— Но доказательство и не требуется, — сказал я, спускаясь, чтобы переставить стремянку к переднему краю левого стабилизатора.Жизнь не ограничивает нашу свободу верить в границы. Пока мы продолжаем наш роман с формой, я предпочитаю, чтобы мы поднимались от одной ограничивающей веры к другой, взращивая время нашей жизни на пути, где мы перерастаем ограничения игры, независимо от цвета, независимо от формы, которую они принимают, находя радость в новых игрушках.
— Игрушки? В бесконечном будущем? —переспросил он. — Я уже было подумал, что обгоняю твою мысль. Я думал, ты собираешься мне сказать, что следующая жизнь будет необусловленной любовью.
— Нет. Безусловная любовь не вписывается ни в пространство-время, ни в шахматы, футбол или хоккей. Течение игры определяют правила, необусловленная же любовь не признает никаких правил. — Приведи какое-нибудь правило. — Сейчас…
Я закончил левый стабилизатор, спустился и перенес стремянку к правому, взобрался и начал распылять воск по его поверхности.
— Самосохранение — правило. В тот момент, когда мы перестаем беспокоиться о своей жизни, когда мы сдвигаем наши ценности за пределы пространства-времени, мы внезапно обретаем способность любить безусловно.
— На самом деле?
— Попробуй, — сказал я.
Я отполировал переднюю кромку стабилизатора.
— Как?
Кили сверкали посреди ангара, словно две скульптуры из слоновой кости. Я перешел к стабилизатору.
— Представь себе, что ты — духовно развитая личность, лидер, проповедующий непротивление злу насилием, и ты поклялся освободить свою страну от тирана. Ты пообещал ему организовывать гигантские демонстрации протеста в столице до тех пор, пока он не отречется.
— Я так и пообещал? Может, я и развит духовно, — сказал Дикки, — но не шибко умен.
Я улыбнулся. Мой отец так говорил: «не шибко умен».
— Тебя предупредили, — сказал я. — Люди тирана идут за тобой, они собираются тебя убить. Ты напуган?
— Да! — сказал Дикки. — Где мне укрыться?
— Нигде. Ты развит духовно, помни. Поэтому сейчас же, сию минуту, отбрось самосохранение, правила, тревогу за свою жизнь. Это мир образов, а у тебя есть твой настоящий дом, более знакомый-и-любимый, чем Земля, и ты будешь рад туда вернуться.
Я полировал Дейзи, пока он сидел на стабилизаторе, представляя все это с закрытыми глазами.
— О'кей, — сказал он. — Я отбросил тревогу. Мне больше ничего не нужно. Я больше ни в чем не нуждаюсь на Земле. Я готов отправиться домой.
— Вот к твоим дверям подходят убийцы. Ты боишься?
— Нет, — ответил он, представляя. — Они не убийцы, они мои друзья. Мы — актеры в пьесе. Мы выбираем роли и играем их.
— Они достают мечи. Ты боишься их?
— Я их люблю, — сказал он.
— Вот, — сказал я. — Теперь ты знаешь, на что похожа безусловная любовь. Не нужно быть святым, каждый на это способен; отбрось пространство-время, и будет уже неважно, убьют они тебя или нет.
Через минуту Дикки открыл глаза и передвинулся к концу стабилизатора, чтобы я мог отполировать участок, на котором он сидел.
— Интересно. Справедливо ли обратное? Чем больше я забочусь о самосохранении, тем меньше я способен на безусловную любовь.
— Можем выяснить.
— О'кей.
Он закрыл глаза в ожидании.
— Представь себе, что ты — мирный и скромный фермер, — сказал я. — У тебя есть три вещи, которые тебе дороже всего на свете: твоя семья, твоя земля и твои нарциссовые поля. Ты и твоя жена растите детей и нарциссы в той же долине, которую возделывали твои родители. Ты родился на этой земле и здесь же собираешься умереть.
— Ого, — сказал он. — Что-то должно произойти.
— Ага. Скотоводы, Дикки. Им нужна твоя ферма, чтобы проложить прямую дорогу к железнодорожной ветке, а ты отказался ее продать. Они угрожали тебе, но ты стоял на своем. Теперь они перешли от угроз к действиям: сегодня в полдень они собираются захватить твою ферму силой. Отдай свою землю и оставь умирать свои цветы, либо умрешь сам.
— Ничего себе, — сказал он, представляя.
— Ты напуган?
— Да.
— Уже почти полдень, Дикки. Он уже едут, дюжина вооруженных мужчин верхом на лошадях, в облаке пыли, стреляя из револьверов, гоня стадо лонгхорнов на твои зеленые поля. Испытываешь ли ты к ним безусловную любовь?
— НЕТ! — сказал он.
— Вот видишь…
— Я собрал всех соседей, — сказал он. — У каждого из нас многозарядное ружье; вдоль ограды я закопал динамит. Только ступите на мои цветы, вы, крутые парни, как получите такой пинок, что побежите обратно еще быстрее, чем пришли сюда! Только посмейте нас тронуть, и это будет последнее, что вы сделаете в вашей жизни!
— Ты понял идею, — сказал я, улыбаясь его воинственности. — Видишь, как это отличается от безусловной…
— Не останавливай меня, — сказал он. — Дай мне взорвать их к чертям! Я рассмеялся.
— Дикки, это всего лишь мысленный эксперимент, а не резня!
Он открыл глаза.
— Боом… — сердито произнес он. — Никто не отберет мою землю!
Я усмехнулся, пересадил его на верх фюзеляжа и, передвинув стремянку, начал полировать правое крыло Дейзи.
— Значит, безусловной Любовь становится только тогда, — произнес он наконец, — когда ее перестают заботить наши игры.
— Наши игры и наши цели, — сказал я. — Ни самосохранение, ни справедливость, ни мораль, ни совершенствование, ни образование, ни прогресс. Она любит нас такими, каковы мы есть, а не какими мы хотим казаться. Поэтому, наверное, смерть — такой шок. В ней наиболее сильно проявляется контраст между ролью и реальностью. Те, кому удалось вернуться буквально с того света, говорят, что эта любовь обрушивается, словно молот.
— И она одинакова для скотоводов и для фермеров, разводящих цветы?
— Для убийц и жертв, кротких и чудовищ. Одинаковая для всех. Абсолютная. Всеобъемлющая. Безусловная. Любовь.
Дикки лег на фюзеляж, прижавшись щекой к холодному металлу и наблюдая, как я работаю.
— Все эти вещи, которые ты мне рассказываешь, — откуда ты их узнал?
— Я надеялся, что ты это знаешь, — сказал я. — Сколько я себя помню, для меня всегда было важно: «Как устроена Вселенная? Когда она появилась»?
Я ожидал, что он что-нибудь мне сообщит, но если он и знал, в чем кроются истоки этого любопытства, то не собирался говорить.
— Откуда ты знаешь, что твои ответы правильны? — спросил он.
— Я этого и не знаю. Но каждый вопрос создает внутреннюю напряженность, которая потрескивает во мне, пока не находится ответ. Когда вопрос соприкасается с ответом, он заземляется на интуицию, происходит голубая вспышка, и напряженность уходит. Она не сообщает, «правильно» или «неправильно», а просто: «ответ получен».
Ого, подумал я в наступившей тишине, вмятина на передней кромке… мы, должно быть, попали в сгусток воздуха во время последнего полета.
— Приведи пример, — попросил он.
Я медленно полировал крыло, вспоминая.
— Когда я кочевал по стране, — начал я, — торгуя на пастбищах Среднего Запада полетами на старом Флите, некоторое время я ощущал вину. Честно ли было с моей стороны жить подобным образом, летя за ветром и зарабатывая этим на жизнь, когда другие люди вынуждены трудиться с девяти и до пяти? Но ведь не каждый может вести кочевую жизнь, думал я.
— Это и было твоим вопросом? — сказал он.
— Это было той самой напряженностью, гудевшей во мне много недель: все не могут быть кочевниками. Почему же я не живу как другие? Справедливо ли, что я имею такие привилегии?
Он не видел эту картину: смешной, раздражительный, покрытый маслом авиатор, ночующий под крылом своего самолета, зарабатывающий долларовую бумажку с полета и мучающийся оттого, что он — самый счастливый парень в мире.
— Каков же был твой ответ? — спросил он, торжественный, как сова.
— Я думал об этом ночами, готовя лепешки на костре. Кочевник — чрезвычайно романтическая профессия, думал я, но таковы и профессии юриста, актера. Если бы все были актерами, то в «Желтых Страницах» остался бы только один раздел — А, актеры. Ни летных инструкторов, ни адвокатов, ни полиции, ни врачей, ни магазинов, ни строительных компаний, ни киностудий, ни продюсеров. Одни актеры. И наконец я понял. Все не могут быть кочевниками. Все не могут быть юристами, или актерами, или малярами. Все не могут заниматься чем-то одним!
— Это и был ответ?
— В моем сознании, Дикки, произошел взрыв и всплеск, как будто огромный кит поднялся с большой глубины на поверхность:
Everybody can't do any one thing, but anybody can! [15]
— О, — сказал он, тоже пораженный этим всплеском.
— С того момента я перестал думать, что нечестно с моей стороны быть тем, кем я хочу быть.
Я продолжал полировать крыло в тишине. Он обдумывал эту идею.
— А я могу стать тем, кем захочу? — спросил он. — Даже если это не будешь ты?
— Особенно если это не буду я, — сказал я ему. — Я думаю об этом время от времени, но мое место уже занято. Все места уже заняты. Капитан, кроме твоего.
Тридцать шесть
Шепот в темноте.
— Ты ведь не будешь учить его эгоизму, правда?
На часах горело 3:20. Откуда Лесли узнала, что я не сплю? Откуда олень знает о том, что в его лесу бесшумно упал лист? Она услышала, как изменилось мое дыхание.
— Я не учу его ничему, — прошептал я в ответ. — Я говорю ему то, что считаю истинным, а он должен сам выбрать то, что ему нужно.
— Почему ты шепчешь? — спросила она.
— Я не хочу тебя разбудить.
— Ты уже разбудил, — прошептала она. — Твое дыхание изменилось минуту назад. Ты думаешь о Дикки.
— Лесли, — сказал я, проверяя ее. — Что я делаю сейчас?
Она прислушалась в темноте.
— Ты моргаешь глазами.
— НИКТО НЕ В СОСТОЯНИИ УГАДАТЬ В ТЕМНОТЕ, ЧТО КТО-ТО ДРУГОЙ МОРГАЕТ!
Молчание. Потом шепот.
— Хочешь, чтобы я извинялась за свой хороший слух?
Я вздохнул.
Короткий вызывающий шепот.
— Я не собираюсь этого делать.
— А что я делаю сейчас?
— Не знаю.
— Я улыбаюсь.
Она повернулась ко мне и обвила себя моей рукой в темноте.
— О чем ты подумал, что это тебя разбудило?
— Ты будешь смеяться.
— Не буду. Честное слово.
— Я думал о добре и зле.
— О, Риччи! Ты просыпаешься в три часа ночи, думая о добре и зле?
— Ты все-таки смеешься? — спросил я.
Она смягчилась.
— Я просто спросила.
— Да.
— О чем ты думал? — спросила она.
— О том, что я впервые понял… их не существует.
— Не существует добра и зла?
— Нет.
— Что же тогда?
— Существуют счастье и несчастье.
— Счастье — это добро, а несчастье — зло?
— Абсолютно субъективно. Это все только в нашей голове.
— Тогда что значит быть счастливым или быть несчастным?
— Что это значит для тебя? — спросил я.
— Счастье — это радость! Огромное удовольствие! Несчастье — это депрессия, безнадежность, отчаяние.
Мне следовало бы знать. Я было предположил, что ее слова будут и моими: счастье — это ощущение благополучия, несчастье — его отсутствия. Но моя жена всегда была более пылкой, чем я. Я сказал ей свое определение.
— Думаешь, только чувства благополучия достаточно? — спросила она.
— Мне нужно определение, в котором не было бы пятидесятифутовой пропасти между вершиной счастья и дном несчастья. Как бы ты назвала то, что находится между ними?
— Я бы назвала это «Все хорошо».
— У меня нет такого чувства, — сказал я.У меня есть чувство благополучия.
— О'кей, — сказала она. — Что дальше?
— Помоги мне найти любую ситуацию, в которой Добро не совпадает в сердце со словами «делает меня счастливым». Или ситуацию, в которой Зло не совпадает со словами «делает меня несчастным».
— Любовь — это добро, — сказала она.
— Любовь делает меня счастливым, — ответил я.
— Терроризм — это зло.
— Милая, ты способна на большее. Терроризм делает меня несчастным.
— Добро, когда мы с тобой занимаемся любовью, — сказала она, прижимаясь ко мне в темноте своим теплым телом.
— Это делает нас счастливыми, — сказал я, отчаянно цепляясь за интеллект.
Она отстранилась.
— Риччи, к чему ты ведешь?
— Как бы я на это ни смотрел, выходит, что мораль определяем мы сами.
— Конечно, — сказала она. — И это тебя разбудило?
— Разве ты не понимаешь, Вуки? Добро и зло — не то, что нам внушили родители, церковь, государство или кто-нибудь еще! Каждый из нас сам решает, что ему считать добром, а что — злом. Автоматически — выбирая, что он хочет делать!
— Ого, — сказала она. — Пожалуйста, никогда не пиши об этом в своих книгах.
— Я только размышляю. И странно, что я никак не могу это обойти.
— Пожалуйста…
— Вот, к примеру, —сказал я, — в Книге Бытия о сотворении мира сказано так: И увидел Бог, что это хорошо.
— Ты хочешь сказать, это значит, что Бог был счастлив?
— Конечно!
— Ты же не веришь в Бога, тем более в такого, который способен видеть, — сказала она, — или в котором чувства больше, чем в арифметике. Как же твой Бог может быть счастлив?
— Автор Бытия, глупец, не посоветовался со мной, прежде чем взяться за перо. В его книге Бог полон чувств — радуется и печалится, сердится, интригует и мстит. Добро и зло не были абсолютами, они были мерой счастья Бога. Он писал эту историю и думал: «Если мне кажется, что от этого Бог был бы счастлив, я назову это „добром“».
Меня раздражала темнота.
— Мне необходимы примеры ситуаций, в которых люди используют слова «добро» и «зло», но сейчас темно и я не могу их искать.
— Это хорошо.
— Это делает тебя счастливой? — спросил я.
— Конечно. Иначе бы ты уже был на ногах, включая свет, компьютер, доставая книги и болтая без умолку, и нам пришлось бы не спать всю ночь.
— То есть ты счастлива, что сейчас темно, и я, по всей вероятности, не смогу беспокоить тебя своими разглагольствованиями о добре и зле всю ночь. Для тебя это действительно «хорошо».
— Только не вздумай написать об этом, — сказала она. — Иначе каждый экстремист… нет, каждый «нормальный» человек в стране, бодрствующий допоздна, будет занят пропусканием твоих книг через измельчитель.
— Лесли, в этом нет ничего, кроме любопытства. Осознание того, что мораль — дело сугубо личное, вовсе не превращает ее в нечто противоположное; мы не становимся маньяком-убийцей в ту же секунду, как осознаем, что можем им стать, если захотим. Мы рассудительны, добры, вежливы, любим друг друга, рискуем своей жизнью, чтобы выручить кого-то из беды, потому что нам нравится быть такими, а не потому, что мы боимся вызвать Божий гнев или отцовское неодобрение. Мы в ответе за наш характер, а не Бог или родители.
Она была непреклонна.
— Пожалуйста, не надо. Если ты напишешь, что добро — это то, что делает нас счастливыми, что получится? «Ричард Бах пишет, что добро — это то, что делает нас счастливыми. Я люблю красть поезда, значит, кража поездов — это добро. Как можно преследовать меня за то, что я совершил добро, притащив домой локомотив компании в сумке для завтраков? Как-никак, а это — идея Ричарда Баха». И ты будешь сидеть на скамье подсудимых рядом с каждым счастливым железнодорожным вором…
— Тогда я вынужден буду свидетельствовать в суде, — сказал я. — Ваша честь, прежде чем перейти к обвинению, примите во внимание последствия. Допустим, нам доставит огромное удовольствие смыться с чужой дизельной турбиной, то есть на момент совершения такой поступок будет казаться нам добром. Но, на самом деле, добром для нас он будет только в том случае, когда его последствия тоже доставят нам удовольствие, иначе нам следует отказаться от подобной выходки.
Она вздохнула, храня невысказанными нетерпеливые вопросы.
— Прошу снисхождения. Ваша честь, — сказал я. — Каждое действие имеет вероятные, возможные и непредвиденные последствия. Когда все эти последствия совпадают с интересами длительного благополучия лица, совершающего данное действие, тогда добро проистекает как из самого действия, так и из каждого его последствия в отдельности. «Вероятно, меня не поймают» — не тоже самое, что «То, что я сейчас собираюсь сделать, принесет мне ощущение благополучия на всю мою жизнь».
Ваша честь, я заявляю, что, если уж подсудимый имеет несчастье находиться здесь, в зале суда, то в действительности он не действовал в соответствии со своими интересами, пряча этот локомотив в свою сумку для завтраков, поэтому сейчас он, по определению, обвиняется также в глупости, раз его кражу удалось раскрыть!
— Изобретательно, — сказала Лесли. — Но как быть с тем, что добро определяется на основе всеобщего соглашения, что добро — это то, что большинство людей на протяжении многих веков находили положительным и жизнеутверждающим? И подумал ли ты о том, что провести остаток жизни в суде, изобретая подобные аргументы, может не совпасть с твоими собственными интересами и, следовательно, быть Злом? Может, оставим это и будем наконец спать?
— Если большинство людей считают добром убивать пауков, — сказал я,значит, мы творим зло, отпуская их? Мы что, должны жить в соответствии с мнением большинства?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
— Прочитай в словаре, — сказал я. — Каждое слово в определении какого-либо качества — обтекаемо. Добрый — это правильный, это нравственный, это приличный, это справедливый, это добрый. Но в примерах — совсем другое дело: в каждом используется сочетание «делает меня счастливым»! Принести словарь?
— Пожалуйста, не надо, — попросила она.
— Как ты приняла войну во Вьетнаме, Вуки? Президент и большинство людей считали ее справедливой. Так считал и я до того, как познакомился с тобой. Мысль о том, что мы защищаем невинную страну от злого агрессора, доставляла большинству из нас удовольствие. Но не тебе! То, что ты узнала об этой войне, совсем не доставило тебе удовольствия — ты стала организатором антивоенного комитета, концертов и матчей…
— Ричи?
— Да?
— Вполне возможно, что ты прав во всем, что касается добра и зла. Давай поговорим об этом завтра.
— Всякий раз, когда мы восклицаем Отлично!, это означает, что наше ощущение благополучия возросло, всякий раз, когда мы восклицаем Черт! или О, нет, только не это!, мы имеем в виду, что оно уменьшилось. Каждый час мы отслеживаем в себе хорошее и плохое, правильное и неправильное. Мы можем прислушиваться к себе непрерывно, минута за минутой, и создавать собственную этику!
— Сон — это добро, — сказала она. — Сон доставил бы мне удовольствие.
— Если бы я лежал здесь в кромешной тьме и рассматривал все мыслимые примеры, подразделяя «делает меня счастливым» на хорошее, правильное, превосходное, великолепное и прекрасное, а «делает меня несчастливым» — на злое, плохое, неправильное, ужасное, греховное и испорченное, это не дало бы тебе уснуть?
Она свернулась у меня под боком, зарывшись головой в подушку.
— Нет. Пока ты не начнешь моргать.
Лежа в темноте, я тихо улыбнулся.
Тридцать семь
Я ТОлько начал засыпать, с головой, все еще полной добра и зла…
— Просто не могу поверить, что ты так думаешь! Добро — это то, что доставляет тебе удовольствие?
— Хочешь — верь, хочешь — не верь, Дикки! — сказал я. — Думать так — не преступление.
— Если бы это и было преступлением, тебя, по всей видимости, это бы не остановило.
Холм за это время стал еще зеленее, и теперь по его склонам струились реки крошечных цветочков, в основном желтых и голубых, название которых Лесли сказала бы сразу, как только бы их увидела.
— Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — сказал я. — Разве я давал тебе ключ к моему сознанию? Ты следишь за всем, что я делаю?
Вместо камешка он беззвучно протянул мне сделанную из бальсового дерева модель планера с размахом крыла в двадцать дюймов и куском пластилина на носу для балансировки.
— Я ни за чем не наблюдаю, — сказал он.Я могу видеть твою жизнь, только когда ты мне это позволяешь. Но недавно я понял, что ты начинаешь учиться. Раньше этого не было.
Счесть ли мне это его вторжение посягательством на частную собственность? Ощущаю ли я неудобство оттого, что он получил доступ к тому, что я узнаю сейчас?
Я улыбнулся.
— Что ж, ты растешь.
Он с удивлением взглянул на меня.
— Нет. Разве ты не помнишь? Мне всегда будет только девять лет, Ричард.
— Тогда для чего ты хочешь узнать все, что знаю я, если не для того, чтобы, по твоим словам, попробовать прожить, пользуясь моим опытом и избегая моих ошибок?
— Я не говорил, что собираюсь прожить жизнь, я сказал, что хочу только узнать, каково это — прожить жизнь? Для человека, которым я стану и который будет поступать в соответствии с тем, что я узнал от тебя, я буду оставаться девятилетним — так же, как для тебя. Скажи мне то, что считаешь истинным… я не знаю, что мне думать о добре и зле, а мне необходимо это знать!
— Что тут непонятного? — сказал я. — Добро — это то, что доставляет тебе…
— Это слишком… упрощенно! — сказал он, смакуя последнее слово. — Я и сам мог бы так сказать.
— Перестань, Капитан. Во-первых, ты совсем не глуп, во-вторых, самые простые вещи, чаще всего, оказываются самыми истинными, в-третьих, это я — пятьдесят лет прочь, и есть тот парень, который учился, — вот его-то ты и ищешь. Это очень упрощенно, и, когда ты слышишь «Добро!», прежде чем согласиться, подумай, кто говорит это, и если да, то почему.
Я уравновесил в руке планер и запустил его. Он поднялся фута на четыре над землей, замер и отвесно упал, уткнувшись носом в землю. Я бы сказал, что надо немного облегчить нос.
— Добро — это нечто большее, — сказал он, — чем только то, что доставляет мне удовольствие.
— Конечно. Кратковременное удовольствие не всегда совпадает с длительным счастьем, и нам необходимо подумать, чтобы сказать почему. В каждой истории, где некто продает душу дьяволу, суть сделки одна: обмен длительного счастья на кратковременное у довольствие, и мораль также одна: не очень умный обмен!
Итак, существует согласие между добром и злом, этими ценностями с расплывчатыми границами, которые неплохо совмещаются во множестве людей. Культуры могут не сходиться друг с другом в том, что такое «хорошо» и что такое «плохо», но внутри каждой культуры, как правило, на эту тему существует согласие.
— Почему так расплывчато? Почему бы тебе не говорить ясно? У меня есть четкие определения.
— Убийство — это…
— Плохо, — сказал он без колебаний.
— Милосердие — это…
— Хорошо.
Я убрал немного пластилина с носа маленького планера.
— Выражать сознательный протест в военное время —это…
— Гм.
— Добро это или зло, — спросил я снова, — выражать сознательный протест в военное время?
— Какова эта война? Мы защищаем себя или нападаем на маленькую беззащитную страну?
— Вот, — сказал я. — Как только ты находишь ситуацию, в которой добро и зло начинают зависеть от обстоятельств, вся твоя концепция оказывается субъективной, а выбор — совсем не таким ясным, как нам казалось. Как и в отношении других подобных категорий, мы должны говорить только, что это хорошо для меня или это плохо для меня.
Я осторожно запустил планер снова. Он взмыл вверх, замер и снова свалился в траву.
— Одно исключение не может повлиять на правило!
— Нет, — сказал я, вновь беря в руки планер и задумавшись над проблемой его балансировки. Теперь я уже добавил немного пластилина.
— Докажи.
— Считать ли злом убийство, совершенное с целью самообороны? Убийство врагов в военное время? Эвтаназию?
— По твоим словам, убить кого-либо невозможно, — сказал он. — Жизнь Есть, и мы не можем создавать ее или уничтожать.
— Жизнь Есть, Дикки, это так. И у нее нет правил. Но мы с тобой сейчас говорим об играх, здесь, в пространстве-времени, о предположениях относительно образов, добре и зле в свете человеческой культуры, в обществе, где реально кажущееся, а Принцип остается незамеченным.
— То есть в действительности добра и зла не существует?
— Не существует абсолютных Добра и Зла. Единственный абсолют — Жизнь Есть.
— Значит, я могу делать все, что мне вздумается, и не будет никаких последствий? Я могу идти обманывать, красть, убивать, и это не повлечет никаких последствий, если моя личная мораль говорит мне, что это хорошо?
— Конечно, можешь, — сказал я. — Но будут последствия, которые ты вряд ли воспримешь как хорошие.
— Например?
— Например, твой поступок будет тяготить твою душу до конца жизни. Или ты будешь гнить в тюрьме от семи до двенадцати лет. Или ты у мрешь удивленным: ты думал, что твоя жертва беззащитна, а она оказалась вооруженной. В мире образов существует бесконечное множество последствий, чтобы уравновесить любой сделанный тобой выбор.
— Любой? — спросил он.
— Любой.
Он потер указательным пальцем кончик большого.
— Любой — и самый крошечный, и самый большой?
— Подумай сам, — сказал я. — Какой выбор не имеет последствий?
Я в третий раз запустил маленький планер. Он плавно поднялся над землей, пролетел, почти касаясь верхушек травы, футов тридцать, и легко, словно бабочка, приземлился. Неплохо для третьей попытки.
— Есть ли последствия у решения стать писателем?
— Да, —сказал я. — Каждый день я могу спать до обеда.
— Перестань…
Я отправился искать планер в траве.
— Дикки, разве ты не понимаешь? Всегда есть какие-то… результаты, хорошие или плохие…
— …доставляющие-мне-удовольствие и не-доставляющие-мне-удовольствия…пояснил он за нас обоих.
— …того, что мы решаем делать, — закончил я, — и того, кем мы решаем быть.
— А какие отрицательные последствия решения стать писателем? — спросил он.
Идя назад, я не смог расшифровать выражение его лица и понять, почему он спрашивает.
— Много лет назад я написал книгу о диете, в которой сказал, что многим из нас не помешало бы сбросить фунтов десять?
— Это и есть отрицательные последствия?
— Нет, — сказал я ему. — Последствие, которое не доставило мне удовольствия, заключалось в том, что один из моих читателей согласился с этим, процитировал меня в качестве авторитета и отрезал себе голову, таким образом избавившись от лишнего веса.
Глаза словно блюдца.
— ЧТО?
— Он не понял, о чем я писал, Дикки, но сбросил те самые десять фунтов.
— Ты шутишь!
— Не совсем, — сказал я. — Много лет назад я действительно написал книгу, в которой главный герой не боялся смерти. Один молодой человек прочитал эту книгу, решил, что он тоже не боится смерти, и покончил с собой.
— Ты опять шутишь.
— Нет. Это правда.
Я сел на траву с планером в руке.
— Зачем он это сделал?
— Он был влюблен в одну девушку и не нравился ее родителям, которые пообещали разлучить их навсегда. Влюбленные решили покончить с собой, въехав на большой скорости в стену. Она выжила, а он погиб.
— Почему они просто не бежали вдвоем?
— Хороший вопрос.
— Если бы я уже решился умереть за что-то, Ричард, вряд ли меня остановило бы что-нибудь меньшее, чем смерть! А к этому относится немало решительных мер.
— Например?
Интересно, что я считал решительными мерами, когда мне было девять лет?
— Взять свой скаутский нож, еду и спички и бежать с ней в горы.
Я вспомнил свой последний мальчишеский побег: прочь из родного города, в дикие дебри, которые изо дня в день виднелись на горизонте. Я ожидал большего.
— Если бы я умел водить машину, мы бы уехали в Монтану. Или пробрались бы на грузовое судно, идущее в Новую Зеландию.
Конечно же, побег был его первой мыслью. Если бы сегодня в нашей жизни еще оставалось место чему-нибудь решительному, я бы тоже выбрал побег.
— Я бы поговорил с ее родителями, — продолжал он, — пообещал бы подстригать траву на их лужайке до конца жизни, показал бы им дневник с моими отметками и привел бы полсотни своих друзей, чтобы они засвидетельствовали, что я действительно хороший парень.
Я кивнул.
— Господи, ну и потом, ведь она не была собственностью своих мамы и папы!
— Нет, — сказал я. — По моему убеждению — ни одной секунды, но вряд ли у ее родителей были те же убеждения, что и у меня.
— Позволил бы ей уехать, — сказал он. — Писал бы ей письма от имени нового близкого друга, пока бы не подрос настолько, что мог бы отправиться за ней.
— Возможно.
— Я бы работал и посылал бы ей деньги, чтобы она могла звонить мне, когда захочет. По телефону мы бы договорились, как нам опять встретиться.
Я ждал.
— Терпение. Рано или поздно мы останемся одни, без родителей, и тогда никто не сможет помешать нам быть вместе.
За пять минут Дикки придумал пять планов, как преодолеть родительский запрет, не прибегая к самоубийству, — по одному плану в минуту. Однажды, подумал я, тот парень тоже ломал над этим голову.
Если бы бедняга раскачивался на почти перетертой веревке над озером, полным крокодилов, тогда бы я мог согласиться, что выбор у него весьма ограничен, но даже в этом случае смерть вовсе не была бы неизбежной. Одно время, во Флориде, я часто плавал в водоеме с аллигаторами; не все из них людоеды. Если они не голодны или погружены в медитацию, когда ты проплываешь мимо, они не представляют никакой опасности.
Я подбросил планер. Он набрал высоту, выровнялся и медленно скрылся из виду за гребнем холма.
Смерть — это единственное, чего нельзя изменить, подумал я. Хотел бы я, чтобы тот мой опрометчивый юный читатель был здесь, со мной и Дикки. Убить себя в шестнадцать лет не означает выиграть игру, ради которой мы находимся здесь.
И запомни, сказал бы я ему: если ты собираешься использовать мою книгу для оправдания самоубийства, тебе потребуется мое письменное разрешение, прежде чем сделать это. Давай, сделай это: я разозлюсь как черт, и мой читатель, забывший, какой игрой является наше пространство-время, низко поклонится этому миру зеркал.