Напротив «книжной стены» — скромный камин. Много лет, неизменно удивляя гостей, над камином висит свирепая кабанья голова — охотничий трофей молодого Альфреда Хемпеля. Коллекция всевозможных рогов украшает стены: от маленьких, неказистых козлиных рожек до огромных ветвистых рогов благородного оленя. На обычном месте красуется зелёная охотничья шляпа с кисточками и пером. Эта шляпа тоже напоминает профессору о молодости. С каминной доски глядят фотографии Шопенгауэра, Эммануила Канта; рядом — портрет Рихарда Вагнера.
— Не жалейте, заваривайте по-английски: ложка чаю на чашку. Я буду пить самый крепкий, — приговаривал Фрикке, топчась на кухне возле тётки.
Тётушка и племянник вернулись в комнату.
Фрау Эльза принялась накрывать на стол: появились любимые дядины чашки с зелёными ободками, джем, сахар и немного печенья.
— Посмотри, дорогой Эрнст, на улице почти лето, — профессор распахнул окно, — какое солнце! А эта нежная ароматная листва. Боже мой, какое счастье жить! Что может сравниться с жизнью. Это моё шестидесятое лето, мой мальчик. А я бодр…
Профессор подошёл к радиоприёмнику.
— И вы не боитесь слушать радио, дядя?
— Мне нечего бояться. — Хохлатые профессорские брови нахмурились. — Я получил разрешение русской комендатуры на приёмник и слушаю, что хочу.
Эрнст Фрикке криво усмехнулся, воровато бросил взгляд на дверь и, приблизив губы почти вплотную к дядиному уху, прошептал:
— Во всем виноват фюрер, это он оказался плохим стратегом и проиграл войну.
— О-о, я слышу от тебя что-то новое, — профессор отстранился от племянника, — но почему ты шепчешь? Мы можем говорить громко, слава богу, никто нас не подслушивает. Но разве не может быть так, что русские оказались хорошими стратегами, лучшими, чем Гитлер?
— Если бы он слушал своих генералов…
— Замыслы фюрера оплодотворили генералы, — возразил Хемпель. — Без них Гитлер бы был пустым звуком. Из бочки может вылиться только то, что влито в неё.
— Война проиграна, но мы ещё поборемся, дядя. Мы будем готовиться к новой войне с большевиками.
— Ты совсем сошёл с ума, Эрнст. Мне кажется, что, несмотря на поражения, Германия все же победила. Это парадокс, но это так. Победил народ. Только теперь я по-настоящему понял, что такое национал-социализм и чего стоил наш уважаемый фюрер. Диктатор, старавшийся превратить немцев в бездушных автоматов, в роботов… Маньяк, толковавший законы человечества по своему усмотрению. И поверь, если бы не русские, нам, немцам, никогда бы не сбросить его со своей шеи.
— Но, дядя, это делалось ради победы над коммунизмом; если бы мы выиграли войну, все было бы по-другому, и каждый немец стал бы повелителем. Для этого стоило потерпеть.
— Нет, теперь я ни о чем не жалею, — отчеканил профессор Хемпель. — Если с помощью русских нацизм перестанет существовать, это будет нашей общей большой победой.
— Дядя, я удивлён! — Фрикке казался взволнованным. — Стоило войти в город русским, и вы совсем переменились…
— Эрнст, — недовольно прервал профессор, — почему ты говоришь так громко. То шепчешь, то кричишь. Я хорошо слышу.
— Простите, меня задевают ваши слова, дядя. Война пока не окончена, но даже если мы её проиграем, какие будут порядки в новой Германии, неизвестно. Может быть, останется все по-старому.
— Старые порядки? Нет, это невозможно, Эрнст. Этого никогда не будет. Об этом позаботятся русские. — Профессор снял очки и кусочком замши стал протирать стекла.
— Русские, русские! — опять вскричал Эрнст Фрикке. — Мне кажется, дядя, ваш русский полковник сумел основательно вскружить вам голову. А что касается радикальных изменений в Германии, то… Откровенно говоря, мне трудно представить, как немцы будут жить без железного кулака национал-социализма. Народное единство распадётся.
— Добродетель, которую надо стеречь, не стоит того, чтобы её стерегли, — отрезал профессор. — Ты говоришь, я меняю свои убеждения, — уже спокойнее продолжал он, — это не совсем верно. В общем я расскажу, как было на самом деле, сейчас мне скрывать нечего. Я вступил в партию по двум причинам: первая — я искренне отрицал коммунизм и считал, что в нашей стране он должен быть уничтожен, уничтожен с корнем. И вторая — побуждение меркантильного порядка. Видишь ли, я не хотел, чтобы меня обогнали товарищи по школе, по университету только потому, что у них на отвороте пиджака партийный значок. — Профессор вынул из ящика сигару, нерешительно подержал в руках и положил обратно. — Вступив в партию, я был с ними на равных правах. Что же касается всех этих людоедских методов гестапо, беспринципности и произвола так называемого нового порядка, я их никогда не одобрял.
Эрнст Фрикке был искренне удивлён, слушая откровения профессора.
— Но, дядя, раньше я никогда не слыхал от вас ни одного слова порицания нашей партии.
— Гм… через пять минут об этом бы знали в гестапо. Ты не обижайся, Эрнст, но я уверен, что это так… Двойная жизнь — одна из язв бывшего порядка. Мы, немцы, были вынуждены скрывать мысли от товарищей, от родственников и, самое страшное, от детей. Ты спросишь: почему? Очень просто: из-за боязни потерять службу, жизнь, подвергнуться пыткам и издевательствам. Сколько разрушенных семей, сколько погибло хороших людей — настоящих немцев! Нет, с меня довольно! Я не хочу непререкаемых, посланных небом фюреров. Я за демократию, настоящую демократию. Я не устану говорить об этом. Ты не хочешь меня понять, Эрнст.
— Но, дядя, — примирительно заметил Эрнст, — над этими вопросами бесплодно раздумывали многие мудрые головы.
— А я как раз против мудрых голов, если они думают за всех нас, — отпарировал профессор. — Мы, маленькие люди, должны сами решать, как нам жить. Это единственно правильный выход. Да, вот так…
По комнате разливался тонкий аромат хорошего чая.
— Ты чувствуешь этот запах, дядя? — переменил разговор Фрикке и шумно втянул в себя воздух. — Но у меня есть ещё один сюрприз. — Он открыл жёлтый поношенный портфель и вынул оттуда бутылку с хорошо знакомой профессору Хемпелю этикеткой. — Нет, нет, дядя, это не эрзац, а самый настоящий, французский, — заторопился он, увидя скептическую улыбку профессора, — убедитесь сами.
— Да, пожалуй, ты прав, это настоящий «Мартель», — с пристрастием осмотрев бутылку, определил профессор. — Благодарю, Эрнст, как всегда, ты очень внимателен к нам. — И профессор хотел спрятать коньяк.
— Но, дядя, сначала мы вместе выпьем по рюмочке, по самой маленькой, за счастье многострадальной Германии… И тётя Эльза обязательно выпьет. Нет, нет, не отказывайтесь, тётя. Вот из этих рюмочек. — Эрнст встал и подошёл к серванту. — Из этих, с длинными ножками…
— А все-таки бутылка попалась неудачная, — заметил профессор, пригубив рюмочку золотистого коньяку, — странный привкус. Или марка другая? Может быть, коньяк военного времени? — Он опять внимательно осмотрел этикетку. — Да, коньяк странный, у него горьковатый вкус, словно берёшь в рот нож, которым недавно резали лимон.
Профессор, смакуя каждый глоток, все-таки выпил рюмку до конца. Фрау Эльза отпила половину. Племянник закашлялся и, словно боясь пролить драгоценную жидкость, поставил рюмку на стол.
— Коньяк отравлен, — вдруг сказала сдавленным голосом фрау Эльза. Потеряв равновесие, она покачнулась. — Альфред, мой дорогой… Мне страшно, Альфред.
— Отравлен? Ты права, Эльза. Я…
Профессор хотел помочь жене, но сам обмяк и стал дрожащими руками ломать и мять превосходную гаванскую сигару.
— Эрнст, помоги ему, — едва шевеля губами, прошептала фрау Эльза, все ещё силясь подняться, — ты должен ему помочь… врача… Слышишь, Эрнст?
Племянник не двинулся с места.
— Негодяй! Я поняла все, — неожиданно громко сказала фрау Эльза. Глаза её округлились, гневный взгляд остановился на побледневшем лице Фрикке. — И ты спокойно смотришь, как мы умираем?..
Эрнст Фрикке, споткнувшись о заботливо вычищенный тёткой рюкзак, выскочил на площадку лестницы.
* * *
— Плохо себя чувствуете? — посмотрев на бледное, испуганное лицо Эрнста Фрикке, спросил, улыбаясь, оберштурмбанфюрер. — У новичков это бывает. Когда мне в первый раз пришлось участвовать в ликвидации еврейской шайки, вы не поверите, меня едва не стошнило. — Он подошёл к распростёртому телу профессора и стал вглядываться в неузнаваемо изменившееся лицо.
— Такие вещи меня давно не волнуют, — стараясь быть равнодушным, заметил Фрикке. Однако замечание задело его самолюбие. — Евреи?.. Все это мы проходили в первом классе. Но вот убивать своих родственников не доводилось.
— О… о, так это ваши родственники?
— Да, дядя и тётя, — с некоторой гордостью ответил Эрнст Фрикке.
— Тогда сочувствую, — помолчав, сказал оберштурмбанфюрер. — В этих делах необходима чуткость. Расправляться с родственниками самому совсем не обязательно. Вы должны были предупредить об этом… Но все хорошо, что хорошо кончается. — Безмятежная улыбка снова появилась на лице Фолькмана. — Нам следует позаботиться о том, чтобы спрятать концы, в городе — русские. Вы уверены, это смерть? — Он слегка толкнул носком тело профессора.
— Конечно, — почувствовав дрожь в ногах, Фрикке опустился в кресло. — Англичане в средние века отравителей казнили в кипящей воде, — неожиданно для себя произнёс он громко.
Оберштурмбанфюрер взглянул на своего подручного, усмехнулся и вынул из внутреннего кармана пиджака сложенную вчетверо бумагу.
— Известный терапевт доктор Франц Краусзольдт, — изрёк он, разворачивая бумагу, — свидетельствует своей подписью, что господин и госпожа Хемпель умерли сего числа от дизентерии.
— От дизентерии? — удивился Фрикке. — Но если будет расследование… Профессор работал у русских. — Он тупо уставился на справку.
— Работал у русских?! Этот предатель Хемпель давно потерял всякое право называться немцем. — Фолькман ещё раз со злобой ткнул сапогом распростёртое тело.
Из кармана профессорского пиджака выпал небольшой листок картона.
— "Членский билет философского общества имени Эммануила Канта, Кенигсбергское отделение, 1944 год", — прочитал Фолькман, переворачивая билет и улыбаясь. — Посмотрите, дорогой Фрикке! Ваши учёные мужи умудрились отпечатать билет, позабыв о свастике. — Он удивлённо рассматривал на обороте чёрный силуэт великого философа. — Видать, в Кенигсберге давно потеряли головы.
И Фолькман рассмеялся.
— Однако к делу, — вновь стал серьёзным эсэсовец. — Расследование не состоится — это во-первых. Через несколько минут, — он посмотрел на часы, — мы начинаем похороны ваших родственников. Место, где они будут закопаны, останется навсегда неизвестным. Во-вторых, доктор медицины Франц Краусзольдт завтра перестанет существовать.
Заложив левую руку за спину, Фолькман молча прошёлся по комнате, заглядывая во все углы. Он рылся на полках серванта, рассматривая изящные безделушки. В спальне он заглянул в платяной шкаф. На широкой кровати с высокими изогнутыми спинками оберштурмбанфюрер зачем-то бесстыдно задрал одеяло.
— Какое яркое солнце, — проворчал он, вернувшись в кабинет, — действует на нервы. Я чувствую себя так, будто меня голым выставили напоказ всему свету. — Он посмотрел на маскировочную штору, словно намереваясь опустить её.
— Было бы чрезвычайно уместно, — снова заговорил Фолькман, — объявить о смерти… этих людей. Вам, как убитому горем родственнику, подобная процедура даже необходима. И справку доктора Краусзольдта отдайте соседям, пусть завтра утром отнесут русскому полковнику. Это вполне естественно, — добавил он, увидев сомнение на лице Фрикке.
Подумав, тот согласно кивнул и спрятал в карман справку. Сделав несколько шагов к двери, он, словно вспомнив что-то, вернулся.
Оберштурмбанфюрер с интересом наблюдал, как племянник, подойдя к тёплому ещё телу своей тётки, снял с её руки золотое кольцо с бриллиантом, сверкнувшим на солнце.
— Фамильная реликвия, — пробормотал Фрикке, пряча кольцо в поясной карманчик. Затем он подошёл к камину и взял янтарного божка.
Солнечные лучи просвечивали сквозь янтарь, расплывались кровяными пятнами на белой рубашке Фрикке, заботливо выстиранной и отглаженной тёткой Эльзой.
Внезапно Эрнст Фрикке почувствовал на своём затылке слишком пристальный взгляд. Он сразу насторожился.
«Я им больше не нужен, — молнией пронеслось в голове, — он хочет меня ликвидировать… этот негодяй сейчас выстрелит. — Усилием воли он подавил страх. — Осторожнее, Эрнст, осторожнее, выдержка, выдержка, игра идёт на крупную ставку — на жизнь».
Он медленно повернулся к Фолькману, все ещё сжимая в руках языческого бога и улыбаясь.
Чуть заметное движение правой руки эсэсовца подтвердило худшие опасения Фрикке.
— Посмотрите, дорогой оберштурмбанфюрер, — как ни в чем не бывало заговорил он, — полюбуйтесь. Это редкое древнее изображение Перуна, бога огня. Работа язычников. Между прочим, вещица стоит больших денег, тысячи золотых марок. Может быть, вы возьмёте… так сказать, на память о совместной работе.
Оберштурмбанфюрер слушал, все ещё держа руку в кармане. Однако он проявил несомненный интерес к предложению, только спросил, почему Фрикке не оставит себе Перуна.
— Очень просто. Это любимая безделушка профессора, — объяснил Фрикке. — Я помню, дядя говорил, что другой такой нет во всем мире. Но я… но мне… — замялся он, — мне была бы тяжела такая память.
Эсэсовец, очевидно, поверил, что Фрикке ни о чем не догадывается.
— Ну, уж если вы такой неженка, — он улыбнулся, — пожалуй, я не откажусь… На память так на на мять.
Эрнст сделал несколько шагов, глядя в лицо геста ловцу, но и не выпуская из виду его правой руки.
— Держите, — сказал Фрикке, — только не выроните, божок тяжёлый, почти три кило.
Оберштурмбанфюрер потерял осторожность и протянул руки. В этот миг тяжёлый янтарный бог обрушился на его голову. Охнув, эсэсовец медленно опустился на ковёр.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
КОГДА НЕОБХОДИМО, СМИРИСЬ И ЖДИ
Маленький литовский городок. Вокруг хутора вспаханные поля, зеленеющие озимые, темнеют лесочки. Главная улица — шоссе, идущее на Мемель. Между приземистым зданием почты и костёлом выступает двухэтажный дом, выкрашенный охрой. Над дверями нижнего этажа вывеска: чашка с дымящимся кофе и большой крендель. У дома топчется привязанная к дереву лошадь под седлом из чёрной потрескавшейся кожи. Несколько кур и петух неторопливо роются в конском навозе.
Мотоцикл с привязанным к багажнику стареньким чемоданом, основательно забрызганный грязью, подкатил к кафе. Приезжий, русоволосый молодой человек, выпив чашку эрзац-кофе и спросив у хозяйки какой-то адрес, завёл свою трескучую машину и завернул в одну из боковых улиц.
— Антанас Медонис? Вы!
Девушка с радостным изумлением взглянула на приезжего.
— Да, это я, Мильда. Помните, я говорил, что найду вас и на дне моря…
Девушка тронула тёплой ручкой грубую руку приезжего.
— Я понимаю, Антанас, — тихо сказала она, — все понимаю. Значит, я оказалась счастливее. Мой отец вернулся, но я ещё не совсем верю, Антанас… Он прошёл через такие мучения! Я ещё не совсем верю, что человек может столько перенести. На его глазах они замучили маму и брата.
— Это ужасно, Мильда.
Они помолчали.
— Но входите в дом, Антанас, — встрепенулась девушка.
— Мильда, — задержал её Антанас, — я могу надеяться на пристанище? Хотя бы на первое время. Тогда вы говорили, что дом пустует. Но теперь… Ваш отец возвратился, и, может быть, теперь…
— Как вы могли сомневаться, Антанас! Для вас всегда найдётся комната в нашем доме. Вы так много для меня сделали. Я не забыла… ждала. — Она покраснела и опустила глаза.
— Благодарю!
— Пойдёмте, — Мильда ввела Антанаса в дом.
На постели лежал человек. Перешагнув порог, Медонис остановился; он смотрел на худую, безжизненно-жёлтую руку, лежавшую поверх одеяла. Завёрнутый рукав белой рубахи был слишком широк для тонкой, похожей на кость руки — на ней видны несколько чётких цифр.
— Заключённый номер 103822, — пробормотал Медонис, не в силах оторвать взгляда от татуировки.
— Подойдите ближе, Антанас, — услышал он неожиданно твёрдый голос, — садитесь вот сюда. — Тонкая рука с татуировкой показала на деревянное кресло возле кровати. — Дочка, приготовь поесть нашему гостю.
Антанас Медонис сел. Он внимательно посмотрел в лицо больному и встретил насторожённый взгляд. Через мгновение припухшие веки закрыли ввалившиеся глаза.
«Проклятье, — ругался про себя Медонис, — как только держится душа в таком теле».
Голова больного по сравнению с шеей казалась несоразмерно большой. Хотя это был голый череп, обтянутый кожей. В открытый ворот рубахи видны выступающие ключицы. Во рту — обломки испорченных зубов.
— Мне ещё повезло, — заметив удивление гостя, снова заговорил отец Мильды. — Я, Иосиф Барайша, остался жив. Почти все мои товарищи погибли. Концентрационный лагерь СС — это далеко не курорт. В последний момент, перед приходом Советской Армии, нас хотели утопить в море. Но не успели, хотя уже погрузили на баржу… Я выжил и скоро смогу работать.
Больной потянулся к папиросной коробке.
Вошла Мильда. Девушка успела переодеться. На ней было синее бархатное платье с открытым воротом и туфли на высоких каблуках. Медонис-Фрикке не спускал с неё восторженных глаз.
— Папочка, ты же обещал мне — три папиросы в день!
— Ладно, дочка, ещё только одну.
— Как вы спаслись? — спросил Антанас.
— Эсэсовцы не успели вывезти баржи в море. Русские солдаты разогнали охрану и открыли выход на палубу. Через час было бы уже поздно, мы задыхались в трюме. Как видите, все очень просто. — Иосиф Барайша неглубоко затянулся папиросой. — Ну, а вы… что случилось с вами?
— Мой отец был учителем. В сороковом году стал коммунистом. Пришли немцы и всех нас, всю семью арестовали, — без особого воодушевления начал рассказывать Эрнст-Антанас. — Несколько дней я сидел в тюрьме, а потом под угрозой смерти мне предложили работать по специальности… Я согласился, другого ведь ничего не оставалось делать? — он выжидающе посмотрел на больного.
— Продолжайте, я слушаю.
— Меня взял к себе в имение помещик фон Браухер. Я был подручным электрика на мельнице. Там я работал всю войну. — Антанас заметил пристальный взгляд Барайши на своих руках.
— Работа была лёгкая, — поторопился объяснить он.
— Так, так, — пробормотал Барайша, смотря куда-то в сторону. Некоторое время они молчали.
— Где жили ваши родители? — нарушил молчание Иосиф Барайша.
— Вы хотите знать адрес?
— Да, — больной взял со стола карандаш и лист бумаги в клетку, на котором Мильда аккуратно записывала температуру.
«Это похоже на допрос, старик не верит мне, — мелькнуло в голове Медониса-Фрикке. — Ну, копайся, копайся, у меня за кормой все в порядке, об этом позаботились заблаговременно. Проверяй! Это пойдёт мне только на пользу. Семейство господина школьного учителя Медониса, увы, перестало существовать».
— Папа, ну что за расспросы, — вступилась Мильда. — Неужели тебе мало того, что я видела своими глазами. Антанас спас мне жизнь…
— Вы преувеличиваете, Мильда, — как бы застенчиво или обиженно сказал Медонис. — Дело было значительно проще… Господин Барайша, запишите, пожалуйста, адрес моих покойных родителей.
— Антанас будет жить у меня в доме и, как я вижу, собирается ухаживать за моей дочерью, — попробовал отшутиться Барайша. — Разве я не вправе им интересоваться в таком случае? Собственно говоря, я хочу помочь господину Антанасу. Кто знает, может быть, его родители ещё живы.
Антанас, а каковы ваши политические взгляды? — продолжал он расспрашивать. — Как вы думаете жить в освобождённой Литве? Предстоит большая работа… немцы нанесли колоссальный ущерб нашему социалистическому хозяйству.
— Ты поможешь Антанасу, папочка. Ну, конечно. Папа у меня секретарь райкома, — с гордостью объявила девушка.
— Помолчи, Мильда, — с притворным недовольством сказал больной и тут же ласково провёл рукой по волосам дочери. — Может быть, Антанас и не нуждается в моей помощи? — он вопросительно посмотрел на молодого человека.
— Собственно говоря, я не задумывался ещё над этим, — поколебавшись, ответил Медонис. — Фашизм ненавижу. К Советской власти отношусь терпимо, но в социализм, пожалуй, не верю. В Коммунистическую партию вступать не собираюсь. Что ещё сказать вам? А пока моя мечта — стать капитаном рыболовного судна.
— Посмотрим, посмотрим, — задумчиво отозвался Иосиф Барайша. — Пока отдохните, присмотритесь к нам. Кстати, какое вы получили образование? Что вы закончили?
— Каунасскую гимназию. Хотел поступить в университет, но… — развёл руками Антанас, — не хватило средств. — Он искоса посмотрел на больного.
«Кажется, — подумал он, — старик подобрел. Значит, я сказал все как надо. Мне повезло. Не всякому удастся попасть в квартиранты к секретарю райкома партии».
«Что-то мне не нравится в этом человеке, — размышлял в это же время больной. — Кто он? По разговору — настоящий литовец. Подкупает его откровенность. Прямые, честные люди, даже инакомыслящие, не опасны».
Молчание длилось недолго.
— Антанас, — сказала Мильда. — Идите, я покормлю вас и покажу вашу комнату…
Комната была светлая, уютная и чистая. Пол и оконные рамы недавно окрашены. У кровати лежал лоскутный коврик. Окно распахнуто настежь. Из сада доносилось деловитое жужжание пчёл, осаждавших цветущий сад.
— Здесь жил брат, — с грустью сказала Мильда, — за этим столом он помогал мне учить уроки. Для меня он повесил и эту карту…
Иосиф Барайша долго лежал не шевелясь, уставив взгляд в одну точку. Из его головы не выходили руки Антанаса.
«Что яснее всего выражает сущность человека? — задавал он сам себе вопросы. — Глаза? Иногда глаза действительно могут раскрыть душу. Однако глаза можно спрятать. Остаются рот, губы; но им можно придать бесстрастное выражение. Ты прав, Иосиф, лицо можно сделать непроницаемой маской. Руки — вот что выдаёт характер человека».
Иосиф Барайша мог много раз проверить свои наблюдения там, за колючей проволокой эсэсовского лагеря! Особенно выразительными ему всегда казались ногти. У них как бы своя собственная физиономия. Есть симпатичные ногти, посмотрев на которые чувствуешь расположение к человеку, есть вызывающие брезгливость и отвращение. Вот грубая рука насильника с огромной ладонью, узловатыми пальцами. Ногти квадратные, жёсткие. Эта рука будто приспособлена, чтобы ломать и корёжить. И другая рука, с длинными чуткими пальцами музыканта…
Нет, руки не могут лгать, они скажут всегда правду.
Барайша старался представить себе руки товарищей по лагерю.
Вот наборщик из Варшавы Иосиф Баславский. У него руки пропорциональны телу. Большая ладонь. Средней длины пальцы. Коротковатые ногти с белыми пятнышками выглядят добродушно. В жизни Иосиф Баславский был славным, покладистым человеком. А если судить по лицу, никогда не скажешь этого. Злые глаза, губы поджаты, углы их брезгливо опущены. Николай Беклимешев, русский скрипач. Нежная рука, длинные пальцы, продолговатые ногти. Такая рука может быть у человека чистого и порядочного. Иосиф Барайша хорошо его помнит, человека рыцарской души, делившегося последней крохой с товарищами. А губы у него надменные, тонкие. Парикмахер Берзиньш, латыш. Он постоянно обкусывал свои плоские ногти. Кожа жёсткая, шершавая. И масленые глазки. Здесь лицо подтверждало то, что говорили руки. Профессиональный преступник, один из тех, кто носил зелёный треугольник верхушкой вниз.
Сотни рук своих товарищей вспоминал Барайша.
Фриц Бауер, Пранас Риткус, Витаутас Шульцас, Федор Марковкин, Иван Любченко, Пьер Декасье… узнавал он грубые шершавые руки со шрамами и сбитыми ногтями.
У помощника коменданта лагеря Мортенгейзера руки были мясистые, с пальцами-сосисками, волосатые и веснушчатые, с розовыми холёными ногтями.
Мягкая рука с перстнями на пальцах и приторным запахом цветочного одеколона выросла до гигантских размеров и накрыла лицо Иосифа Барайши. Дышать стало тяжело. Силясь освободиться от потной ладони, вдохнуть как можно больше воздуха, он рванулся, застонал и открыл глаза…
Из окна по-прежнему доносился едва ощутимый аромат цветущих яблонь. Солнце светило ярко и весело. Положив руку на часто бьющееся сердце, Барайша радостно глядел на все живое, дышащее, согретое и взращённое солнцем! Тяжкое, страшное отошло навсегда…
Больной понемногу успокоился и опять задремал. Но и во сне привиделось недавнее. Эсэсовский лагерь на опушке леса. Иосиф Барайша снова за проволокой. Он, заключённый номер 103822, идёт по двору в тяжёлых деревянных башмаках на босу ногу, взмешивая жидкую грязь. Его окружают товарищи — худые, как сама смерть, призраки в полосатой одежде. Они самые сильные и здоровые, их спутники по эшелонам давно умерли.
У живых — постоянное чувство голода, щемящего, выворачивающего внутренности. И ещё страх, вязкий, противный…
Барайша — слесарь. Поэтому-то ему удалось попасть на военный завод, возникший на костях заключённых. Тем, у кого есть какая-нибудь специальность, легче, они кое-как существуют. Ещё бы, тюремщики добавляют к голодному пайку кусок хлеба. Иосиф Барайша стоит у высокого забора из колючей проволоки. Он ждёт. Сегодня день рождения его жены, ей исполнилось тридцать два года, она в лагере рядом. Барайша знает, скоро два десятка женщин потащат в лес мимо места, где он стоит, повозку, гружённую песком. Из леса женщины повезут тяжёлые бревна. Недаром на воротах лагеря написано: «Работа услаждает жизнь».
У Иосифа замерло сердце. Вот она, его жена Катрин, красивая, стройная, как девушка. Как легко идёт она по лесной дороге, даже впряжённая в повозку. Он видит её лицо, она тоже заметила его, улыбается, делает знак рукой. Сейчас Катрин будет близко, совсем близко…
Но что это? Вслед женщинам напрямик через лес, ломая ветки зелёных кустов, бежит здоровый как бык эсэсовский фельдфебель из охраны лагеря. Он тяжело сопит, лицо его покраснело. Боже, он подбегает к Катрин, хватает её за руку. Она вырывается, кричит. Эсэсовец хохочет и снова грубо хватает её.
Сейчас, кажется, разорвётся сердце Иосифа Барайши. Оцепенев, не двигаясь с места, он смотрит. Катрин озирается по сторонам, хватает горсть песку из повозки и швыряет в глаза эсэсовцу. Он громко ругается и трёт глаза руками. Быстрым движением Катрин вытаскивает из его кобуры пистолет и несколько раз стреляет почти в упор. Эсэсовец мешком валится в кусты.
Катрин бежит, протянув руки к нему, к мужу. Вслед ей уже летят автоматные очереди конвойных. Катрин, обливаясь кровью, падает, старается подняться, ползёт, умоляюще смотрит на мужа. О… о, Иосиф Барайша никогда не забудет этого взгляда. Товарищи хватают его, удерживают. Он бешено бьётся в их руках.
А через час худенькие тела одиннадцати женщин раскачивает морской ветер, они висят на деревьях с верёвками на шее. Катрин и десять её товарок. Катрин повешена мёртвой.
Перед глазами возникло бабье лицо Мортенгейзера. Он истерично выкрикивает команды, гонит заключённых смотреть на казнённых.
Потом товарищи рассказали Барайше все как было. История оказалась нехитрой. Катрин приглянулась кому-то из лагерного начальства, и её решили поместить в лупанарий для эсэсовцев.
Выдержит ли сердце заключённого номер 103822!
* * *
Ранним солнечным утром Иосиф Барайша полусидел в кровати. В руках у него книга, на книге — лист почтовой бумаги.
«…О себе довольно. Пройдёт ещё две-три недели, Ионас, и я смогу ходить без посторонней помощи и работать без всяких скидок, — выводила буквы слабая, ещё дрожащая рука. — У моей девчурки Мильды большое событие, на днях она выходит замуж. Её будущий муж Антанас Медонис — человек, по-моему, достойный. Мечтает быть моряком. — На этом месте Барайша остановился и тяжело вздохнул. — Ты, Ионас, живёшь в портовом городе. Если есть у тебя возможность пристроить парня, напиши не откладывая».
Закончив письмо и подписав адрес, больной откинулся на подушки и, долго о чем-то размышляя, глядел в сад и не видел ни цветущих яблонь, ни трудовой возни пчёл за окном.
КНИГА ВТОРАЯ
НА ЗАТОНУВШЕМ КОРАБЛЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
У КАПИТАНА АРСЕНЬЕВА СДАЮТ НЕРВЫ
Каюта освещена настольной лампой с тёмным абажуром: в морском походе капитан Арсеньев не любил яркого света. Бывает, нужно выйти на мостик ночью, дело срочное, а ты как слепой. Глаза-то не сразу видят в темноте.
Сегодня ночь безлунная. В небе ни звёздочки. Снежные тучи тяжело нависли над морем. Ледяной ветер вздымает волны. Смутными белесыми пятнами выступает из темноты пена на гребнях.
Вахтенный штурман, приткнувшийся на левом крыле мостика, видит в бинокль едва заметные огоньки небольшого рыбачьего посёлка. У мыса Низменного ярко вспыхивает входной буй.
У форштевня и по стальным бортам голубовато светится мельчайшая морская живность, как будто корабль врезается в расплавленный металл.
Из корабельных глубин в каюту отчётливо доносится бархатное постукивание гребного вала, жужжит репитер гирокомпаса. Резко выстукивает лаг пройденные мили. Над головой шаркают сапоги вахтенного штурмана. Слышно, как завывает ветер в такелаже, всплескивает и глухо шумит бьющая о борт волна. По трубам и радиаторам со слабым шипением и пощелкиваньем течёт пар. Похоже, будто в трубах шевелится кто-то живой, горячий и своим теплом согревает судно. Это все привычные для морского уха звуки, с которыми капитан Арсеньев давно сроднился. Стоит какому-нибудь из них умолкнуть или изменить свой ритм, и капитан тотчас настораживается: почему сбавила обороты машина? Почему тихо на мостике? Почему замолк гирокомпас, лаг не отсчитывает мили, а ветер вдруг запел с левого борта? Если бы Сергей Алексеевич спал и вдруг все стихло, он тотчас бы проснулся.
В полумраке каюты едва различимы два человека, удобно расположившиеся в креслах. На столе, покрытом белой скатертью, дымится электрический чайник. Рядом — плетёнка с домашним печеньем, открытая банка сгущённого молока. Под светлым кругом лампы лежит промысловая карта Студёного моря с нумерованными квадратами, густо разрисованная цветными карандашами.