Профессор присел на краешек чемодана.
Фрау Эльза вернулась с бутылкой воды. Портной жадно выпил все до капли.
— Спасибо, милая фрау Хемпель. Мне теперь гораздо легче, — сказал он, вытирая тыльной стороной ладони рот.
— Потом новое командование Кенигсбергской крепости появилось у нас в подвалах, — рассказывал солдат — В подвалах собралось полторы сотни эсэсовцев и полицейских да горстка нас, фольксштурмовцев. Это весь гарнизон крепости Кенигсберга… — портной устало помолчал. — Женщины вырывали у нас оружие. Потом меня ранили, — он заметно слабел. — Я подслушал разговор… хотели из подземелья замка достать какие-то ценности, продать американцам. Они говорили: надо сжечь, уничтожить замок.
— Кто хотел уничтожить, какие ценности, герр Фогель? — взволнованно спросил профессор Хемпель. — Это очень важно, постарайтесь вспомнить.
Для учёного последние слова портного приобрели страшный смысл.
— …Многие… я не могу стрелять в женщин… там дети, освободите меня, господин оберландфорстмайстер… стоять до последнего… я не хочу вина, дайте воды, воды…
Ганс Фогель вытянулся, затих, выражение лица его стало отчуждённым, голова сникла.
Профессору показалось, что портной уснул, он стал тормошить его.
— Вспомните тот разговор, Фогель, умоляю вас!
— Он умер, — сказала фрау Эльза, — оставь его.
Профессор Хемпель снял шляпу и долго молчал.
— Подожди меня здесь, — наконец сказал он жене, — я скоро вернусь.
Он решил сейчас закончить работу, начатую в тот памятный день. Путь в подвал был хорошо известен.
Долго пришлось дожидаться фрау Хемпель своего супруга.
Но вот и он появился на дворе замка, удовлетворённый и успокоившийся.
— Ты, Альфред, собрал на себя всю грязь и паутину, — ласково выговаривала фрау Эльза. — Ты был в подвале, это я вижу. А почему у тебя руки в цементе?
Профессор промолчал. Он с живостью оглянулся, посмотрел вправо, влево, прислушался.
В замке все было мертво, тихо и глухо.
У ворот их остановил советский патруль.
— Что у вас в чемодане? — спросил у профессора светловолосый майор, возвращая документы.
Заглянув одним глазом в чемодан, майор кивнул. Вещевой мешок за плечами фрау Хемпель он вообще не стал осматривать.
— Что вы делали в крепости?
— Профессор служил в этом замке, он директор музея, — ответила за мужа фрау Эльза.
Майор разрешил следовать дальше, и патруль скрылся во дворе замка.
В подъезде какого-то дома, куда зашли передохнуть супруги Хемпель, собралось несколько прохожих. У всех был подавленный, испуганный вид.
Пожилой немец, замотанный до ушей красным шарфом, курил изогнутую пенковую трубку. Из шарфа глядело лошадиное лицо. Вынув трубку, он весь подался к профессору, обдав его облаком тошнотворного дыма.
— Гарнизоны королевского замка и форт Дердона продолжают сопротивление, там засели эсэсовцы, — зашептали узкие синеватые губы, — мы не знаем силу, сопротивления военных частей, не пожелавших капитулировать по приказу генерала Ляша… Он оказался предателем. Приказом фюрера Отто Ляш лишён генеральского звания и приговорён к расстрелу. — На лошадином лице появилось выражение лютой злобы.
Профессор с поспешностью отстранился.
— Мне противно слушать, неужели вам мало… — Альфред задохнулся от негодования. Опять закололо сердце. Жена умоляюще посмотрела на него.
— Некоторые думают, что война скоро кончится, нет, она только начинается, — шипел господин с лошадиным лицом, — теперь за нас будут воевать американцы, англичане, французы…
— Я не могу больше слушать, Эльза, пойдём отсюда.
На улице профессор с облегчением вдохнул свежий воздух. То там, то здесь чернели закопчённые, развороченные укрепления, сгоревшие, разбитые дома. На некоторых улицах все было взорвано, У двух обгоревших танков, столкнувшихся лбами и вставших на дыбы, доктор Хемпель остановился и покачал головой.
Да, все это тяжко. Но сегодняшний день вызвал и новые мысли. Что-то небывалое рождалось в городе. Профессор чувствовал смутное волнение и подъем духа, но ещё не мог понять причину. Впрочем, кое-что уже было ясно.
Нет фашистских флагов, нет свастики.
Так ярко и весело светит солнце.
Родилось ощущение безопасности, больше того — свободы.
Неужели кончилось время, когда немцы даже богу боялись открыть свои истинные чувства?
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ДОБРОЕ ДЕЛО НЕ ОСТАЁТСЯ БЕЗНАКАЗАННЫМ
Тёмная ночь. Низкое небо покрыто тяжёлыми тучами. Ни звёздочки, ни огонька. Лишь белые гребни взбудораженного ветром моря сверкают фосфорическими вспышками. В непроглядной темноте невидима песчаная коса, соединяющая Земландский полуостров с городом Мемелем.
Но вот порыв ветра разорвал тучи, выплыла круглая луна, и все сразу изменилось. Луна осветила морские волны, мертвенно-белую песчаную косу и умытую дождём ленту шоссейной дороги. В серебряном свете отчётливо выступили пенистая кромка прибоя, протянувшийся вдоль берега невысокий песчаный вал, заросший жёсткой прошлогодней травой. За валом крепко вцепился корнями в песок низкорослый кустарник, за ним темнел густой смешанный лес.
Справа, у обочины дороги, если ехать из Кенигсберга в Мемель, стоит высокий деревянный дом под черепичной крышей. Дом освещён луной так ярко, что кажется наполненным голубым светом. Несмотря на холодную и сырую погоду, окна его распахнуты настежь. Лунный свет искрится в осколках разбитого стекла. Парадная дверь полуоткрыта; ветер медленно раскачивает её на ржавых петлях. Огромные сосны, обступившие дом со всех сторон, склонились в одну сторону, словно собрались бежать от холодных морских ветров. Только два могучих старых тополя у каменного крыльца держатся прямо и гордо.
Тучи снова закрыли луну, и все погрузилось в темноту. Заморосило. Мрак стал ещё непрогляднее, ещё злее. Ветер, море и дождь втроём тянули заунывную песню. Но дом не брошен человеком, как могло показаться на первый взгляд. В одном из окошек, невидимом со стороны шоссе, пробивался слабый огонёк. Это кухонное окно.
За простым сосновым столом сидел человек с обветренным лицом и читал вслух книгу при свете керосиновой лампы. Он медленно водил по строчкам указательным пальцем с грязным квадратным ногтем.
В комнате отчётливо слышится назойливый однообразный звук, напоминающий тиканье часов. В углу, где скопилась темнота, едва виден топчан, грубо сбитый из досок. На солдатском одеяле неподвижно лежит в неудобной позе, лицом вниз, человек в спасательном жилете. Под животом у него — грязная подушка из мешковины, набитая соломой. Стекавшая с мокрой одежды вода образовала на полу рогатую лужу.
Человек на топчане зашевелился. Он очнулся, расслышал мерный ход часов. И сразу надвинулся страх. Он ощущал опасность всем существом. Чутьё, обострившееся до предела, заставило его притаиться и выжидать.
Медленно приходивший в себя Эрнст Фрикке восстанавливал в памяти все, что произошло. Взрыв, гибель парохода, переполненная спасательная шлюпка. Удар веслом, беспамятство. Тёмное холодное море… Опять беспамятство. И вот жалкие, ободранные стены, жёсткий топчан, слабый огонь керосиновой лампы. Все это реальность. Он спасён, он жив! Шведский спасательный жилет стоил похвал того старика на пароходе.
Осторожно, стараясь не шевельнуться, он ощупал пистолет, нож у пояса. «Обыскали они меня или нег, знают ли они, кто я?»
Высокий плотный мужчина, придерживая от ветра дверь, вошёл в дом. Волна холодного сырого воздуха заполнила комнатку, пламя в тусклой лампочке заколебалось, плеснуло струёй копоти. Вместе с ветром в комнату ворвались рокот морского прибоя и далёкий гул артиллерийской стрельбы.
— Проклятая темнота! — тихо выругался вошедший, снимая зюйдвестку и отряхиваясь. — Езус-Мария, он шевелится, смотри, Петрас!
Человек, сидевший за книгой, отрицательно покачал головой.
— Это колышется пламя, Ионас. Ты достал что-нибудь?
— Жемайтис дал нашатырного спирта. — Ионас повесил плащ на деревянный гвоздь, вбитый в стену, и присел на колченогую табуретку. — Жемайтис велел намочить в спирте паклю и законопатить утопленнику ноздри. Если он не вовсе мёртв, должен ожить. Вот — Ионас вынул из кармана небольшой пузырёк, повертел его в крупных волосатых руках и поставил на стол.
Петрас издал какой-то неопределённый звук. Его угрюмое лицо, с глазами, глубоко сидевшими под густыми, мохнатыми бровями, на миг осветилось усмешкой.
Эрнст Фрикке вдруг успокоился. «Жемайтис, — мелькнуло в сознании. — Неужели дядюшка? Вот, значит, где я!..»
Ионас набил трубку и неторопливо продолжал:
— Я видел у Жемайтиса одного человека. Он порассказал много интересного. Езус-Мария, немцам конец. Кенигсберг взят. Русские захватили почти всю Пруссию, и недалёк день, когда Адольфу наденут пеньковый галстук…
— Разве я тебе не говорил? — прервал товарища Петрас. — Должно случиться именно так… Вспомни, ты ещё спорил…
— Ладно, дай мне сказать. — Он положил ладони на стол и наклонился вперёд. — Жемайтис советовал отвести этого, — Ионас снова покосился на тёмный угол и добавил совсем тихо, — в русский штаб. Да, да, отвести его в комендатуру.
— Это нечестно, — возразил Петрас. — Может быть, он неплохой парень. Смерть недавно похлопала его по плечу. Ты же знаешь, он чуть не погиб в море. А ведь каждый из нас…
— Ну, поехал читать мораль. Езус-Марня, если посмотреть на твою рожу, Петрас, никогда не скажешь, что у тебя душа совсем как у нашего ксёндза. И не у тебя одного, все вы, механики, на одну мерку.
Петрас рассмеялся. Смех его, похожий на клёкот птицы, внезапно оборвался, словно прикрыли ладонью рот.
— Я всегда стоял за справедливость, Ионас, — сказал он уже серьёзно сиплым, простуженным голосом. — Ты ведь хорошо знаешь меня… Проклятье, откуда у тебя этот табак?
— Справедливость… — пробурчал Ионас, разгоняя ладонью дым. — Это русский табак, махорка. Справедливость, — повторил он. — Этот человек у Жемайтиса рассказал, будто на пароходе «Меркурий» дали деру всякие там гаулейтеры и фюреры. Ищи здесь справедливость. Езус-Мария, может быть, и этот молодчик какая-нибудь сволочь из гестапо, ищейка-кровослед. Правда, эта штука, на которой он болтался в море, не с того парохода.
За окном уже посветлело. Слабый свет Фрикке ощущал даже через веки.
— И немцы не все такие, как ты считаешь, Ионас, — примирительно отозвался Петрас. — Я встречал иных. Нацист — это одно… Но ведь были и такие, что повиновались наци, но были не согласны. И ещё я слышал про немцев, которые боролись с фашизмом.
— Я и не говорю о всех. Однако многим фюрер вскружил голову. Молодчика надо обыскать, — решительно заключил Ионас. — Я хотел это сделать раньше, но постеснялся, неудобно шарить по карманам у беспомощного человека. Езус-Мария, что ты качаешь головой, Петрас, словно старый мерин? Мы только посмотрим его документы и, если… Словом, таскал волк, потащим и волка.
"Меня передать русским!.. Ах, мерзавец! — Эрнсту Фрикке стало жарко от ярости. — Литовцев надо уничтожить, всех до единого, они предатели… Неужели Кенигсберг пал? Хорошо, что они не тронули моих документов. Не знают, кто я. — У него отлегло на душе. — «Сволочь из гестапо», «ищейка-кровослед», — повторял про себя Фрикке, закипая снова, но не хватался за нож и пистолет, не порывался вскочить, не скрипел зубами: надо слушать.
Пожалуй, было бы вернее назваться литовцем, и тогда подозрение не коснулось бы его. Но фашистское нутро Фрикке оскорбилось.
«Пусть болтает, осталось недолго, я проломлю башку им обоим», — успокаивал он себя.
Крепкий махорочный дым не давал ему покоя. И как ни сдерживался Эрнст Фрикке, он чихнул. Чихнул беззвучно. Вспомнилось, как по совету одного из инструкторов школы разведчиков он долго и настойчиво приучал себя к этому фокусу.
— Езус-Мария, часы, что ли, идут, раньше здесь их не было. — Ионас прошёлся по комнате. Широкие голенища тяжёлых сапог с шумом тёрлись друг о друга. — Оказывается, это капает вода из умывальника, — сообщил он наконец.
Когда Ионас Шульцкас подошёл к топчану с пузырьком в руках, Эрнст Фрикке приготовился. Литовец нагнулся над ним, и Фрикке выстрелил в упор, отшвырнув от себя тяжёлое тело, упруго вскочил на ноги. Сейчас решали секунды.
Петрас выхватил нож.
— Руки вверх! — сказал Эрнст Фрикке по-немецки, направляя на него чёрное дуло вальтера. — Ещё одно движение, и я выстрелю.
Как подброшенный пружиной, Петрас бросился на Фрикке.
* * *
…Рассвет занимался серый, непроглядный: туман плотно закрывал море. Из белесой мглы едва проступали стволы ближайших сосен; они казались покачнувшимися гигантскими колоннами, на которых держалось тяжёлое небо. Даже здесь, рядом с берегом, шум прибоя едва слышался.
Потянул ветерок. Туман, освобождая землю, медленно отползал к морю. Стало светлее. Восток, набухая огненными красками, разгорался ярко и неудержимо.
В синем небе, умытом утренней свежестью, возникло белое пятно. Это лебеди — первые весенние гости. С грустным криком пролетела стая над верхушками сосен. И вдруг белоснежные сверкающие птицы, словно кровью, покрылись багрянцем. Утро пришло, край огненного светила показался над землёй.
При солнечном свете зелёная хвоя сосен казалась ещё зеленее. Воздух насыщался запахом смолы, моря, йода, рыбы и ещё чего-то неуловимого и волнующего.
Стояла тишина, торжественная, мирная.
Залп тяжёлых орудий, донёсшийся с моря, разорвал тишину. С победным рёвом промчалась на юго-запад эскадрилья бомбардировщиков. В небе появились кудрявые облачка зенитных разрывов. Завывая, пролетел над соснами артиллерийский снаряд.
В доме у шоссейной дороги раздались два пистолетных выстрела. Через мгновение дверь шумно раскрылась, и оттуда выскочил Эрнст Фрикке. Тяжело дыша, он прислонился спиной к высокому гранитному фундаменту и несколько мгновений простоял неподвижно.
Но вот Эрнст заметил пузатую бочку с дождевой водой. Он бросился к ней. Долго и жадно пил пригоршнями.
Над головой Фрикке то и дело завывали артиллерийские снаряды, проносились самолёты, но он оставался безучастным.
Однако лёгкий скрип двери заставил его мгновенно обернуться — лицо сразу изменилось, стало жёстким и хищным. Но это опять был ветер. Рука эсэсовца, напряжённо державшая пистолет, обмякла, он снова приник к холодным камням.
А в небе снова гул. Волна тревожного рокота быстро нарастала. Эрнст Фрикке поднял голову: бомбардировщики летели над самыми вершинами сосен. Были видны авиабомбы под брюхом. На фюзеляже алели звезды.
Фрикке словно сошёл с ума. С ругательствами он выпустил вверх все заряды своего вальтера. Огромная тень самолёта на миг накрыла его. Сотрясая воздух, мощные машины промелькнули над песчаной косой и скрылись вдали.
Эрнст Фрикке долго размахивал пистолетом. Заметив, что рукав в крови, он снял пиджак и, ворча, принялся отмывать рыжие пятна.
* * *
За домом тонкоствольные сосны торчали, словно редкая щетина. Надёжно укрыться здесь было трудно. Дважды, заслышав шаги, Фрикке бросался на землю, пережидая опасность. В первый раз по дороге прошли, смеясь и громко разговаривая, вооружённые советские солдаты. Потом его испугал паренёк в штатском, судя по всему — рыбак-литовец; за ним, принюхиваясь к следам, пробежала собака.
Чуткий и осторожный, как зверь, крался эсэсовец по древним дюнам. Вскоре ему преградили путь густые и низкорослые заросли карликовой сосны. Лесок взбирался на песчаные холмы. Пробраться сквозь заросли, казалось, было под силу только собаке или дикому кабану. Здесь Энрст почувствовал себя в безопасности. Он медленно продирался сквозь зеленую чащу и, отводя руками колкие ветви, поднимался все выше и выше на холм.
Вот и вершина холма: отсюда хорошо виден посёлок на берегу залива. С другой стороны — бесконечная линия гладкого морского берега. Зоркий глаз Фрикке отыскал красную крышу дома, где совсем недавно он расправился с двумя литовцами. На юге, между двумя песчаными мысами, должен был находиться Ниддэн — маленький курортный городок.
Тут же, на вершине дюны, он заметил какие-го сооружения. Да, на цементном фундаменте стояла разбитая пушка. В песке валялись медные гильзы от снарядов, зеленые солдатские каски, противогазы.
Фрикке сел на край бетонной площадки и сжал руками голову.
Неожиданно ему вспомнилась мемельская гимназия. Двенадцатилетний мальчишка, он сидит в классе на уроке географии. Учитель рассказывает о дюнах. Когда-то на этой косе песчаные холмы «прошли» через посёлок. Дома были засыпаны, жители остались без крова. Перед глазами встали рисунки в руках учителя: из песка торчат кирпичные трубы, верхушка каменной изгороди…
Сегодня, в солнечный день, холмы ослепительно белого песка резко оттенялись зеленовато-синими водами залива. Эрнсту Фрикке казалось странным: идёт война, рушится великая Германия, а белые, сверкающие холмы там, где человеческой руке не удалось их задержать, продолжают свою вековую поступь
Да, рушится великая Германия. А он, Фрикке, остался один в тылу противника. Что же делать?.. Пробиваться к своим на запад? Попадёшь в плен, будет ещё хуже. Его обманули: на востоке вместо почестей и богатства ему грозят нищета и смерть. Разделить лишения вместе со своим народом? Благодарю покорно! Остаться, не чувствуя за спиной поддержки гестапо, национал-социалистской партии… Нет, это не по вкусу Эрнсту Фрикке.
Самое разумное — переждать за границей: в Швеции, в Южной Америке. Но для этого необходимы деньги. Жизнь без денег — что трубка без табака. Несколько сот марок, что случайно остались в кармане, в счёт не шли.
Деньги… Надо добыть их любой ценой. Проклятье! Он совсем недавно держал в руках огромное состояние. Да, да, состояние, и в самой твёрдой валюте: планы захоронения сокровищ, которым нет цены! И все оказалось на дне моря! Нет, не на дне моря, а в каюте погибшего парохода. Да, в каюте номер двести двадцать два.
И об этом никто не знает.
Надо достать со дна моря списки и планы. Отыскать спрятанные драгоценности. Он-то уж сумеет превратить их в деньги! Это верный, хотя и трудный путь.
О том, как он будет жить на чужой земле, Эрнст не беспокоился — литовский паспорт у него в кармане. Недаром его готовили в волки-оборотни.
Но сначала он возвращается в Кенигсберг к дяде, может быть, у него остались копии планов. Фрикке ожил.
«У дяди в руках все нити. Итак, жребий брошен. Эрнста Фрикке нет. Я Антанас Медонис — антифашист, сидевший в концлагере».
Утопая по щиколотку в песке, он двинулся к морю. Вот оно, снова у его ног. Лениво накатываются волны. Море неумолкаемо шумит. Однообразно и резко кричат чайки, кружась над водой. Песок, сверкая на солнце, слепит глаза. Только у самой воды он тёмный и плотный. Здесь кто-то совсем недавно проехал на велосипеде, узорчатый след шин ясно отпечатался на влажном песке.
Далеко за горизонтом курились едва видимые дымки пароходов. «Что делается там, в другом мире?» Всего триста километров — один час на самолёте, и перед тобой Швеция, страна, где нет войны, нет гнетущего страха за свою жизнь, нет русских… Но деньги! Всеми правдами и неправдами надо добыть денег.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
МЫ ТРОЕ: Я, БОГ И Я
Шоссейная дорога упиралась в берег пресноводного залива и круто поворачивала на север. Здесь, среди высоких сосен, расположился маленький курортный городок с кирхой, аптекой, гостиницей у самого берега залива, двумя ресторанчиками…
Фрикке остановился у старого деревянного дома на окраине. Окна без стёкол и парадная дверь наглухо забиты досками. В красной чешуе черепичной крыши проглядывают стропила. Вокруг ни души, ни звука. Где-то далеко, на другом конце города, тоскливо выла собака.
На потемневшей стене фасада белела чёткая немецкая надпись: «Опасно — мины», и немного ниже другая: «Немецкие женщины и девушки! Евреи — ваша гибель».
Перед домом — маленький палисадник; на клумбе, пригретые солнцем, уже расцвели жёлтые и белые нарциссы.
Калитка во двор распахнута настежь. Здесь валяются в беспорядке ржавые ведра, несколько грязных эмалированных кастрюль. Из открытой двери сарая видна полосатая спинка шезлонга.
Между булыжниками мощёного двора жадно пробивается к солнцу зелёная травка. На крыше сарая Фрикке заметил большое бамбуковое удилище.
«Хорошо в заливе ловится окунь…» — он вспомнил свои воскресные поездки с дядей на косу Курише Нерунг. В рыбачьем посёлке они нанимали лодку и отгребались подальше от берега. За два часа они вдвоём налавливали целое ведро больших серебристых окуней. Ах, как они хрустели на зубах, поджаренные тётей Эльзой! Фрикке почувствовал приступ голода и выругался.
И вдруг Фрикке чуть не захлебнулся слюной. «Черт возьми, где-то жарят ветчину, — сразу решил он. — Ручаюсь головой, это так. — Он раздул ноздри. — Да, да, яичница с ветчиной, и жарят здесь, в этом доме».
Эрнст Фрикке замер: из трубы деревянного домика курился дымок, едва заметный в синем весеннем небе
«Враг или друг? — промелькнуло в голове. — Только враг. Запомни, Эрнст, с сегодняшнего дня у тебя нет больше друзей. Будь осмотрителен и осторожен!»
Однако Фрикке сразу успокоило то обстоятельство, что дом был заколочен. Значит, тот, кто сейчас топит печь, прячется. Это хорошо.
Он обошёл дом ещё раз и легонько толкнулся в заднюю дверь. Неожиданно она подалась вместе с крест-накрест прибитыми к ней досками. Фрикке оказался в небольшой прихожей, заваленной всяким хламом. Он прислушался. Тихо. Однако запах яичницы чувствовался здесь сильнее. Следующую дверь, как оказалось — в кухню, Фрикке отворил рывком. От плиты метнулась человеческая фигура, застывшая при грозном окрике.
Это была толстая женщина в цветном купальном халате, по-старушечьи повязанная платком, как принято в литовской деревне. Не снимая пальца с курка, он подошёл и сорвал платок.
— Вот как, это ты, Ганс? — Фрикке брезгливо отбросил платок.
— Да, это я, — заикаясь, ответил ряженый. — А ты Эрнст! Как ты меня напугал. Убери пистолет, он ведь, наверно, не на предохранителе.
— М-да, — пряча «Вальтер» в карман, промычал Фрикке. — Маскарад не гениален. Попадись ты под весёлую руку русским солдатам… хотел бы я видеть эту картину. — Эрнст раскатисто захохотал, оглядывая полнотелую, евнухоподобную фигуру неожиданно встретившегося приятеля по разведшколе. — Однако, — он потянул носом, глядя на шипевшую в сковородке яичницу, — аппетитные запахи, я голоден. Ну, здравствуй!
Они пожали друг другу руки…
— Дай-ка сигарету, Ганс, я умираю без курева. Накормил ты меня на славу, не могу отдышаться. Последний раз я ужинал ещё в Пиллау двое суток назад.
— У меня только американские «Честерфилд», из старых запасов.
Фрикке жадно выхватил сигареты и торопливо стал чиркать спичкой. Затянувшись, он блаженно откинулся на спинку кресла.
Они сидели в небольшой столовой с окнами во двор. Пол в комнате паркетный, посередине — стол на толстых ножках в виде львиных лап, стулья с высокими спинками. Камин, сложенный из кирпича, с затейливой кованой решёткой. В углу — огромный дубовый буфет старинной работы.
— Ты неплохо устроился, Ганс, — промурлыкал разнеженный Фрикке.
— В этом доме, наверно, принимали курортников, — заметил Ганс Мортенгейзер. — Одних халатов я нашёл десять штук, и все одного цвета. Что-то вроде небольшого пансиона.
— Куда ведёт та дверь? — кивнул Фрикке.
— Там моя спальня. Остальные комнаты пустуют.
— Значит, ты не успел вовремя удрать на запад из своего лагеря и решил переждать время здесь?
— Комендант, мой начальник, разрешил мне покинуть лагерь только после ликвидации… — Он запахнул полы халата из махровой ткани, укрывая толстые ноги. — Утром, ровно в восемь, я должен был закончить все дела, а ночью ворвались русские, и я едва успел унести ноги. — Он, словно в ознобе, повёл плечами. — Что делать, пропускная способность печей нашего крематория была весьма невелика.
Фрикке зевнул.
— Оставим эти технические подробности. Ты мне скажи, с какой целью ты захватил этот особняк?
— Я жду возвращения нашей доблестной армии.
— Что?! — Лицо Фрикке выразило искреннее удивление. — Ты не шутишь?
Заплывшее жиром веснушчатое лицо эсэсовца вдруг стало напыщенным.
— Пока жив хоть один немец, Германия не прекратит войну, — изрёк он, погрозив буфету пухлым белым кулаком. — Я думаю, русские почувствуют ещё не раз на себе немецкое оружие… новое немецкое оружие. Так сказал фюрер. Хайль Гитлер!
— Послушай, мы-то с тобой можем быть откровенными… — Фрикке налил в стакан тминной водки и выплеснул в горло. — Неужели ты не понял, что сейчас каждый заботится только о своей шкуре? Забудь ты о фюрере и его оружии. А будешь вспоминать — тебя же повесят. Повторяется обычная история — горе побеждённым!
Бабье лицо Ганса покраснело. Он вскочил с кресла и, прыгая на коротких толстых ножках, завизжал:
— Предатель!.. Ты не товарищ мне больше… Тебя купили!..
— Замолчи, болван! — Фрикке стукнул кулаком по столу. — Твой поросячий визг слышен за километр… Я думал, ты притворяешься, — с недоброй улыбкой добавил он, помолчав. — Видит бог, я хотел по-товарищески поговорить с тобой. Хотел взять тебя компаньоном в одно выгодное дело. Тогда ты, возможно, и сохранил бы жизнь. Но теперь я раздумал.
Мортенгейзеру стало не по себе от этих слов и тона, каким они были сказаны. Он выпил без всякого удовольствия и закашлялся, разбрызгивая слюну.
— Не сердитесь на меня, Эрнст, — промямлил он. — Последние дни я совсем потерял голову. Все рушится, тонет, не знаешь, за что ухватиться. А как раз сейчас мне особенно хотелось бы пожить, вырыть себе уютную норку… — В глазах у него затрепетал тревожный огонёк.
В какой-то миг Эрнсту Фрикке пришло в голову, что приятель его уже вышагнул из жизни, он только кажется живым, говорит, ходит, пьёт, ест. На самом же деле он мёртв или, во всяком случае, стоит одной ногой в могиле. Он даже посмотрел на него с сожалением, как обычно живые смотрят на умирающего.
— Именно сейчас? И почему это?
— Тебе, наверно, покажется смешным… — Ганс запнулся, — но я… полюбил девушку.
— Ты полюбил девушку! И сейчас думаешь об этом? Нет, ты просто идиот, ты действительно спятил. А потом — ты и любовь… Ладно, — миролюбиво заключил Фрикке, — каждый по-своему карабкается в жизни. — Он нащупал в оконной раме щель, из которой немилосердно сквозило. — Скажи-ка мне, — помолчав, начал он снова, — много ли у тебя запасено еды? Сколько дней мы смогли бы продержаться, не выходя отсюда?
Толстый эсэсовец засмеялся. Смех был жалкий, принуждённый.
— Еды на месяц хватит. — Он искоса посмотрел на приятеля. — Есть деликатесы: английское печенье, польская ветчина. Я поделюсь с тобой, Эрнст.
— Запаслив ты, брат. Недурно… Ты привёз все это на машине? На себе столько не приволочёшь, правда? — Фрикке ещё раз посмотрел на щель в оконной раме и пересел подальше от окна, чтобы не простудиться.
— Да, я нагрузил «оппель-адмирал». Я давно готовился к эвакуации… — Ганс вздохнул.
— А машина где?
— Спрятал в сарае. Она хорошо замаскирована, могу поспорить — не найдёшь.
— Молодец. А что у тебя в этом чемодане?
— Приёмник. Я регулярно ловлю выступления нашего фюрера, — он как-то виновато посмотрел на приятеля. — И сухие батареи.
— Ну-ка, настрой на музыку: послушаем Швецию.
Ганс послушно открыл крышку кожаного чемодана, покрутил ручки мясистыми пальцами с крашеными в темно-красный цвет холёными ногтями.
Приёмник донёс звуки рояля, и Фрикке уселся поудобнее. Он вновь ощутил прелесть земного существования. Да, жизнь прекрасна, стоит бороться за неё. Нервное напряжение утра проходило, его постепенно вытеснили тепло, водка, музыка.
Итак, завтра в Кенигсберг. На машине? Конечно. Весь запас продовольствия он возьмёт с собой. Только бы дядя оказался живым, а уж он-то, Эрнст Фрикке, сумеет воспользоваться его секретами. «Надо торопиться, пока всюду полная неразбериха. Запомним твёрдо: теперь я литовец Антанас Медонис. Но что делать с Гансом? У нас разные пути. Я одинок и беден, у Ганса богатые родители. Богатые, а вместе с тем он ещё безусым гимназистом был на содержании у одной особы неопределённого пола, — вспомнил Фрикке. — Слякоть, размазня. Верить ему нельзя. Кривая палка не отбрасывает прямой тени. И такой тип будет знать, что я остался здесь, у русских…»
Фрикке непрерывно курил. Массивная пепельница с рекламной надписью, приглашающей пить только светлое пльзеньское пиво, была засыпана пеплом и завалена окурками.
— Тебе приходилось убивать людей? — закашлявшись от дыма, наконец, спросил он приятеля.
Мортенгейзер поднял брови.
— При моей должности… ты меня удивляешь, Эрнст. Наш лагерь был, правда, не из больших, но три сотни человек в лучший мир мы отправляли ежедневно.
— Я не о лагере, я спрашиваю о тебе. Убил ли ты хоть одного человека своей рукой?
Ганс Мортенгейзер обиженно выпятил нижнюю губу.
— Ну, конечно, я уничтожил по крайней мере сотню. Я никому не давал спуску. Заключённые боялись меня. Малейшую провинность я наказывал смертью. Убить человека просто — это пустяк. — Эсэсовец оживился. — У меня был свой метод. Приведу тебе такой случай.
Сверкая дорогими перстнями на пальцах, жеманясь, Мортенгейзер чиркнул спичкой по полированной поверхности стола и зажёг сигарету.
— Не понравился мне один из поляков, у него был какой-то излишне жизнерадостный вид. Я приказал этому счастливчику повеситься. Дал верёвку, молоток и гвоздь и запер его.
— И что же?
— Через полчаса повесился. Он хорошо знал, что значит ослушаться меня. Перед смертью просил передать письмо жене. Я передал… в лагерный сортир. — Он захохотал. — А другому мерзавцу, еврею, я вложил в рот ампулу с ядом и заставил разгрызть. Через минуту он умер.
— А тот знал, что в ампуле яд?
— Конечно. Но он тоже догадывался, что его ждёт в случае ослушания. — Мортенгейзер расхохотался, словно вспомнив что-то очень смешное, и вытер слюнявый рот. — Знаешь, Эрнст, — мечтательно продолжал он, — как приятно чувство всемогущества. Ведь я обладал в концлагере властью бога. Каждую минуту мог вытрясти душу у любого из этих нечеловеков. Нет, я был выше. Я мог заставить каждого из них отречься от своего бога.