. Когда самолет выходит из пике, в воздух начинает взлетать пыль, и, когда самолет уже набирает высоту, у основания мишени клубится густое бурое облако пыли.
Сейчас нетронутой осталась только мишень номер четыре.
Сигнальное полотнище на земле, рядом с вышкой, перевернуто красной стороной вниз, белой наверх: стрельбище свободно и готово для моего захода. Я вижу сигнал и ложусь на курс под прямым углом к мишени. Она на земле справа в миле от меня. Она медленно плывет назад. Она в 30 градусах справа по курсу. В 45 градусах справа. Снова проверяю, стоит ли тумблер в положении «огонь». 60 градусов справа по курсу и рычаг управления резко вправо самолет кренится и бросается в сторону как испуганное животное небо от перегрузки темнеет и амортизирующий костюм надувается и сжимает воздухом как тисками. Внизу, под фонарем кабины, мелькает земля. Неплохое начало захода на цель. Левый большой палец нажимает на кнопку микрофона.
«Рикошет номер четыре вышел на цель».
Вышел на цель. Мишень четко видна, и пулеметы готовы открыть огонь. Воздушная скорость при пикировании доведена до 350 узлов, и крылья снова выровнены. В лобовом стекле — крошечный квадрат белой ткани с нарисованным черным пятнышком. Я жду. Белая точка на лобовом стекле, показывающая место, в котором сойдутся мои пули, лениво покачивается, оправляясь от резкого поворота, с которого я начал заход. Она успокаивается, и я очень нежно сдвигаю рычаг управления на себя, так, что точка начинает ползти вверх и наползает на квадрат мишени. И мишень начинает быстро меняться, пока я жду, превращаясь в самое разное. Это вражеский танк, поджидающий в засаде пехоту; это зенитное орудие со снятой камуфляжной сеткой; это черный, пыхтящий по узкоколейке паровоз, обеспечивающий снабжение противника. Это полевой склад боеприпасов укрепленный бункер грузовик буксирущий орудие баржа на реке бронеавтомобиль и белое полотнище с черной точкой. Оно ждет. Я жду, и вот оно вдруг вырастает. Пятно становится диском, а белое пятнышко только этого и ждало. Мой палец начинает плавно нажимать на красный спусковой крючок. Фотокинопулемет включается, когда спусковой крючок нажат наполовину. Пулеметы открывают огонь, когда спусковой крючок нажат полностью.
Выстрелы звучат так, словно это заклепочный пистолет доделывает работу с листовым металлом в носу: в кабине нет ни режущего слух рева, ни грохота. Просто отдаленное та-та-та, и под моими сапогами горячие латунные гильзы сыплются в стальные контейнеры. В кислородной маске я чувствую пороховой дым и думаю: как он может проникнуть в кабину, считающуюся герметичной и в которой поддерживается повышенное давление?
Движение ультразамедленное, я смотрю на мишень на земле: мишень тиха и спокойна — пули еще не долетели. Пули еще в пути, где-то посередине между покрывающимися копотью пулеметными отверстиями в носу самолета и размолотой землей стрельбища. Когда-то я считал, что пули движутся очень быстро, а сейчас мне не терпится дождаться, когда они долетят до земли, чтобы проверить свою меткость. Палец со спускового крючка; очередь в одну секунду — это длинная очередь. И вот пыль.
Земля разверзается и начинает взлетать в воздух. Пыль летит в нескольких футах перед мишенью, но это значит, что многие пули окажутся в месте встречи, указанном белой точкой в центре прицела. Пыль все еще летит в воздух, а моя правая перчатка тянет на себя рычаг управления, и мой самолет начинает набирать высоту. Мой самолет и его тень проносятся над квадратным полотнищем, а пули, способные разворотить бетонную автостраду, все еще режут воздух и бьют в землю. «Четвертый стрельбу закончил».
Я разворачиваюсь вправо и через плечо смотрю на мишень. Сейчас она успокоилась, и облако пыли уже рассеивается ветром и относится влево, покрывая мишень третьего тонким слоем бурой пыли.
«Ведущий вышел на цель».
В этот раз я стрелял низко, недолет. Прощай, стопроцентное попадание. Следующий раз надо взять белую точку чуть выше: поместить ее в верхнюю часть черного диска. Эта мысль вызывает у меня улыбку. Не так часто случается, что воздух настолько спокоен, что можно думать о том, чтобы поместить белую точку на несколько дюймов вверх или вниз. Обычно я доволен тем, что удается удержать белую точку в пределах полотнища мишени. Но сегодня хороший день для стрельб. Берегитесь, танки, тихих дней.
«Рикошет второй вышел на цель».
«Ведущий стрельбу закончил».
Я слежу за вторым и в изогнутом плексигласе фонаря вижу свое отражение — вылитый марсианин. Прочный белый шлем, опущенное, плавно изогнутое, затемненное стекло как в кадре фильма о человеке в космосе, — зеленая кислородная маска покрывает остальную, не закрытую стеклом часть лица, кислородный шланг, уходящий куда-то вниз из поля зрения. Ничто не говорит о том, что за этим оборудованием находится живое мыслящее существо. Отражение следит за вторым.
Вот серые струи из пулеметных отверстий в носу. Мишень неподвижна и ждет, словно готова простоять год, прежде чем проявит признаки движения. Вдруг, неожиданно фонтан пыли. Слева от мишени ветка испуганно оживает и прыгает в воздух. Медленно крутится в полете, тут же, после первого мгновения, начав знакомое замедленное движение, как и все, что попадает под дождь пулеметных пуль. Она проделывает два полных оборота над фонтаном и, изящно опускаясь, скрывается в густом облаке пыли. Бетонная автострада разворочена, а ветка выжила. Из этого должна следовать какая-то мораль.
«Второй стрельбу закончил». Дым из пулеметных отверстий прекращается. Самолет направляет свой овальный нос к небу и летит прочь от мишени.
«Третий вышел на цель».
Какая же мораль следует из неуязвимости этой ветки?
Я думаю над этим и резко вхожу в вираж перед выходом на цель, проверяю прицел, правый указательный палец направлен вперед, на высотомер. Какая мораль следует из неуязвимости этой ветки?
Струйки дыма тянутся из пулеметных отверстий в гладком алюминиевом носу третьего, и я наблюдаю, как он заходит.
Никакой морали. Если бы целью была куча веток, град свинца и меди раскрошил бы ее в мелкую щепку. Это везучая ветка. Если ты везучая ветка, всюду выживешь.
«Третий стрельбу закончил».
Сигнальное полотнище белое, тумблер пулеметов на «огонь» и рычаг управления резко вправо самолет кренится и бросается в сторону как испуганное животное небо от перегрузки темнеет и амортизирующий костюм надувается и сжимает воздухом как тисками.
Как бы я ни спешил, как бы ни был загружен, когда я управляю самолетом, я всегда думаю. Даже при заходе на цель, когда стрелка показывает воздушную скорость в 370 узлов и самолет в нескольких футах от земли, мысли не уходят. Когда события происходят за доли секунды, изменяются не мысли, а события. События послушно замедляют свой ход, если нужно время для мыслей.
Сегодня я лечу, следуя прибору TACAN, который жестко настроен на передатчик в Лане, времени для мыслей сколько угодно, и события услужливо сжимаются гармошкой, так, чтобы за мгновение между полной призраков землей Абвиля и передатчиком в Лане прошло семь минут. Когда я лечу, не я прохожу по времени, а время проходит мимо меня.
Уплывают прочь холмы. От самой земли и не доходя тысячи футов до моего самолета тянется плотный слой черных туч. Земля скрыта, но меня несет по небу колесница из стали, алюминия и плексигласа, и звезды светят ярко.
Освещенные красным, на панели радиокомпаса находятся четыре ручки селекторов, один тумблер и одна ручка как у кофемолки. Я верчу эту ручку. В кабине штурмовика она кажется так же не к месту, как казался бы не к месту телефон с вращающейся ручкой в современном исследовательском центре. Если бы было тише и если бы на мне не было шлема, я бы, наверное, услышал, как эта ручка скрипит. Я верчу ручку, воображая скрип, пока стрелка частоты не остановится на числе 344, на частоте радиомаяка в Лане.
Прибавляю громкость. Слушаю. Поворачиваю ручку немного влево, немного вправо. Помехи помехи хр… и ди-ди. Пауза. Помехи. Ищу «L-C». Да-ди-да-ди… Ди-да-ди-да… Вот моя правая перчатка переводит селектор с «антенна» на «компас», пока левая занята непривычной для себя работой — держит рукоять рычага управления. Тонкая светящаяся зеленая стрелка радиокомпаса величественно вращается по всей шкале — свериться с TACAN — радиомаяк Лан впереди. Немного подстроить рычаг, на восьмую часть дюйма, и Лан запеленгован. Уменьшить звук.
Ланский радиомаяк — пустынное место. Он одиноко стоит среди деревьев и холодных холмов утром и деревьев и согретых холмов вечером, посылая в эфир «L-C», независимо от того, есть ли в небе летчик, который его услышит, или в небе нет никого, кроме одинокого ворона. Но он верен долгу и всегда там. Если бы у ворона был радиокомпас, он мог бы безошибочно найти дорогу к вышке, посылающей «L-C». Изредка на радиомаяк является бригада обслуживания, проверяет напряжение и проводит регламентную замену ламп. Затем они снова оставляют вышку стоять в одиночестве, а сами снова трясутся по ухабистой дороге, по которой приехали.
В этот момент стальная вышка в ночи холодна, а ворон спит среди камней в своем доме на склоне холма. Закодированные буквы, однако, не спят, движутся, живут, и я рад, так как навигация осуществляется успешно.
Широкая стрелка TACAN имеет общую шкалу со стрелкой радиокомпаса, и сейчас они работают вместе, сообщая мне, что Лан проходит внизу. Стрелка радиокомпаса более активна. Она дрожит, трепещет электронной жизнью, как глубоководное животное, выловленное и помещенное на стеклышко микроскопа. Она дергается то влево, то вправо, колеблется в верхней части шкалы со все возрастающей амплитудой. Вдруг, в какой-то момент, она полностью разворачивается по часовой стрелке, и теперь она в нижней части шкалы. Ланский радиомаяк прошел внизу. Стрелка TACAN лениво совершает пять или шесть оборотов и наконец соглашается со своей более неспокойной подругой. Я определенно миновал Лан.
Та часть моего мышления, которая уделяла серьезное внимание урокам навигации, заставляет мою перчатку отвести рычаг управления влево, и толпа приборов в середине панели поворачивает стрелки, признавая серьезность моих действий. Стрелка указателя курса на маленьких смазанных подшипниках поворачивается влево, стрелка указателя поворота на четверть дюйма склоняется влево. Крошечный самолетик на указателе положения самолета в пространстве кренится относительно светящейся линии горизонта влево. Стрелка указателя воздушной скорости идет на один узел вниз, стрелки высотомера и прибора вертикальной скорости на секунду падают, но я замечаю их заговор и правой перчаткой осуществляю едва заметное контрдавление. Заблудшая пара снова возвращается на место.
Опять рутина. Доложить о местонахождении, большой палец на кнопку микрофона.
Хотя очень темная туча доходит почти до высоты моего полета, похоже, синоптики опять ошиблись, так как после Ла-Манша я не видел ни одной вспышки молнии. Если над Францией и есть где-то непогода, она хорошо спряталась. Меня она не волнует. Через пятьдесят минут я приземлюсь со своим драгоценным мешком документов в Шомоне.
Глава третья
«Франция, диспетчерская вышка, реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, Лан». В наушниках тихие помехи. Жду. Вероятно, мои позывные не заметили.