Глава первая. «И ТЕБЕ, ЦАРЬ, ЦАРСТВО ДЕРЖАТИ И ВЛАСТЬ ИМЕТИ С КНЯЗИ И С БОЯРЫ»
Царь Иван Васильевич ворвался в опочивальню жены своей Марии Темрюковны, заложил дверные засовы и в изнеможении прижался к стене.
Мария Темрюковна с испугом глядела на супруга. Бледное, искаженное страхом лицо, на губах пена.
— Что ты, царь, что с тобой? — сказала она низким, мужским голосом.
— Измена… Заступись, пречистая богородица… — Царь перекрестился. — Там князь Пронский, Колычевы, князь Володька Курлятьев… Я не звал их. Собачье сборище, собачье сборище… — бормотал он. — Губители…
Царица выглянула в окно. На дворе толпились посадские в праздничных одеждах. В открытую створку доносились громкий говор, выкрики, смех. Опираясь на посохи, степенно вышагивали думные бояре, знатные дворяне и князья. Самые знатные ехали до церкви Благовещения, что близ дворца. Здесь все выходили из колымаг, слезали с коней и шли дальше пешком.
— Я не звал, — повторил царь. — Весь двор полон. Мятеж. Опять своевольники-бояре посадскую чернь подговорили.
За дверью послышался шум. Царь бросился в кровать и судорожно натянул на себя соболье одеяло. Зубы его стучали.
— Никого не впускай… Машенька, спаси! Изменники, шелудивые собаки. Извести хотят, жизнь отнять…
Бледное лицо царя покрылось испариной, редкие волосы поднялись.
— Великий государь, — Мария Темрюковна повернулась к царю, скрестила на груди руки, — я давно говорила: не верь своим князьям и боярам. Не любят они тебя. Мой отец, великий Темрюк, держал возле себя всего с десяток вельмож. Он хорошо платил им, и они любили его и не искали другого господина. О-о, как я ненавижу твоих бояр! Я боюсь их взгляда, их слов… От них, мой повелитель и муж, все твои несчастья.
Царь Иван мрачно глядел на жену.
— Каждый боярин или князь, — продолжала царица, — родом мнит себя не ниже царского и мечтает сесть на твое место. Они не дают счастливо жить и веселиться ни мне, ни тебе. А зачем жить, если нет счастья и веселья? Ты говорил, что они отравили твою первую жену Анастасию, берегись, они отравят и меня. И тебя, великий государь. Прикажи моему брату Михаилу — он срубит всем им головы. И у нас настанет другая жизнь. И не надо будет бояться!
Царица Мария с вызовом смотрела на мужа.
— Нельзя равнять меня с твоим отцом, — слабым голосом недовольно отозвался царь Иван, — твой отец малый князек, а я царь и великий князь всей земли Русской. Твоему отцу и одному делать нечего, а мне с десятью боярами Москвой не управить. Отичи князей и бояр московских моему отцу, деду и прадедам служили.
Царица Мария что-то еще хотела сказать мужу, но только махнула рукой. Лицо ее сделалось злым, хмурым. Дикая нравом, жестокая, она часто разжигала злобный нрав и худые наклонности царя Ивана. Она не могла привыкнуть к жизни в московском дворце. Царица скучала по матери, по сестрам. Ласки царя не приносили ей утешения.
Жаркое июльское солнце подходило к полудню. Легкий ветерок гнал белые клочковатые облака к востоку. За Москвой-рекой зеленели обширные луга. Тысячи царских коней паслись там на сочной траве. Но царице казалось, что она видит заснеженные вершины гор, зеленые сады, виноградники.
Царь стал успокаиваться. Приподнявшись с подушек, он взял жену за руку. Но вдруг снова насторожился. За дверью явственно слышались шаги и приглушенные голоса. Кто-то тихонько постучал.
Мария Темрюковна отстранилась от мужа и подбежала к дверям.
— Это ты, Салтанкул? — спросила она, прислушавшись. — Великий государь, мой брат Михаил у дверей, да еще Малюта Скуратов и князь Афоня Вяземский.
Царь Иван откинул одеяло. Несколько секунд сидел на постели молча. Постепенно он приходил в себя, взгляд его делался осмысленным. Лицо приняло обычный вид. Спустив ноги на пол, он встал, оправил одежду, пригладил волосы, взял в руки брошенный посох.
— Добро, пусть войдут.
Стоявшие за дверью — из верхов опричнины, созданной по его царской воле два года назад.
Мария Темрюковна отодвинула засовы.
Когда князь Михаил Темрюкович с товарищами вошли в спальню, царь Иван выглядел как всегда. Надменный взгляд, гордо поднятая голова. Ему всего тридцать шесть лет. Но тяжелая болезнь и разгульная жизнь оставили следы на его лице. Землистые круги под глазами, резкие морщины. Царь похудел, ссутулился. Сквозь реденькую бородку просвечивала желтая кожа.
— Позволь, великий государь, слово молвить, — сказал Михаил Темрюкович, кланяясь и целуя перстни на руке царя.
Князь в красном кафтане и зеленых сапожках. Ростом невелик, волосат, с орлиным носом.
Афанасий Вяземский и Малюта Скуратов перекрестились на иконы и молча поцеловали царскую руку.
— Говори. — Царь остановил маленькие черные глазки на шурине.
— Бояре до твоей царской милости челобитную всем скопом подписали, — насмешливо протянул князь Михаил, держа волосатую руку на рукояти сабли. Князь был начальником дворцовой стражи и имел право носить оружие в дворцовых хоромах.
Как всегда, он был пьян и слегка покачивался. Царская опочивальня наполнилась хмельным перегаром и запахом чеснока.
— Где они?
— Во дворце, великий государь, в столовой палате. Я приказал страже не пускать, да ведь их много. А еще посадские на площади, близ крыльца остались. Ждут твоей милости.
— Собачье сборище! — опять перешел на крик царь. — А кто в закоперщиках?
— Князь Василий Рыбин-Пронский, Иван Карамышев да Крестьянин Бундов, — не задумываясь, ответил Малюта Скуратов.
Царь Иван молчал.
— Всем бы челобитчикам головы напрочь, — икнув, сказал Михаил Темрюкович, — и смуты больше не будет!
— Нельзя всех казнить, — вмешался Афанасий Вяземский, русоволосый, статный вельможа. Он потрогал высокий воротник расшитого золотом кафтана и искоса взглянул на царя.
У Вяземского маленькая бородка в колечках и нос с горбинкой. Местом в опричнине он уступал одному только князю Черкасскому, царскому шурину, числился вторым дворцовым воеводой при особе царя и был его любимцем.
— Все знатные головы срубить хочешь, Миша? — переспросил царь, и нельзя было понять, осуждает ли он предложение или оно ему понравилось.
— Что я, великий государь? — Пошатнувшись, Михаил Темрюкович ухватил рукав черного кафтана Малюты Скуратова. — Как хочешь! Мы люди маленькие. Что прикажешь, то и сделаем…
— Разве кто может с твоим царским, великим умом равняться? — вторил Малюта.
Голова широкоплечего царского советника, лысая и гладкая, как пушечное ядро, непрерывно поворачивалась то вправо, то влево. Его сивая борода веником торчала вперед. Кафтан плотно облегал упитанное тело. На маленьких, словно у женщины, ногах — красные сапоги с высокими каблуками.
Недавно царь пожаловал его за верную службу в думные дворяне, чин не боярский, но и не малый.
Царь Иван окончательно поборол приступ гнева и страха.
— Нет, Михаил, не можно всему русскому боярству, князьям и думным людям головы рубить. А челобитчиков прикажу схватить — и в погреба. Разберусь, кто в чем виноват, и накажу по заслугам. Боярин Ивашка Федоров с ними?
— С ними, великий государь.
— А Ивашка Висковатый?
— С ними.
— Боярина Федора и печатникаnote 1 Висковатого не трогать. Остальных всех в тюрьму, — повторил царь Иван. — И стражу смени. Своих татар поставь. Делай… А ты останься, Афоня.
— Великий государь, — выступил вперед Скуратов, — дозволь слово молвить.
— Говори.
— Я мыслю, великий государь, надо тебе к челобитчикам выйти и с ними говорить. Не дай бог, им в головы лихое придет против твоей милости. Я видел, многие оружны, в доспехах…
— Оружны! — снова вскипел царь. — Разогнать изменников, вон из дворца, метлами гнать, метлами…
— Во дворце верных людей немного, — сказал князь Михаил. В голосе его послышалась растерянность.
— Пьяница несчастный. — Царь замахнулся на шурина посохом. — Не заботишься ты о наших царских делах!
— Великий государь, — продолжал Малюта Скуратов, — я вызнал в пытошной, что недовольны бояре, недоброе затеяли, речи скаредные говорили. Не надеясь на земских, я вчера твоего слугу Гришку Ловчикова послал в Слободу. Наши люди вот-вот должны прискакать.
Царь обнял Скуратова.
— Ты прав, я выйду в большую палату, послушаю, что бояре скажут. Спасибо, Гриша, за верную службу…
— Я должен, великий государь, знать то, чего не знают другие, — скромно опустил глаза Малюта.
В большую палату царь Иван вышел, сияя золотой ризой, с высокой шапкой на голове. Со всех сторон плотной толпой его окружали знатные опричные вельможи.
Челобитчики, ожидавшие царя, дружно повалились на колени. Это были люди, на которых держалось русское государство. В первом ряду стоял боярин-конюшийnote 2 Иван Петрович Федоров, глава московского боярства.
Царь бесшумно поднялся по приступкам, крытым красным ковром, и уселся на мягкую подушку золоченого кресла.
— Кто будет говорить? — спросил он, строго посмотрев на собравшихся.
Вперед выступил печатник Иван Михайлович Висковатый. Он был сед, бороду расчесывал на две стороны. Лицо строгое, с резкими чертами. Из-под лохматых бровей глядели серые, навыкате глаза. Одной рукой он придерживал большую государственную печать, свисавшую с пояса на золотой цепочке.
Подойдя к царю, Висковатый опустился на колени и подал свиток.
Царь Иван взял бумагу и быстро пробежал глазами по строчкам.
«…Все мы верно тебе служили, проливали кровь нашу за тебя, — читал царь, — ты же за заслуги приставил к нам своих телохранителей, которые хватают братьев и кровных наших, чинят обиды, бьют, режут, давят и убивают».
— Мой верный слуга, — сказал царь вельможе, подняв на него глаза, — ты тоже подписал челобитную?
— Великий государь, — отвечал Висковатый, оставаясь на коленях, — прошу тебя, вспомни о боге, не проливай крови невинных. Не истребляй своих. Твой отец и твой дед не превращали своих слуг в рабов. Раб не может быть ни верным, ни храбрым. Подумай, великий государь, с кем ты будешь впредь не то что воевать, но жить! Мы хотим по-прежнему быть тебе советниками. Мы хотим, чтобы ты прислушивался к голосу своих верных слуг. А не гнал их прочь.
— Разве не я созвал собор? Я многих людей слушал, — прервал царь Ивана Висковатого. — Вот уж двадцать лет я слушаю твои советы, Ивашка, раб мой. Разве я гнал тебя прочь?
— Это так, великий государь, ты ласков ко мне и позволяешь глядеть твои светлые очи. Но многих верных и мудрых ты лишил жизни, отринул с глаз, держишь в опале…
— Я гоню от себя врагов, солжививших клятву и посягнувших на жизнь нашу.
— Наговоры, великий государь, — послышалось из толпы бояр, дворян и князей, стоявших на коленях. — Ты веришь опричникам, людям с черным, лживым сердцем.
Царь с трудом сохранял спокойствие.
— Кто сказал? — негромко спросил он.
Воцарилось молчание.
С поднятой головой из толпы выступил престарелый, седобородый человек:
— Это мои слова.
Малюта Скуратов нагнулся к царскому уху.
— Князь Василий Федорович Рыбин-Пронский. Отец его великим князем Василием обижен, — прошептал он, — а по отцу обижен и сын.
Царь Иван долго и внимательно его разглядывал. Князь поблек и съежился под его взглядом.
Бледное лицо царя передернула судорога.
— Добро, добро, — произнес он сквозь зубы, — запомню тебя, верный слуга… А сейчас ступай туда, где стоял.
Князь Василий Рыбин-Пронский поклонился царю и опустился на колени на прежнем месте.
В это время Скуратов, пригнувшись, стараясь не обратить на себя внимания, вышел из палаты.
— Раб есть раб, а господин есть господин… — сказал царь, обернувшись к Афанасию Вяземскому. — Я к ним душой, а они, собаки, вишь что задумали — моих верных слуг опричников порочить! Нет, пес, — он посмотрел на Висковатого и с яростью ударил о пол посохом, — я вас еще не истребил! Я только начал…
Толпа челобитчиков грозно зашумела. Без Малюты князья и бояре чувствовали себя свободнее:
— Великий государь, повели слово молвить, — снова поклонился Висковатый. — Мы не хотим умалять прав, дарованных тебе богом. А я… я повинуюсь твоему приказу, даже если он противоречит божьей воле. Но мы слуги твои, а не рабы. И от святых отец сказано: царю царство держати и власть имети с князи и с бояры. Умоляем тебя, великий государь, не разделяй на две половины царство: земство, опричнина. Не проливай невинной крови…
Мудрый государственный деятель Иван Висковатый знал, что Ливонская война поставила царя Ивана в затруднительное положение. Единение всех сил государства стало необходимостью, и Висковатый был уверен, что царь Иван согласится отменить опричнину. За два года кровавых расправ царь приобрел новых врагов среди московской знати. Но многие простили бы свои обиды, лишь только бы он распустил опричнину. «Царь Иван не совсем сошел с ума, — думал Висковатый, — и должен понять, что опричнина приведет государство к разрушению и упадку. А земский собор, недавно проходивший в Москве, показал ему преданность и единомыслие всех людей. В то же время, если бы царь не был слаб, он не созывал бы собора».
Подобные рассуждения и привели к мысли Ивана Висковатого, что царь может поступиться опричниной ради порядка и благоденствия в государстве. С Висковатым был согласен боярин-конюший Иван Петрович Федоров.
Царь Иван слушал, сложив руки на посох, уперев его в пол. Он знал, чего хотят челобитчики, и знал, что не согласится на их просьбы. Он вглядывался в лица бояр, князей и дворян, стоявших перед ним на коленях. Наступит время, и он заставит их землю есть.
— Мы просим тебя советоваться со своими боярами, великий государь, и опалу класть по суду, — внятно произнес кто-то. — Кровь невинно убиенных тобой взывает. Твоя жестокость порождает заговоры.
Царь Иван сжал худые кулаки. Давно он не слышал столь дерзостного. О, если бы это было в Александровой слободе!.. Но сейчас надо сдержаться.
— Я знаю, откуда это идет. Новгородцы… — не повышая голоса, произнес царь. — По вольностям, по вече соскучились. Мало им дедовской памяти, палки захотели… И вам, рабы мои, вольности новгородские спать не дают… Внимайте, горе дому, которым управляет женщина, горе городу, которым управляют многие. Ибо так же как женщина не способна оставаться на едином решении, так и многие правители царства — один захочет одного, другой другого. Я не хочу быть под властью своих рабов, разве это грех?
Он опять посмотрел на собравшихся. На многих лицах была твердая решимость. «Будьте же вы прокляты! — пронеслось в голове царя. — Может быть, прав князь Михаил, может быть, и следует срубить всем головы».
Царь Иван замолчал и позволил снова говорить Висковатому. А сам сидел, опустив веки, плотно сдвинув пальцы рук, и вспоминал то, что произошло за последнее время. Ливонская война все туже и туже затягивала петлю на шее русского государства. Всего два месяца тому назад без всякого успеха прервались переговоры о мире с литовскими послами. Царские вельможи требовали возвращения древних русских земель — Киева, Гомеля, Витебска и всей Ливонии. Литовские послы не соглашались.
Бояре на заседании думы 17 июня 1566 года, выслушав сообщение дьяка Висковатого о переговорах, решили не заключать мира без возвращения древних земель, а заключить перемирие.
При возобновлении переговоров главным стал вопрос о Ливонии. Царь Иван стремился получить всю Ливонию, однако он соглашался на значительные уступки, если ему будет отдан город Рига. Русская торговля требовала хорошего порта на Балтийском море для свободной торговли.
Литовские послы отказались уступить Ригу царю Ивану. Они соглашались оставить за Москвой только те ливонские земли, которые были ко времени переговоров заняты русскими войсками. Таким образом, нужно было отказаться от Риги или продолжить обременительную Ливонскую войну.
Царь Иван хотел воевать. Но для войны он должен был найти опору среди вельмож, служилых людей, купечества и духовенства. 28 июня открылось заседание собора, призванного поддержать военные устремления царя Ивана. С другой стороны, он надеялся, что литовские послы испугаются единодушного решения и пойдут на уступки. На соборе присутствовали бояре и дворяне, духовенство, дети боярские и помещики из многих городов, гости и купцы. Преобладали дворяне. Всего собралось около четырехсот человек.
Собор одобрил решение царя продолжать войну за Ливонию. И вот опять смутьянство.
Поглощенный своими мыслями, царь сидел неподвижно, положив руки на посох…
На дворе раздался топот конских копыт, хриплое взлаивание труб, загрохотал барабан. Царь насторожился. До его ушей донеслись отчаянные вопли. Прогремело несколько пищальных выстрелов.
— Гойда, гойда! — совсем явственно слышал царь выкрики опричников, и по лицу его пробежала злая усмешка.
С шумом распахнулась дверь, на пороге стоял запыхавшийся Малюта Скуратов — в кольчуге, при бедре сабля, за поясом длинный нож.
— Великий государь, — торжественно произнес он, — верные слуги по зову твоему прискакали из Александровой слободы. Вшивый сброд на площади мы разогнали. Что прикажешь?
Царь поднялся с кресла.
— Изменники, — пронзительно закричал он, указывая длинным пальцем на коленопреклоненных вельмож, — все вы изменники! И ваши советы смердят изменой. Что, задумали извести меня, своего владыку, а-а? Всех в тюрьму!..
Челобитчики поднялись с колен, зашумели. Некоторые схватились было за оружие, спрятанное под одеждой, но быстро опомнились.
— Прошу пожаловать, бояре, и князья, и дворяне, — с издевкой, кланяясь, сказал Малюта Скуратов. — Слышали царское повеление? По одному проходите…
У дверей вельмож ждали опричники. Они закручивали всем без разбору назад руки и вязали пеньковыми веревками.
На Ивановской площади никого не осталось. Чуя поживу, каркая, перелетали с места на место большие черные вороны. Они садились на кресты церквей, на башни и стены…
Более двухсот человек, подписавших челобитную, были брошены в тюрьму. Царь Иван сделал выбор — решил по-прежнему держаться опричнины. Его испугало дружное выступление вельможной и приказной знати. Он страшился снова попасть под цепкую боярскую руку.
Печатник Иван Висковатый просчитался.
За два года неограниченной власти царь показал свой кровавый нрав. Слишком много набралось обиженных. А тех, кого он обидел, он больше всего боялся и ждал от них мести. Всегда подчеркивая божественное начало своей власти, царь Иван кровавыми расправами подорвал к ней доверие и, по мнению многих, не мог быть божьим помазанником…
В царских покоях до полуночи бражничали ближние царские люди, празднуя победу. Царь Иван глотнул красного испанского вина и развеселился. Все, что случилось днем, казалось ему теперь не столь страшным.
Отпив из чаши, Алексей Басманов, главный опричный военачальник, худой высокий старик с козлиной бородкой, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Вишь ведь, что задумали — с царем равняться! Жди теперича новых заговоров, будут они великому государю всяко досаждать. Не удалось на свою сторону перетянуть, так они вовсе похотят с престола сбросить и своего поставить… Ивашка Висковатый раскудахтался. А кто такой Ивашка? Отец его всего-то-навсего пономарил в худой церкви. А сын на все государство звонит… А Ванька Федоров, боярин-конюший? Он-то молчал, а что у него в голове — гадать не надобно.
Алексей Басманов рассмеялся. Царь Иван перестал грызть баранью лопатку и посмотрел на Малюту Скуратова.
— Не кручинься, великий государь, себя не пожалею, а измену сыщу. Все твои вороги вот здесь у меня будут! — И Малюта сжал волосатый кулак.
— Федорова завтра в Полоцк воеводой отправлю. Ты за ним своих молодцов шли, штоб в семь глаз смотрели, слышишь, Гриша? — нахмурил брови царь. — А Ивана Висковатого люблю за прямое слово, знаю, мне не изменит, не продаст. И замены ему не сыскать — умен… Остальных в погребе подержи для острастки и выпусти. Не то все земские дела станут. Закоперщикам, как прежде сказывал, головы срубить.
— Сделаю, как велишь, великий государь. Только бы из тех земских людей с десяток для сыску оставить?
— Оставь, — согласился царь.
— На твоем месте, великий госудагь, я бы свой замок, опричный, в Москве постгоил, стены покгепче и тайный ход под землей. В этот замок только вегных слуг пускать, как в Слободе, — сказал Афанасий Вяземский. — Не пгиведи господь, пгиключится мятеж в Москве, а ты, госудагь, за стены…
Вяземский заметно картавил.
— Где поставить? — живо откликнулся царь.
— Да хоть бы на Воздвиженке, место важное.
— И правда, место хорошее, — согласился царь. — Вот и дело тебе, Афоня: ты мой оружничий, тебе и замок строить. Сроку даю один год.
Афанасий Вяземский склонил голову.
— Нам, братия, главное, Ливонию воевать. А с Ливонией и Литву. Об этом не забывайте. — Царь положил на стол обглоданную кость и стал вытирать полотенцем испачканные жиром руки. — Ежели король Жигимондnote 3 в Риге и других городах крепко сядет, тогда не только Юрьеву, но и Нарве, и иным городам ливонским, и Пскову тесноты будут великие и торговым людям торговля затворится.
Царское застолье наперебой стало советовать, как лучше воевать Ливонскую землю.
Царь Иван терпеливо слушал, стараясь понять смысл не совсем трезвых речей.
Вдруг дикий крик всполошил собравшихся. Михаил Темрюкович, вытаращив глаза, кружился по комнате. Он испугался большого рыжего таракана, заползшего ему за воротник.
Глава вторая. НЕ ТОТ СНЕГ, ЧТО МЕТЕТ, А ЧТО СВЕРХУ ИДЕТ
На второй день после праздника святого пророка Ильи небольшой дощаник, выкрашенный в белую и синюю краску, под веслами подошел к мельнице, стоявшей на реке Яузе. Кормщик Степан Гурьев, молодой, красивый мужик, привязал дощаник смолеными веревками к двум старым ивам на берегу, убрал весла в кладовку и кликнул судовщиков похлебать горячего варева.
Дощаник совершил по рекам большой путь: из владений Ивана Петровича Федорова в Бежецком верхе к столичному городу Москве. По приказу боярина привезли на дощанике для домашнего обиходу отборного пшеничного зерна, душистого меда, топленого масла, сушеной и соленой рыбы. И для продажи тонкого льняного полотна двадцать кусков, сотни две выделанных коровьих шкур, пятьсот бараньих…
Боярин Федоров был большим человеком в государстве; конюший — высшее боярское звание и ближайший к царю человек.
Под его началом состоял конюшенный приказ, колымажная, седельная и санная казна. И ловчий и сокольничий подчинены конюшему со всей охотой. Ему подчинялись все многочисленные стремянные, задворные конюхи, стряпчие и стадные конюхи. Да еще около сотни ремесленных людей: седельщики, коновалы, кузнецы, колесники…
Больше тысячи человек содержал конюшенный приказ в своих многочисленных службах. А царских лошадей в ведении конюшего находилось около сорока тысяч.
И жалованья получал конюший не одну копейку в день, как какой-нибудь плотник или каменщик, а два рубля с полтиной.
Наконец, конюшему подчинен ясельничий — высокий государственный чин, обязанный кормить всех царских лошадей.
Судовщики, а их было двадцать — крестьяне с отчинных земель боярина Федорова, — утолив голод, принялись таскать мешки с зерном в амбар у мельницы. В пути, когда надо было, они работали на веслах, а в трудных местах шли с лямками по берегу.
Степан Гурьев сел на борт грузного дощаника, вымыл ноги в холодной яузской воде, надел чистые онучи, новые лапти и задумался… Перед глазами встало бескрайнее синее море. Мальчишкой Степан наслушался рассказов своего деда Аристарха, побывавшего в далеком Северном море. Дед бил тюленей и моржей, привозил в Холмогоры шкуры, сало и моржовые клыки. Он плавал и на великую реку Обь, и по морям с вечными льдами. Аристарх знал грамоту, читал церковные книги и любил рассуждать о прочитанном с товарищами. Грамоте он обучил и своего внука.
Двадцать третий год пошел Степану Гурьеву, второго ребенка родила ему жена Анфиса, а он все не угомонился, мечтал о далеком синем море, о больших кораблях, о жизни, полной опасностей и приключений. Однако он любил Анфису, и расставаться с ней было жалко. «Надо ли искать счастье за морем, когда оно рядом?» — думал Степан и не знал, увидит ли он море, отпустит ли его Анфиса.
Когда дед Аристарх потерял четыре пальца на правой руке и к морскому делу стал не способен, начал он ходить по рекам на дощанике, принадлежавшем боярину Федорову. Степан Гурьев упросил деда обучить его кормщицкому делу, а когда дед постригся в Спасо-Андроников монастырь и сделался старцем Феодором, боярский дощаник стал водить Степан. Но мысли о далеком синем море, у которого нет берегов, а вода соленая, не оставляли Степана Гурьева. Он не раз командовал в мечтах большим кораблем с тремя высокими мачтами, белыми парусами и со многими мореходами на борту.
— Степан, Николенька занедужил, — тихо прикоснулась к плечу мужа Анфиса. — Огневица, боюсь, не помер бы…
Степан обернулся.
— Я к боярину Ивану Петровичу собираюсь. Обсказать надобно, с чем дощаник привели. Бери Николеньку, поедем вместе. Попросим боярина, авось поможет. В деревне-то он сколь людей вылечил.
Солнце поднималось над Москвой яркое, ласковое. Оно освещало десятки тысяч домов и домиков, сотни церквей и монастырей. Дома теснились один подле другого только в Кремле и прилежащих улицах, а дальше, за городской стеной, они утопали в зелени садов и огородов. Многие хоромы были в две и три кровли, с острыми крышами и затейливыми флюгерками. То там, то здесь встречались каменные богатые палаты бояр или богатых купцов. В каких-нибудь двух верстах на зеленом холме прятался среди деревьев белый Спасо-Андроников собор.
Степан Гурьев подрядил за два десятка деревенских яиц телегу и с женой Анфисой, державшей на руках хворого мальчугана, поехал на Варварку, к дому боярина Федорова.
На Степане был новенький кафтан из белой ржевской сермяжины, а голову покрывала войлочная шляпа. Анфиса вырядилась в холщовую праздничную рубаху с длинными, в двадцать локтей, рукавами. Рукава укладывались складками, набегавшими одна на другую. Широкие вверху, они утончались книзу, и у запястья были завязаны голубыми тесемками.
Во дворе боярина Федорова толпились вооруженные люди, перебирали ногами оседланные лошади. Лаяли на все голоса сторожевые псы. У амбаров стояли груженые повозки, запряженные либо парой, либо четверкой добрых коней.
Старший приказчик боярина Терентий Лепешка был рожден в той же деревне, что и Степан, и приходился ему дальним родственником. Он вертелся во дворе и сразу заметил кормщика.
— Уезжает наш кормилец, наш батюшка Иван Петрович, по царскому слову воеводой в Полоцк, — сказал он земляку. — Как выйдет во двор, ты ему и обскажешь все, что надобно.
Сначала из дверей вышла боярыня Мария Васильевна, круглая маленькая старуха с розовыми щечками. За ней вынесли три сундука в железной оковке. Боярыня улеглась на мягкую постель, приготовленную в зеленой крытой колымаге, сундуки поставили у нее в ногах.
Вскоре показался сам боярин Федоров, оружный, в кольчужной рубахе и железном шлеме. Все, кто ждал его выхода на дворе, согнулись в поясном поклоне.
— Государь Иван Петрович, — сказал приказчик Терентий, — кормщик Степан Гурьев из деревни Федоровки зерно и другие припасы приволок. Что велишь?
Боярин поднял глаза из-под седых лохматых бровей.
Степан, волнуясь, передал список, составленный приказчиком Серебровым. Капли пота выступили у него на лбу.
Иван Петрович расправил бумагу, внимательно прочитал.
— За три недели управился кормщик, молодец, — сказал он, передавая список Терентию. — Зерно на мельницу. Да не сразу все молоть, а по надобности. За остальным лошадей пошли. Освободишь дощаник — пусть домой ворочается.
Боярин откашлялся, словно у него першило в горле. Степан мял в руках шапку и не уходил.
— Государь Иван Петрович, — сорвавшимся голосом вдруг сказал он, — помоги, сынок младшенький занедужил.
— Что с ним? — нахмурился боярин.
— На реках простыл, огневица, памяти нет.
— Где мальчик?
— Здесь, — с надеждой произнес Степан, — жена, вон она, на руках его держит.
Боярин повернул голову и увидел у крыльца высокую миловидную женщину с ребенком. Быстрым шагом он подошел к ней, развернул лоскутное одеяльце, взял мальчика за руку, подумал, нахмурив лоб, и молча вернулся в дом. Во двор он вышел, держа в одной руке глиняный горшок и в другой несколько сухих белых кореньев.
— Зовут тебя как, красавица?
— Анфисой, — заплакав, сказала баба.
— Три коренья свари в этом горшке. Отвар давай хворому по глотку шесть раз на день. Выпьет — свари еще… Не убивайся, поправится сынок… — Боярин снова закашлялся.
— Спасибо тебе, боярин…
Иван Петрович торопился и не стал выслушивать слова благодарности. Усевшись в седло, он тронул поводья, и гнедой конь вынес его за ворота.
Следом поскакали оружные слуги, покатилась крытая повозка с боярыней и десятка два телег со всяким припасом.
— Государь наш еще вчера собрался ехать, да не успел, — сказал Терентий, когда последняя телега выехала на улицу и привратник закрыл дубовые ворота. — Вишь, снадобье дал, теперя ребенку полегчает.
— Так-то оно так, — отозвалась Анфиса, — спасибо боярину. Однако… — она замялась, — надоть господу богу во здравие младенца молитву вознести. У Андроника-монастыря родной дядя Степана в монасех. Вот бы нам туда… — Она с мольбой посмотрела на мужа.
— Молитва никогда не помешает, — поддержал Терентий. — Сегодня в Покровском соборе сам новопоставленный владыка Филипп службу правит. Твоей молитве рядом со святительской сподручнее до бога дойти… Вот что, Степан, запрягу-ка я лошадку ради болящего младенца. Сначала к Покровскому собору поедем, а после и к Андроникову монастырю. А сейчас — ко мне. Женка пусть снадобье варит, а мы с тобой покалякаем.
Терентий Лепешка знатно угостил Степана Гурьева и его жену Анфису. Стол был заставлен всякой всячиной. От малосольных огурцов шел щекотливый чесночный дух. За обедом земляки выпили хмельного и разговорились.