— Как только мы очистили дорогу, в городе снова появились всякие уполномоченные, — упрямо продолжал гнуть своё Ляш. — Неразбериха началась снова. Пожалуйста, господин генерал. — Он взял из рук денщика сверкающий кофейник и передал Мюллеру. —
Партийные чины по приказанию Коха совали свой нос во все дырки. Приказы гаулейтера и более мелких особ часто противоречили моим приказам, — генерал Ляш поднял левую бровь. — Никто не знал: кому и кем надлежало командовать… Что вам угодно, Кребсбах? — обернулся он к дежурному офицеру, появившемуся на пороге.
Подтянутый капитан молча подал коменданту радиограмму.
— Что-нибудь случилось, дорогой генерал? — обеспокоенно спросил главнокомандующий.
— В районе Шарлотенбурга противник начал боевые действия. Русским удалось проникнуть за противотанковый вал. Силы сравнительно незначительные. — Ляш хладнокровно отложил в сторону донесение. — Извините, господин главнокомандующий, нас прервали. Так вот, гаулейтер Кох, несмотря на мои возражения, стал командовать фольксштурмом через своих заместителей, конечно, сам-то он по-прежнему сидел в Пиллау. «Я займу своими ополченцами тыловые рубежи обороны и буду стрелять по вашим отступающим солдатам». Это его слова! — генерал Ляш сжал губы.
Мюллер, не поднимая глаз, с наслаждением пил горячий кофе. Вдруг он поставил чашку на стол и растерянно взглянул на коменданта.
— А вы не считаете, генерал, что ночная атака русских, как бы это выразиться, проба перед штурмом?
— Нет, мне это не кажется… — думая о другом, ответил комендант. — Впрочем, может быть и так.
Он не мог сразу переключиться. Кенигсбергская неразбериха легла тяжёлым бременем на беспокойную генеральскую душу. Он должен был кому-то высказать все.
— Гаулейтер вытворял все, что хотел. На неотложные требования военных властей не обращалось внимания, а совершенно ненужные работы по его приказу выполнялись немедленно. Мне кажется, болезненно раздутое самолюбие этого человека подлежит лечению у психиатра.
— Я протестую, генерал! — вдруг взвизгнул Мюллер. — Это уж слишком, вы не смеете оскорблять…
— И заметьте, господин главнокомандующий, — продолжал комендант, не поднимая глаз. — Вагнер и его присные не могут до конца договориться с уполномоченным гаулейтера. Они грызутся между собой, да ещё как грызутся! А сверху господин Борман даёт свои указания…
Главнокомандующий недоумевал. «Чего этот неистовый комендант хочет добиться своей неприличной откровенностью? Неужели он думает, что я буду поддакивать? Или, может быть, заступлюсь за него перед гаулейтером. Какая наивность! Может быть, другое? — усиленно соображал Мюллер. — Вероятно, и эта беседа, как обычно, прослушивается гестапо. Так, может, комендант решил скомпрометировать меня перед гаулейтером? Да, да! Негодяй, он метит на моё место! Это несомненно! Ах, скорее, скорее из этой проклятой крепости! Ляш — провокатор… Ляш — предатель! Проклятье… Немедленно рассказать все гаулейтеру. Пусть он доложит фюреру».
Бледно-голубые глаза главнокомандующего уже не были сонными, в них метались злые огоньки.
…В потайной комнате у репродуктора молодые люди, боясь пропустить хотя бы слово, работали дружно.
— Этот генерал Ляш возомнил, что у него по крайней мере две головы, — потирая онемевшие пальцы, усмехнулся фельдфебель. — Он замахивается на всех, даже на самого Бормана, правую руку обожаемого фюрера. Такую сорную траву надо вырывать с корнем. Я думаю, завтра Отто Ляшу приготовят отдельную комнату в городе. — Фельдфебель подмигнул, растопырил пальцы и закрыл ими лицо, изображая тюремную решётку.
— Предательство, — торжествовал другой юнец. Руки его дрожали. — Я счастлив, ты увидишь, Вильгельм, нас обязательно повысят в должности. А может быть, я получу вот такую штучку, как у тебя, — он с вожделением притронулся к бронзовой медали на груди фельдфебеля.
В комнате коменданта крепости разговор продолжался. Сюда, в репродуктор, по-прежнему чётко доносилось каждое слово, сказанное на другом конце секретного провода.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ЗАПРЕТОВ НЕТ, ВСЕ ДОЗВОЛЕНО
Дом покачнулся, в комнате рядом зазвенело стекло, раздались испуганные женские голоса. С потолка посыпалась штукатурка, заклубилась белая пыль. Почти в то же мгновение взвыла сирена воздушной тревоги.
— Военный транспорт, на котором ты сможешь покинуть наш печальный город, дорогой Эрнст, отходит на этих днях, — не обращая внимания на взрывы и воздушную тревогу, продолжал профессор Хемпель. — Время не конкретно, но, к сожалению, точность покинула нас окончательно, как видишь, запаздывают даже сигналы тревоги… Может быть, отход засекречен?! Но так или иначе сегодня ты должен выехать в Пиллау…
Профессор, как обычно, сидел в своём кресле. От вчерашней растерянности не осталось и следа. Он щелчком сбил соринку с рукава и, поправив очки, вынул знакомый Эрнсту бумажник из крокодиловой кожи.
— Вот пропуск в порт, а вот документ на посадку. Транспорт номер восемьдесят семь. Я знаю, о чем ты думаешь, Эрнст, — улыбнулся профессор, — не беспокойся. Твой начальник все знает.
Начальник?! Фрикке представил себе скучное лицо с большим вислым носом, снова услышал поучающий голос: «Если бы ты знал, дорогой дядюшка, о чем я думаю, ты бы не был так спокоен». Но Фрикке ничего не сказал профессору Хемпелю.
Два мощных взрыва один за другим снова потрясли дом. Дверь в кабинет приоткрылась.
— Альфред, — раздался испуганный голос фрау Хемпель, — мы тебя ждём! Надо бежать в бомбоубежище, здесь оставаться опасно.
Профессор отмахнулся. Дверь тотчас закрылась. Голоса в соседней комнате стихли.
Фрикке покосился на дверь, но не шевельнулся. Он всегда был готов рискнуть, если это было необходимо, но никогда не пренебрегал осторожностью. Если бы не дядя, он, конечно, предпочёл бы спуститься в убежище.
А профессор словно не замечал ничего. Он насупил брови. Две глубокие морщины легли поперёк его лба. Наконец веки его дрогнули.
— Дорогой Эрнст, — сказал он, — теперь мы можем спокойно беседовать. Я имею в виду прежде всего то обстоятельство, что нас никто не подслушивает; все, кто занимается этим делом, весьма дорожат своей жизнью. Ну так вот, слушай. С семнадцати лет ты рос возле меня. Я помогал тебе, как родному сыну, искренне хотел сделать из тебя честного, порядочного человека. Я следил, как ты учился старался привить тебе любовь к солнечному камню. И по крайней мере в одном я не ошибся: ты знаешь и любишь янтарь.
С рёвом промчалось звено самолётов, едва не задевая крыши. Захлопали запоздалые, разрозненные выстрелы зениток.
— Ты хорошо знаешь мои убеждения, Эрнст. Я до конца предан нашему фюреру… Или, скажем, был предан, — переждав шум, добавил профессор. — Но фюрер смертен, а бессмертные творения человеческих рук должны жить вечно. Они должны приносить радость и счастье великой германской нации. В этом я вижу смысл своей жизни.
Профессор Хемпель встал, прошёлся по комнате.
Фрикке выжидательно молчал.
— Настало тяжёлое время, мой дорогой, — продолжал профессор. — В борьбе за жизнь, против страшного врага мы напрягаем последние силы, — он тяжело вздохнул, — но, как видно, нам не суждено победить. Но не только в этом трагедия, Эрнст. Германия не раз проигрывала войны и оставалась великой. Наша трагедия — алчность партийных вельмож, — подойдя к Фрикке и понизив голос, сказал он. — Не все, но, к сожалению, многие, Эрнст, ведут себя просто как мародёры. Эти подлецы протягивают руки даже к музейным ценностям! Кто знает, если бы не я, что стало бы с нашими сокровищами, Эрнст. — Хемпель сел, снова вскочил и опять принялся ходить по комнате. — Они бы, наверное, умудрились продать за бесценок американцам даже уникумы: величайший памятник искусства немецкого народа — янтарный кабинет…
— Но, дядя, ты сам говорил: янтарный кабинет принадлежит русским!
— Это ровно ничего не значит; теперь он принадлежит нам, принадлежит по праву сильного. — Почти выкрикнув эти слова, Хемпель остановился. То гнев, то грусть, то отчаяние отражались на его лице. — А собственно говоря, почему по праву сильного? — Он снова сел в кресло. — Откуда у немецкого народа право на особую роль? Так сказал фюрер?! Но разве это справедливо? Да, да, эта мысль только что пришла мне в голову, словно я спал много лет и теперь проснулся. Мне тоже нравилось быть немцем.
Хемпель закрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла.
«Ну что он терзается? — подумал Эрнст, глядя на дядю. — И почему он решил, что я влюблён в этот жалкий янтарь?» Морщины и тёмные круги под глазами стали на лице профессора особенно заметными.
— В нашей трагедии виноваты мы, все немцы. — Он провёл по лбу длинными пальцами и строго взглянул на племянника. — Мы считали себя вправе деликатничать и закрывать глаза на некоторые, не совсем приличные с точки зрения порядочного человека действия наших вождей, направленные якобы на благо немецкой нации. Сначала это мало затрагивало истинных немцев и даже несколько льстило их самолюбию… И это сыграло свою роль, помогло разрушить границу между дозволенным и недозволенным. Но, закрыв однажды глаза на малое, мы вынуждены были потом закрывать их на все, положительно на все — так уступчивость переходит в низость, делается подлостью. И вот финал — мы у разбитого корыта. Что возьмёт молодёжь у нас, стариков? Какой опыт приобретёт она сама? Позор. Унижение. Растленная молодёжь, ненависть всех народов. — Профессор закрыл руками лицо.
— Но, дядя, война ещё не кончена! — воспользовался паузой Эрнст Фрикке. — И даже если русские победят, они долго не смогут воспользоваться плодами своей победы. Восстанет Пруссия. Вся Германия!.. Каждый немец превратится в волка-оборотня! Гаулейтер Кох вчера выступал по радио, он сказал…
— Знаю, что мог сказать Эрих Кох, этот грубиян и невежда, — прервал Эрнста профессор, — нет никаких оснований предполагать, будто сказанное им сбудется. Но перейдём к делу. Вот здесь, — он взял со стола плоский цинковый ящичек, — хранится опись, где спрятано и что спрятано. Ящик хорошо запаян, — продолжал он упавшим голосом, — его можно хранить даже в воде.
Профессор пристально посмотрел на племянника.
— Слушай внимательно, дорогой Эрнст. По указанию гаулейтера списки были составлены в одном экземпляре — только для имперской канцелярии. Но я в предвидении всяческих случайностей, — тут профессор тяжело вздохнул, — составил второй экземпляр, он в этом ящике, ты вручишь его моему другу… Эрнст, ты должен сохранить ящик… Если у тебя останется хоть капля крови, мой мальчик, — ласково, но твёрдо сказал он. — Кроме того, я вложил сюда список, у которого нет ни одной копии; там перечислены уникумы, не попавшие в бункер гестапо… Где они спрятаны, знаю только я. Настало время, когда все может случиться, — продолжал профессор. — В чьи руки попадут планы захоронения музейных сокровищ, отправленные в имперскую канцелярию? Как знать, может быть, они потеряются, исчезнут навсегда. — Вдохнув изрядный глоток едкого дыма из чёрной сигары, профессор закашлялся и долго молчал. — Прости меня, Эрнст, — спохватился он. — Я заставляю тебя ждать. Итак, кроме списков, я вложил в этот ящичек самые свои любимые янтарные камни с редчайшими включениями. Ты знаешь какие, — профессор улыбнулся и ласково провёл рукой по крышке металлического ящика. — Я решил доверить тебе, дорогой Эрнст, все, для чего жил, для чего продолжаю жить.
Только теперь профессор Хемпель посмотрел на часы и заторопился.
— Тебе пора, мой мальчик. Возьми немного денег, в дороге их всегда не хватает. — Он вынул из бумажника несколько банкнотов. — Желаю успеха, счастливого пути. — Профессор обнял племянника, слегка прикоснувшись сухими губами к его лбу.
* * *
В этом году Эрнсту Фрикке исполнилось двадцать восемь лет. Жизнь Эрнста была не из лёгких. Отец его Ганс Фрикке, галантерейщик, держал лавочку и жил если не богато, то безбедно. Когда сыну исполнилось три года, умерла жена, и с её смертью удача оставила Ганса. Он разорился и в том же году умер.
Малолетнего Эрнста взяла на воспитание сестра отца, Гертруда, жившая в то время в Мемеле. Она была замужем за литовцем Балисом Жемайтисом, мелким почтовым чиновником. Они жили безбедно, у них было двое детей — мальчик и девочка, и приютить осиротевшего племянника они сочли своим долгом. Четырнадцать лет Эрнст прожил в Мемеле, на литовском языке говорил преотлично, будто и родился литовцем. Научился он болтать и по-русски у своего приятеля по гимназии, сына русского офицера-белогвардейца.
Когда Фрикке окончил гимназию, им заинтересовался Альфред Хемпель — профессор Кенигсбергского университета. Жена профессора Эльза, урождённая Фрикке, была младшей сестрой Ганса Фрикке. Профессорская чета жила дружно, но детей у них не было.
Жарким летом племянник, вызванный телеграммой доктора Хемпеля, приехал в Кенигсберг. Он должен был поступать в университет — так требовал профессор, взявший все расходы на себя.
В это время коричневая зараза охватила Германию. В немецких городах гремели фашистские барабаны. Под их деревянную дробь и воинственные выкрики маршировали все, кому были по душе истерические вопли сумасшедшего фюрера. Одни хотели выслужиться, а иные боялись за свою жизнь. Честность, порядочность — все, что немецкий народ веками собирал и хранил как самое дорогое, было растоптано сапогом нацизма и заменено лицемерием и угодничеством.
Нацисты вдалбливали в головы немецких лавочников и чиновников учение Ницше о сверхчеловеке, и это принесло страшные плоды. Филистеры, возомнив себя полубогами, убивали, насиловали, грабили. Вожди белобрысых хищных зверей разрешали все. Развращая людей, нацизм готовил «избранный народ» владычествовать над миром рабов.
Эрнст Фрикке очень скоро во всем разобрался. Союз гитлеровской молодёжи, потом национал-социалистская партия должны были открыть ему дорогу в жизнь, обеспечить приличное существование.
Партийное обучение Эрнста Фрикке началось с еврейских погромов. Первой жертвой Фрикке и его сообщников был крупный фабрикант, один из самых богатых людей Кенигсберга, Исаак Бронштейн.
…В тот день Эрнст Фрикке вернулся домой в шикарном «мерседесе», принадлежавшем сыну фабриканта, кстати сказать — его университетскому товарищу. Дебютант был немного возбуждён и, несомненно, доволен.
— Это разбой, Эрнст, — профессор брезгливо поморщился. — Как ты мог принять в этом участие?
— Благодаря нашему фюреру, дядя, — спокойно ответил Эрнст. — Не вижу, чем тут брезговать, машина отличная… Да, я привёз тебе подарок, — вдруг вспомнил он и, развернув бумажный свёрток, извлёк великолепную янтарную фигурку старинной работы: Перун, божество язычников-пруссов. Он был вырезан из цельного куска цвета спелой вишни и весил почти три килограмма. Солнечные лучи, живые и весёлые, пройдя сквозь янтарь, окрашивались в кроваво-багряные цвета.
— Подарок, мне? Что же, благодарю. Ты купил его? — Хемпель не удержался, взял божка в руки и поглаживал янтарь длинными худыми пальцами.
— Это трофей, — бойко ответил Эрнст Фрикке, — взят в кабинете старого еврея, с каминной доски. Хозяин, видно, любил его, — он кивнул на фигуру в руках дяди, — брыкался, не хотел отдавать.
Профессору стало совершенно ясно, каким путём попал к племяннику янтарный бог, но Хемпель уже не мог расстаться с великолепным произведением древнего искусства.
— Почему ты сказал «любил»? Я надеюсь, старый Бронштейн жив? — Подойдя к окну, учёный рассматривал янтарь через большое увеличительное стекло.
— Представь себе, дядя, он оказался боек не по годам. Вздумал бежать… Мы все очень сожалели, конечно, но как поступить иначе? — Эрнст пожал плечами.
Случилось непонятное. Профессор Хемпель нервно стиснул уродливую голову янтарного божка, но от дальнейших вопросов воздержался. Эрнст ещё раз убедился, как сильна страсть старика к янтарю.
С тех пор прошло немало времени. Фрикке был неразборчив в средствах, без рассуждений шёл на любое задание, яростно ненавидел всех «неарийцев», а эти качества местные сверхчеловеки очень ценили. Многие даже удивлялись, почему Эрнст Фрикке при своих способностях продолжает работать скромным сотрудником музея.
На это были немаловажные причины.
Как-то раз в середине войны у профессора Хемпеля был в гостях его школьный приятель, один из влиятельных помощников гаулейтера. Эрнст немало позабавил его, показав фокус с яйцом — одну из старейших шпионских уловок, применявшуюся немцами ещё в прошлую войну. На скорлупе сырого яйца Эрнст, обмакнув перо в уксусную кислоту, написал два изречения из книги «Моя борьба». Когда «чернила» высохли, Эрнст сварил яйцо вкрутую и предложил осмотреть его: никаких следов на совершенно чистой скорлупе гость не заметил.
И надо было видеть восторг фашиста, когда он, очистив яйцо, обнаружил на крутом белке написанные коричневыми мелкими буквами афоризмы фюрера: «Война — это я», «Истина есть многократно повторенная ложь», и микроскопическую свастику.
Гость хохотал, тряс руку Эрнсту Фрикке, прочил ему блестящую карьеру в контрразведке. Через месяц Эрнст Фрикке был зачислен под строжайшим секретом в одну из специальных школ. После битвы на Волге гитлеровцы стали готовить кадры для подрывной работы в тылу противника. Отборочную комиссию Эрнст прошёл отлично. У него оказались все качества, необходимые для разведчика: стопроцентная арийская кровь, хорошая память, выдержка и наблюдательность, знание литовского и русского языков, умение владеть собой. Занимаясь в школе, он продолжал в целях конспирации оставаться скромным сотрудником музея.
Фрикке окончил школу и в 1944 году стал эсэсовским офицером. В то время Советская Армия наносила фашистам поражение за поражением. Гитлеровские войска стремительно откатывались на запад. Фрикке должен был остаться одним из волков-оборотней в Литве. Предложение дяди, поездка на запад — все изменили. Собственно, этой перемене Фрикке был рад. Он надеялся как-нибудь выкрутиться. Ему совсем не улыбалась перспектива скрываться в Литве под чужим именем и ждать чьих-то таинственных сигналов.
* * *
Длинную песчаную косу к западу от Земландского полуострова прорезает узкий Пиллауский пролив. В берега его крепко вцепились каменными дамбами и причальными стенками порт и крепость Пиллау. Город построен над бухтой в том месте, где, по преданиям, в далёкие времена стояло городище могущественного прусса Свайно. Отсюда пруссы ходили войной на рыцарей, засевших в Кенигсбергском замке.
Издревле эти места на песчаной косе были центром богатейшего янтарного промысла и рыболовства. Здесь орден Богородицы построил крепость Лохштадт. Город и порт Пиллау возникли позднее.
…Узкие морские ворота связывали окружённые Советской Армией гитлеровские войска с внешним миром. По ночам, прикрываясь темнотой, между низкими песчаными мысами проходили в порт и уходили на запад гружёные суда. Сюда, к морским воротам, стремились многие немцы, но только избранные получали билет на отходящее судно.
Небольшой буксирный пароход «Дайна», приписанный к Кенигсбергскому порту, около десяти часов утра вошёл в морской канал, направляясь в Пиллау.
Эрнст Фрикке примостился на самом носу буксира. Лёгкий туман не мешал видеть дамбу, отделявшую канал от Кенигсбергского залива. На дамбе между голыми деревьями виднелись стволы пушек, бродили солдаты в стальных касках и резиновых плащах. С правой, северной, стороны виднелся низкий берег с торчащим кое-где сухим прошлогодним камышом.
Свинцовая вода в канале казалась неподвижной.
— Цум Тейфель! Нам повезло, — обратился к Фрикке стоявший рядом с ним высокий, пышущий здоровьем, полный человек в штатском. — Если даже мы и дальше пойдём так же медленно, как сейчас, то все равно через два часа будем в Пиллау. — Он не мог скрыть радости. — Было бы обидно потерять жизнь в самом конце войны, пройдя столько испытаний, не правда ли, приятель?
— В каких войсках служили? — полюбопытствовал Фрикке. — По вашему виду — в танковых? И были серьёзно ранены?
Эрнст посмотрел на серое драповое пальто, отметил новую шляпу, дорогое шерстяное кашне в пёструю клетку.
— К сожалению, моя служба куда более тяжёлая, — вздохнул незнакомец, выплюнув изжёванный огрызок сигары прямо на палубу. — Ранений нет, но совершенно износились нервы.
— Где вы служили? — опять спросил Эрнст Фрикке. — Надеюсь, не секрет?
— Что мне скрывать! — отозвался здоровяк. — Работал в эсэсконцлагере Освенцим, потом в Штуттгофе. Давайте познакомимся: Карл Дучке. — Он протянул огромную руку с мягкими, толстыми пальцами.
Эрнст Фрикке назвал себя.
— Вот как, значит, мы оба штурмфюреры, очень приятно… Нас, эсэсовцев, часто недооценивают, дорогой коллега. Цум Тейфель. Все говорят о фронте, там герои. А если рассудить здраво, то истинные герои у нас. На фронте начальство заставит всякого сопляка быть храбрым. В конце концов это не трудно. А у нас? Не каждый сможет расстрелять безоружного человека, особенно если он вопит о пощаде. Посмотрел бы я, как фронтовой храбрец справится с женщинами, когда они прячут детей в своих юбках. На нашей работе старики часто не выдерживают, у них башка набита всякой ерундой. Им не понять, как легко на душе, если до конца поверить фюреру. Всякие дурацкие мысли не лезут тогда в голову. Получил приказ — и баста. Я давно считаю людьми только немцев. Все остальные — животные. И до чего понятно объяснил это дело какой-то партейгеноссе Фридрих Ницше. Интересно, в каком он чине? — с почтением спросил эсэсовец.
Эрнст Фрикке сдержал улыбку.
— Я убеждаюсь все больше и больше, — продолжал нацист, — только тот может оценить наш труд, кто посмотрит на горы трупов… нашу продукцию, так сказать Цум Тейфель. Великий фюрер приказал уничтожить миллионы и миллионы недочеловеков. Хайль! Тут нужны нервы, и крепкие нервы. — Он вздохнул и без приглашения запустил толстые пальцы в сигареты Фрикке.
— Я уверен, в конце концов государству удастся воспитать истинного немца. Он-то уж не будет сентиментальничать, как мы с тобой, — философствовал эсэсовец, следя за волной, бегущей по каналу. — А все же мы счастливчики: получить разрешение на выезд из Кенигсберга в такое время, скажем прямо, счастье! Наверно, твой ангел-хранитель весьма влиятелен в земных делах, а, приятель? У меня, я открою секрет, дружище, есть толковый родственничек. Пауль Даргель. — Он улыбнулся с чувством превосходства и посмотрел на Фрикке, желая узнать, какое впечатление произвело упоминание столь громкого имени. — Собственно говоря, коллега, я троюродный брат Маргариты Мальман, жены Пауля Даргеля.
Эрнст Фрикке с особым интересом посмотрел на собеседника. Он слышал скандальную историю, связанную с её именем. Пауль Даргель, ну конечно, тот самый, заместитель имперского комиссара обороны, бросил жену и сошёлся с Мальман. Сейчас Даргель отсиживался вместе с гаулейтером Кохом в поместье Нойтиф.
— Скажу по совести, коллега, любезная сестричка мне здорово помогла, — откровенничал эсэсовец. — В прошлом году меня перевели из Освенцима в Штуттгоф, поближе к ней. Когда и там стало неважно, я очутился в Кенигсберге, в канцелярии гестапо. Ну, а сейчас, как видишь, еду к заботливому родственничку в его резиденцию.
Карл Дучке вынул из бумажника фотографию полной блондинки с двумя мальчуганами.
— Жена и дети, — самодовольно объявил он. — Жене, несмотря на войну, удалось сохранить свой вес — восемьдесят килограммов. Цум Тейфель. Для молодой женщины неплохо, дорогой Эрнст, а? Как ты думаешь? Надеюсь в самом ближайшем будущем смыться на запад, — продолжал он, не ожидая ответа. — Учти, приятель, при нашем положении попасть в плен к американцам единственный выход, если хочешь остаться в живых.
Эсэсовец вдруг замолчал.
Эрнсту Фрикке показалось, будто с грохотом рушится тяжёлое балтийское небо. Потом он понял: на севере, за лесом, там, где проходила шоссейная дорога, загремели орудийные залпы. Вот тяжёлый снаряд, завывая, пролетел над буксирным пароходом, срезал верхушки двух деревьев на дамбе и упал в залив. Пенистый гигантский гейзер взметнулся к небу и бесшумно опал. Бесшумно — так казалось в грохоте артиллерийской канонады.
Два снаряда угодили прямо в канал. Волны яростно ударили в стенку дамбы. Буксир сильно тряхнуло.
Капитан, узколобый, со вдавленными висками, встал сам за руль. Он быстро поворачивал штурвал и, рискуя каждую минуту сесть на мель, непрерывно менял курсы.
«Для чего он это делает? — подумал Фрикке. — Ведь стреляют не в нас? Мы слишком маленькая цель в этой битве».
Та же мысль, вероятно, пришла в голову капитану. Во всяком случае, катер перестало бросать из стороны в сторону, и он пошёл, как прежде, посередине канала, хотя артиллерийская канонада продолжалась.
«Но где же… — Фрикке оглянулся, ища глазами нового знакомого. — Только что был здесь, рядом…»
Троюродный брат благородной Маргариты Мальман при первом разрыве снаряда, с непостижимым проворством упираясь толстыми пальцами в палубу, согнувшись, подобрался к открытому люку и словно провалился внутрь судна.
«Однако с таким развитым инстинктом самосохранения ему трудно пришлось бы на фронте!» — подумал Эрнст Фрикке.
Старенький пароходик, дробно разбивая винтом воду, уходил все дальше от опасного места. Он торопился. Тонкая труба выбрасывала кверху густые клубы дыма и пара. Из кочегарки доносились позвякивание лопат о железный настил, возбуждённые голоса.
Орудийная канонада не ослабевала.
Над Кенигсбергом нависло окровавленное пожарами небо, появились пышные чёрные султаны дыма. Город горел.
Справа показалось небольшое селение: кирха, причалы, облицованный камнями берег. Какое-то кирпичное большое сооружение на самом берегу. У одного из причалов горело пассажирское судёнышко. Команда тушила пожар из трех шлангов, сбивая пламя упругими водяными струями.
Проплывали бетонные площадки с сооружением для оградительных огней. Иногда капитан сбавлял ход и осторожно обходил торчащие из воды мачты и трубы.
На шоссейной дороге — а она шла тут у самого берега — как-то сразу появились набитые людьми автомашины. Подавая частые пронзительные сигналы, автомобили проносились на запад с предельной скоростью.
«Беженцы из Кенигсберга, — отметил Фрикке, следя глазами за вереницей машин. — Плохо дело».
Однако гул войны стихал, отдалялся. Пароходик уходил все дальше и дальше, унося Фрикке из опасной зоны.
"Простая случайность, — размышлял он не без радости. — А как хорошо получилось! Могло быть иначе… Если доберусь на запад, черта с два вам удастся выкурить меня оттуда.
Канал резко уклонялся к югу, обходя песчаный выступ. Слева высокий поросший лесом мыс резко оттенял очертания берега.
Фрикке хорошо знал этот лесистый мыс. На нем развалины орденского замка Бальги. И там же, среди деревьев, пряталось каменное здание школы. «Домик над морем», где он изучал секретные науки. Прислушиваясь к далёкому кенигсбергскому шквалу, Фрикке старался выбросить из головы все то, что его связывало с осаждённым городом.
Город Пиллау перед глазами Фрикке возник как-то сразу. У причала застыло несколько высокобортных пустых транспортов. На рейде виднелся низкий серый корпус сторожевого корабля. Около него суетились буксиры. Ещё дальше, из глубины порта, выглядывали мачты и трубы какого-то большого пассажирского судна. На вышке сигнального поста у входа в гавань трепетал на ветру сине-красный флажок.
Пройдя мимо высокой башни маяка, стоявшего у гостиницы «Золотой якорь», буксир вошёл в ковш и пришвартовался у каменной стенки. Как раз напротив оказался красочный плакат, призывающий горожан к защите своего города. Плакат был украшен гербом Пиллау: на щите — синее море и красное небо. По волнам плывёт серебристый осётр с короной на голове; сверху на щите — пять крепостных башен.
Неподалёку — железнодорожный вокзал. По сутолоке на перроне Фрикке догадался, что кенигсбергский поезд пришёл раньше расписания. На причал высыпали пассажиры с испуганными лицами.
На буксирном пароходике двое вооружённых до зубов гестаповцев начали проверку документов.
Артиллерийская канонада с востока теперь едва слышалась, это успокаивало Эрнста Фрикке. Ощущение безопасности расслабляло, обволакивало тело приятной истомой. Вдобавок свежий морской ветер разрывал и расталкивал тяжёлые тучи. Выглянуло солнце, показалось голубое небо. Но долго любоваться весенней картиной не пришлось. Неожиданно многочисленные репродукторы, охрипшие за время войны, возвестили очередную воздушную тревогу. Русские! Улицы сразу опустели.
Над притаившимся городом среди каменных зданий ещё долго бился тревожный голос сирены.