Кегельбан для безруких, Запись актов гражданского состояния
ModernLib.Net / Детективы / Бацалев Владимир / Кегельбан для безруких, Запись актов гражданского состояния - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Бацалев Владимир |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(385 Кб)
- Скачать в формате fb2
(164 Кб)
- Скачать в формате doc
(168 Кб)
- Скачать в формате txt
(162 Кб)
- Скачать в формате html
(164 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Вис даже коллеги-дармоеды не уважают. Ваше счастье, что вы родились в стране, где пять работяг могут прокормить десять бездельников и при этом терпеть их рядом с собой, даже терпеть, чтобы пустозвоны жили лучше них и руководили ими. Но лично я вас терпеть не намерен: вы мне противны до блевотины. Сплю -- его хоть природа бездельником создала, вы -- сознательный бездельник! -- А работяга ты, что ли, хорек вонючий? Ты меня кормишь? Столик-таки напросился, я дою ему пинка, и он летит на газон. Но ненароком и давлю цыпленка в кармане. Выкидываю трупик в урну. Думаю, если покажу, мы его три дня хоронить и рыдать будем. ...Что я за человек? Почему всю жизнь кого-нибудь душу, бью? С тех пор как научился сжимать ладошку в кулак. Я даже бил своего учителя -- тренера по боксу. Невероятная скотина -- он курил в спортзале, где и так дышать нечем, но это еще можно бы перетерпеть. Хуже было, что он постоянно ругался матом, словно других слов и не знал: только мат плюс боксерские термины. Я мирился три года, но однажды, когда он готовил меня персонально к соревнованиям и орал, потому что у меня никак не получался боковой удар, я все-таки съездил ему по уху -- так он меня достал. А этот сорокалетний бугай рассвирепел и ответил мне -- тринадцатилетнему мальчишке -- голым кулаком, без перчатки. Нос мой, конечно, захрустел и прилип к щеке, а кровь приклеила его... Пока Столик барахтается в кустах, я думаю: "А правда, из какой я категории бездельников? Наверное, из категории вынужденных, из самой массовой... Надо бы предложить Сусанину организовать Союз временно нетрудоспособных..." В квартире Марины я застаю такую картину: посреди кровати, поджав ноги и укрыв их пледом, устроилась хозяйка; с обеих сторон от нее чинно сидят Путаник и Кавелька, зажав ладони между ног. Марина визжит от радости: -- А я решила, что ты уехал навсегда! Вчера Адам ходил в изолятор, но ему никто не открыл. -- Чем ты больна? -- Расстройством, -- говорит Марина. -- Я расстроилась, когда решила, что ты уехал, и мне стало плохо, холодно, гадко. Меня тошнило без тебя. Я тоже сажусь на кровать, и Марина забирается на мои колени. Она кладет голову мне на грудь и просит: -- Не уходи больше, ладно? -- Ладно, -- обещаю я. Так мы сидим и молчим, потому что Марина уже спит. Когда на дворе становится томно, она открывает глаза, прыгает на пол и улыбается: -- Вот я и выздоровела! Путаник и Кавелька тоже чуть не прыгают от радости. Они берутся за руки и начинают водить вокруг Марины хоровод. -- На-ко-нец-то! На-ко-нец-то! -- поют они с интонациями Сплю. -- Что "наконец-то"? -- спрашиваю я. -- Марина поправилась, -- говорит Кавелька, прекращая народный танец. -- Теперь мы пойдем в ЗАГС, и Миша станет моим мужем, а я, если соглашусь, его женой. -- Мы с воскресенья сидим тут и ждем, когда Марина выздоровеет, -говорит Путаник. "Господи! -- думаю я. -- Кто же в этой стране работает?" -- Почему вы не могли ждать на работе? -- спрашиваю я наивно. -- Мы боимся расставаться. У Кавельки предчувствие, что если мы расстанемся, то судьба уже не сведет нас. А это -- несчастье для нас обоих. Так мы решили. Ну, что Кавелька -- набитая дура, я знаю. Однажды в аптеке на моих глазах она купила противозапорные свечи и спросила провизора, нужно эти свечи, вставив в одно место, поджигать или они сами сгорят? Но Путаник! От него я не ожидал такого расслабления мозгов. -- Значит, вы высиживаете здесь свое счастье? -- спрашиваю. -- Бежим скорее в ЗАГС, Марина, -- одновременно со мной требует Кавелька. -- Но я тоже боюсь расставаться с Иваном, -- улыбается Марина. -- Милый Ваня, -- умоляет Кавелька, -- бежим, пожалуйста, с нами. -- Давайте хоть поужинаем сначала, -- предлагаю я. -- Но в доме нет ни крошки, -- улыбается Марина. -- Адам вчера доел последнюю рыбную консерву, -- подтверждает Путаник. -- ЗАГС уже закрыли, -- говорю я. -- У Марины есть ключ от двери, -объясняет Кавелька. -- И ключ от сейфа, где лежит печать, -- объясняет Путаник. Деваться некуда -- я соглашаюсь Марина снимает халат, и я говорю, напустив в голос строгость: -- Марина, в комнате мужчины. Разве ты не стесняешься их? -- Нет, -- улыбается Марина. -- Мы с девочками, когда переодевались, ни от кого не прятались. -- Теперь тебе придется прятаться: ты не в детдоме, и уже взрослая девушка. Собирай свои тряпки и дуй в ванную. -- Хорошо, я буду стесняться, -- улыбается Марина. -- Хочешь, я буду спать в одежде?.. У нас была такая девочка -- ее никто не мог раздеть... Мы приходим в ЗАГС, зажигаем свет и садимся за круглый стол, положив руки на зеленое в кляксах сукно, как будто ночь напролет собираемся играть в карты. Мне достается грустное место регистраторши смерти. Марина вынимает из стола бумаги и через одну сдает их жениху и невесте -- Заполните ли бланки, -- улыбается она. -- Предупреждаю, что неверно указанные сведения могут повлечь за собой расторжение брака. Кавелька и Путаник смотрят друг на друга с подозрением, потом дружно сопят и хватают ручки. Кавелька черкает скорописью, словно боится забыть о себе что-то, Путаник выводит крендельки и завитушечки, словно пытается что-то вспомнить. Пока они пишут, Марина забирается мне на колени, и мы резвимся, как две собачки. Потом я плачу пошлину, потому что жених с невестой выше денег, а Марина выписывает "Свидетельство о браке". Кавелька расписывается за себя и за свидетеля жениха, а Путаник -- за себя и за свидетельницу невесты. Я включаю электроколымагу, из которой тотчас ревет марш Мендельсона, отштамповываю паспорта и вручаю молодоженам. Кавелька ревет в голос и трясет головой, а Путаник так смущен, что закрывает лицо развернутым паспортом, и на лбу Миши отпечатывается непросохший штамп. Вдруг меня осеняет, я даже подпрыгиваю: -- Марина, давай тоже станем мужем и женой! -- Ой, как здорово! -- радуется Марина и хлопает в ладоши. Кавелька тоже радуется и тоже хлопает. И даже Путаник бьет ладонь о ладонь. Мы тотчас строчим анкеты и еще одно "Свидетельство о браке". Потом Марина встает на одном краю стола, а я -- на противоположном. -- Иван, -- улыбается Марина, -- ты ведь согласен взять меня в жены? -- Да, -- говорю я. -- А я? -- улыбается Марина. -- Я согласна стать твоей женой? -- Она обегает полукруг стола, берет меня за руку и говорит: -- Я и подавно согласна. И возвращается на свое место: -- Объявляют нас мужем и женой! Вот так-то! Путаник заводит шарманку с Мендельсоном, а я беру Марину на руки и обношу вокруг стола, как приз. Тут даже мне становится весело. -- Пойдемте в ресторан! -- предлагаю я. -- Не каждый же день женишься! Путаник смотрит на часы и издыхает с облегчением: -- Ресторан закрыт. -- Тогда пойдемте к моей жене и будем пить фирменный напиток Сворска: уж бутылка гидролизного у любого таксиста есть! -- Зачем покупать? -- спрашивает Путаник. -- У меня в портфеле всегда лежит такая бутылка. -- А еду можно попросить у Фрикаделины, -- улыбается Марина, -- или у Любки. -- Мы с Мишей поспешим ко мне, -- говорит Кавелька, -- я вся горю. Я так долго ждала, что у меня не осталось сил на праздник. -- Что ты ждала? -- улыбается Марина. -- Когда, наконец, Миша станет моим мужем по-настоящему, когда два наших тела и две души сольются в одно и в одну на узенькой девичьей кроватке, и только сноп лунного света встанет вуайером над таинством любви да ветви за окном, шелестя и напевая... -- Но Миша уже стал твоим мужем по-настоящему, -- перебивает Марина. -- Нет, еще не стал. Я лучше знаю, я чиста, как весталка, -- утверждает Кавелька. -- Он, правда, порывался, негодник, но я не позволила. Путаник сопит в оправдание. -- А как же становятся "по настоящему"? -- улыбается Мерина. -- С помощью снопа и ветвей? -- Разве ты не знаешь? -- спрашивает Кавелька. -- Нет, -- улыбается Марина. -- Иди сюда. -- И Кавелька шепчет моей жене на ухо таинства любви. -- Как интересно!.. -- говорит Марина, прямо-таки засовывая ухо в Кавелькин рот; но я ждал, что она сильнее удивится. -- Я тоже хочу попробовать. То-то я думала... А это можно делать с любым мужчиной или только с Путаником? -- С любым, кроме Путаника, -- говорит Кавелька. -- Тогда расскажи об этом же Ивану. -- Я все знаю, -- говорю я. -- Знаешь? -- удивляется Марина. -- Тебе Путаник рассказал?... Мы гасим свет, запираем двери и расходимся в разные стороны. Возле дома я говорю Марине: -- Давай заглянем к Адаму Петровичу! Вот он за нас порадуется. -- Конечно, заглянем, -- соглашается Марина, -- хоть мне и хочется поскорее попробовать. Нам открывает Фрикаделина, в глазах -- слезы. -- Что случилось? -- пугаюсь я, потому что первый раз вижу Фрикаделину плачущей. -- Нашего секретаря сняли с работы, -- всхлипывает Фрикаделина, -- а мой дурак заявление написал. Не буду, говорит, ждать, когда выгонят. -- Давно это случилось? -- спрашиваю я. -- Днем, -- отвечает Фрикаделина. -- А где Адам Петрович? -- спрашиваю я. -- В типографии. Мы бежим туда, и еще от дома я замечаю, что на крыше типографии стоит, как печная труба, столб света, а из столба валит дым, словно исток Млечного Пути. Мы припускаем еще быстрее. Какие-то полуночные зеваки думают вслух, вызывать -- не вызывать пожарную команду. На проходной -- никого. Перепрыгивая через три ступеньки, я влетаю на чердак, ногой пинаю дверь с этикеткой "Директор" и первое, что вижу, -- черный металлический ящик на длинных ножках, в котором уличные продавцы готовят шашлык. Из мангала и валит дым в открытое на крыше окно, а Семенов мешает в мангале кочергой, кашеварит. Сусанин сидит за столом в клубах дыма, и вокруг его головы летают траурные бабочки -- клочья горелой бумаги. Лицо Сусанина страшного цвета. В такой цвет выкрашены стены сортира на Сворском вокзале. Адам Петрович кидает в огонь целые охапки бумаг и даже папки, а Семенов старательно их ворошит, чтобы горело быстро и без остатка. У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю: -- Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию с горя подпалили. -- С какого горя? -- спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов. -- Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли? -- Ровным счетом ничего не случилось, -- говорит Сусанин. -- Я сжигаю свой архив. Зачем он преемнику? -- Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой изменится? -- Поправить? -- переспрашивает Сусанин. -- Не стоит ничего поправлять. -- Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь неожиданный ход и выпутаетесь. -- Вот я как раз и выпутываюсь! -- кричит Сусанин, бросая в огонь гроссбухи. -- Они не сгорят, -- говорит Семенов, -- надо было порвать в клочья. -- Знай помешивай! -- командует Сусанин. -- Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во всем Сворске не сыщешь. -- Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом -- мирное население в плен не берут. -- В мирное время, -- добавляет Семенов. -- Да замолчишь ты, наконец! -- кричит Сусанин. -- Хоть раз можешь обойтись без сентенций?! -- Я вот тебе поору на меня, -- грозит Семенов кочергой. -- Зачем же вы подали заявление, -- спрашиваю я, -- если не сдаетесь? -- Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед своим ребенком! Никому не стыдно -- а мне стыдно! -- Что же она такого ужасного сказала? -- Да говорит: "Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло, магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал надежды вырасти порядочным человеком". -- Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? -- спрашивает Семенов. -- Нет, вечное я от себя вставил. -- А пепельницу? -- Пепельница -- тоже отсебятина. -- Что же сказала твоя дочь? -- Неважно. -- Ничего она и не говорила, -- решает Семенов. -- Так скажет, если я не уволюсь. -- Но как вы собираетесь жить без работы? -- спрашиваю я. Сусанин машет рукой: -- Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии, спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей проституткой. -- Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора, -- говорю я. -- Все мы -- разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же самое. Сусанин кладет ноги на стол, как янки: -- Понимаешь, Иван, я -- одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. "Книгу восхищения Пиндаром"! Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь государство, когда другие пьют пиво или снят перед телевизором -- делай дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и работой не назовешь, -- это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, по ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо иметь под рукой государственную библиотеку, и не одну. А когда мне было ездить в Ленинград и в Москву? Кто отпустил бы меня на год в творческую командировку, если я нужен здесь заниматься не своим делом... -- Хватит хныкать, -- говорит Семенов. Но Сусанин не обращает на него внимания, он нашел благодарного слушателя. -- ...Вся беда в том, Иван, что не один я полоскаю нос в чужой тарелке. Миллионы не смогли стать тем, кем хотели, и живут теперь, как в парнике: растут по потолку на дозволенном уровне; а другие миллионы стали тем, кем им ни в коем случае быть нельзя. А что может страна, в которой люди заняты не своим делом, в которой отставные майоры и прирожденные фарцовщики лезут в журналистику, а дипломаты и математики руководят банями? Ничего такая страна не может! Ничегошеньки!.. Мировая история кишмя кишит откровенными глупостями и преступлениями, но наша молодая страна по количеству совершенных ошибок и просчетов впереди всех на голову, всех государств, всех цивилизаций, всех эпох. Одной экономики хватило бы на лидерство. Правда, пока слабо изучена индийская культура Мохенджо-Даро. Будем уповать на то, что ее правители были еще более бестолковые. Другой надежды нет. -- Теперь понятно, почему вы любите Древнюю Грецию: вас просто тошнит от современности, -- говорю я. -- Не совсем так, -- отвечает Сусанин. -- Однажды я взял Большую энциклопедию и выписал имена людей, которые по-моему, сделали что-то новое и полезное для человечества Половину списка заняли древние греки. -- Они стояли у истоков, это объяснимо... Но почему вы никогда не рассказывали о Пиндаре мне с Мариной? -- В бытность мою школьным учителем, я однажды рассказал о нем детям. За это меня прозвали Пиндармотом. -- Плюнули в душу, -- поясняет Семенов. -- Теперь вы вернетесь в Ленинград? -- спрашиваю я. -- Дураков нет, -- отвечает Сусанин, -- никто не поменяет квартиру в Ленинграде на весь Сворск. -- Только что ты утверждал, что кругом одни дураки! -- возмущается Семенов. -- Что же вы будете делать? -- спрашиваю я. -- Куплю баян и пойду по квартирам петь Пифийские песни. Потом напишу книгу, как я ходил по квартирам. Научной работы не получится, но я хоть буду ублажать себя. -- И станешь блаженным, -- говорит Семенов. -- Впрочем, ты им уже давно стал. -- А вы не сопьетесь? -- спрашиваю я. Но Сусанин не отвечает мне. Вместо ответа он оглядывает кабинет, крутя головой, как подсолнух, потерявший солнце сладко зевает, засовывая кулак в рот, и говорит: -- Кажется, все сожгли. Можно еще типографию напоследок подпалить. Сыграем в Нерона? Кто будет водить? Я притаскиваю из коридора огнетушитель и заливаю мангал. Мы выходим из кабинета, и Сусанин, заперев его, выбрасывает ключ. -- Зачем? -- спрашиваю я. -- Завтра же искать будете. -- Пусть за этой дверью краеведы создадут музей самого неустроенного человека в мире! И пусть взимают плату за вход с тех, кто занят своим делом! -- говорит Сусанин. -- Попрошу ван дер Югина, он сделает так, чтобы вышло по-моему. На проходной мы застаем Марину и не решаемся ее будить, Я беру Марину на руки и несу домой. По дороге мне помогает Адам Петрович... VIII ЗАГАДКИ -- ОТГАДКИ Загадка: Адам, И, Бутылки сидели на стене. Сусанин и сантехник свалились во сне. Кто остался на стене? Отгадка. Ван дер Югин Загадка: Сколько дураков можно получить из одного умного? Отгадка: Одного дурака. -- Почему небо белое? -- спросил Сусанин. -- Это потолок. -- Значит, я дома. -- Одевайся и иди на работу, -- сказала Фрикаделина и кинула в мужа штаны. -- Я вспомнил. Я уволился и могу спать, сколько хочу. -- А ты забери заявление. -- Поздно, -- ответил Адам и сладко потянулся. -- Если отец не пойдет на работу, я тоже не пойду в школу, -- решила Антонина. -- Правильно. Нечего там делать, -- сказал Сусанин. -- Я тебя сам всему научу. -- Дурак! -- сказала Фрикаделина. -- Господи, зачем я с тобой связалась! -- И она заплакала... -- Сколько раз я доказывал тебе, Фрикаделина, как я умен! Каждый раз ты соглашалась, но через неделю забывала. Ты подобна автомобильной шине: покатался -- подкачай. -- Да что толку от твоих мозгов, если ты дурак! Где ты шляешься целыми днями? Ты забыл, что у тебя есть семья? Забыл, что у тебя растет дочь? -- Ты забыл про меня, -- сказала Антонина. -- Не может быть! -- сказал Сусанин. -- Может, -- сказала Антонина -- Родители, которые мало занимаются детьми, не вправе потом требовать, чтобы дети были похожи на них. А я потребую, дочка. Давай заниматься. Какой первый урок? -- Алгебра. -- Скучный предмет... А второй? -- История. -- Прекрасно! Тема? -- Кажется, греко-персидские войны. Сейчас в дневнике посмотрю. -- Кто командовал афинянами при Марафоне? -- Мильтиад. -- Чей он был потомок? -- ?.. -- Двойка. -- А сам знаешь? -- Знаю, конечно. Потомок Аякса. -- Кто же так ведет урок, учитель? Сначала надо рассказывать, а потом спрашивать по написанному в учебнике. -- О чем же рассказывать? -- спросил Адам. -- О чем будешь спрашивать, -- ответила Антонина. Сусанин повернулся на спину, заложил ладони за голову и уставился в потолок. -- Ну, слушай, -- сказал он. -- Жил-был на свете гоплит... -- Объясни, кто такой гоплит. -- Вооруженный человек, ополченец... Не перебивай меня, по утрам тяжело фантазировать. Лучше закрой глаза и представь. Дорога. Она тянется по холмам, с горы -- в гору, юлит и петляет, как хочет, и ржавая выгоревшая на солнце трава бежит за ветром, а ветер гонит облако пыли по пустой стране, точно беспутный мальчишка -- выводок цыплят по двору. Гоплит торопит себя и все время смотрит на мыски: ему кажется, что дорога так летит под ногами и приближает цель. Лицо гоплита морщится, и он не может согнать морщины, потому что скулы перекосило от боли. А ноги не гнутся, ноют от усталости и цепляются одна за другую, шлем давит голову, панцирь мешает вздохнуть полной грудью, поножи липнут к икрам, щит оттягивает руку. В палестре это называлось гоплитодром -- бег и доспехах, на выносливость. Но в палестре дальше двух стадиев не бегали... -- А куда он бежит? -- Закрой глаза... От Марафона до Афин -- двести сорок стадиев. Скороход, вроде Фидиппила, уже давно был бы в городе, думает гоплит. Когда его отправили на Пелопоннес узнать, будут ли спартанцы участвовать в битве, он на другой день прибежал в Лаконику. Но Фидиппил не сражался перед этим с мидийцами, бежал налегке, и ноги -- его ремесло... Из-под бронзового шлема на скулы падают капли пота величиной с горох, и гоплиту кажется, что это мухи ползают по лицу. "Беги! -- подгоняет он себя. -- Надо бежать! Через "не могу". Стратеги поручили тебе сообщить, что афинское войске вступило в бой с мириадами варваров и сражалось доблестно. Аттика не покорилась Дарию, хоть Эллада и предала ее. И в начале пути грудь твою распирало, так хотелось крикнуть, чтобы и в Беотии, и в Мегарах услышали о победе, а теперь ты не можешь даже вздохнуть толком, и до цели еще далеко, и Эридана не видно, хотя полоса маслин впереди..." -- Это кто такой, Эридан? -- Ручей... Внутренности гоплита иссохли и тлеют -- солнце раскалило доспехи, -- и ему кажется, что сейчас он вспыхнет, как вязанка хвороста в костре. Глухо бьется сердце, точно угодившая в сети птица, гонец хочет попасть в его ритм и бежать, не чувствуя проклятого стука, но сердце опережает, кажется, оно быстрее и выносливее ног... и гоплит задыхается. Проводит разбухшим языком по губам, и во рту остается горький привкус пота, грязи и крови. Гоплит хочет плюнуть и не может, хочет протереть губы ладонью -- и нечем: рука со щитом онемела, а та, в которой копье, болтается как веревка... -- Бедненький, -- сказала Антонина. ...Нога вдруг подворачивается на остром камне, и гоплит, не в силах сдержать тело, падает перед гермой. Каменный бог смотрит вперед, на дорогу, ползущую в Афины. Лицо у него тоже уставшее, все в пыли и грязных подтеках. Помоги мне, Гермес Дорожный, стонет гоплит, и до него доносится меканье. Гоплит поднимает голову и видит, что упал в двух плефрах от ручья. Там, вдоль берега, стоят белая полоса коз и забор маслин. Гоплиту кажется, что козы выпьют всю воду. Он пытается ползти и сдирает запекшуюся кровь на ране чуть выше запястья. В ладонь собирается лужица бурого цвета. Он встает на колени, потом -- на ноги, качается и падает. "Гермес не слышит меня или не хочет слышать", -- думает гоплит и зовет в помощь Гею. Опять приподнимается, опираясь на копье, и ковыляет к берегу. Остановиться невозможно. Распугав коз, он падает в Эридан и всасывает в себя ил и воду. На берегу -- только две ступни. Вокруг толпятся брошенные пастухом козы... Влага добавляет сил, тело остывает, мышцы из тряпок собираются в пружины, гоплит сгибает руку и держит щит, как положено бегущему воину. Но бездушный Гелиос не дает ему пощады, своенравный Эол снова облепляет пылью, и через стадий пот опять застит глаза, а на уголки губ налипают сгустки запекшейся крови. Кровь течет из носа -- от перенапряжения -- по капле. "Добегу, непременно добегу", -- уговаривает cебя гоплит, бросая вперед непослушные волочащиеся ступни. Шлем качается при каждом шаге, и гоплит тыкается лицом то в одно, то в другое плечо, изредка попадает и стирает пот. Он не может не добежать, потому что его ждут, потому что, если он упадет посреди дороги и не встанет, -- это позор для гражданина Афин, даже жена не скажет ему: "Хайре", -- и этот позор не смоют ни дети, ни внуки, и род его покинет цветущие Афины, оставив богов и предков, чтобы прозябать на краю ойкумены. И упрямое чувство долга гонит гоплита вперед. "Вынесите! -- просит он свои ноги. -- Вы же сильные!" Но ноги заплетаются, и гонец дает им волю, стараясь двигаться по инерции и не тратя сил, которых еле хватает, чтобы дышать; стараясь не вспоминать коз, брошенных на жалость Мойр; стараясь не видеть пустоты дороги, обычно забитой повозками и пешеходами, и наспех опустошенных хозяевами сельских усадеб, загнанных внутрь низкорослых оград; стараясь не думать о вести, которая отопрет все ворота Афин и вернет жизнь в привычное состояние. Но пока -- пока известие сидит в нем, как невырвавшийся крик, -- во всей вечносущей Аттике не сыщется смельчак, решившийся бы отойти на десять стадиев от стен, которые укрыли население. Огромный слепень присасывается к ране на руке. "Странно, -- думает гоплит, -- я же бегу, а слепни садятся на неподвижные предметы". И стонет от резкой неожиданной боли: сползший с бока короткий меч вонзается в голень. Гоплит смотрит на свою ногу -- как на смерть. Он не знает, что это и есть смерть, что меч перерезал вену и кровь, подгоняемая сердцем, будет литься, пока не вытечет вся вместе с жизнью. Гоплит хочет остановиться, чтобы согнуть руку и передвинуть меч к спине, но падает... тянет голову, чтобы оглядеться, сколько еще до города, но в глазах темнеет. И по очереди поднимая голову и шлем, грудь и панцирь, руки и щит, он встает, хлюпая ступнями в бордовой луже, хрипя от немощи своего измученного тела, поддерживаемого копьем, точно лоза. Больше всего на свете ему хочется стонать и оказаться в городе. Сказать бы, упасть и забыть о том, что он -гражданин, что у него нет права не добежать, как у инородцев и рабов нет права защищать богоизбранную Аттику. И он опять ковыляет по ослепляющей дороге, такой яркой, словно Гелиос проехал перед ним... За гоплитом несется орава мальчишек. Они почти наступают ему на пятки, забегают вперед, возвращаются, пристраиваются сбоку и требуют изо всех сил: "Дорогу!" Женщины оглядываются, сторонятся, охают и семенят за гоплитом. Возницы поворачивают неуклюжих волов, бросают и кряхтя бегут вдогонку... Сбрасывая десятидневное ожидание, город переходит на бег. Только тощие бездомные собаки путаются между ног и лают на всех, на весь этот гомон, поднятый каким-то существом, еще более грязным, чем они. Он не слышит и не видит, ступая без разбора по золотистым кучкам помета, он чувствует близость города по камням и выступам, о которые спотыкается и о которые спотыкался, учась ходить, он узнает его по выбоинам и щелям, в которые ступни попадают так же привычно и уверенно, словно там -- гладь: и ноги еще повинуются воину, а истомленное сердце, как укачиваемый больной ребенок, сопит и хрипит, а, очнувшись, с криком стучит шумно и быстро, последним торопливым боем. Иссохшим ртом гоплит подобно рыбе, брошенной на берег, хватает воздух, рвет его, заталкивает серым пропыленным языком в горло и, не успевая проглотить, выплевывает. Опять хватает, рвет, спотыкается, помогая себе копьем, как клюкой, устоять, и не видит людей, которые бегут рядом, впереди, сзади, кругом, трогают за плечо, умоляют, кричат от нетерпенья. Он понимает, что уже в городе, когда ноги ступают на вымостку из битых амфор и щебня... Выбеленная домами и солнцем улица, упирающаяся в агору, забита людьми, только узкая тропинка посередине. По ней ковыляет гоплит, спотыкаясь на каждом шагу и оставляя за собой красный шлейф, который сразу затягивает толпа, глотает вместе с тропинкой. Над городом висит тишина -- Афины ждут приговора. Воин останавливается на краю площади, глаза его на миг оживают, и тухнут, и, мешком опускаясь на землю, роняя щит и копье, он хрипит: "Радуйтесь, афиняне, -- мы победили"... Антонина вскочила со стула, схватила портфель и крикнула, выбегая из квартиры: -- Я еще успею что-нибудь получить за твою фантазию! -- Подожди! -- крикнул Сусанин, но дочери и след простыл. Тогда Адам опять стал смотреть в потолок и думать. "Может быть, я не успел сказать ей самого главного? -- думал Адам.-- О том, что гоплит был одного возраста со мной и жизнь свою провел так же безалаберно, что своей вестью он хотел расплатиться с родиной за то, что не смог стать Тезеем, Солоном или Аристогитоном, что его похоронили возле дороги, по которой он бежал, и однажды на могиле вырос цветок, и этот цветок переехало колесо телеги, когда-то прянувшей в сторону от ребячьего визга: "Дорогу!" "И еще я не сказал ей вот о чем, -- вспоминал Адам. -- В учебниках пишут, что при Марафоне погибло 192 афинянина, которых похоронили всех вместе и насыпали сорос, но никто не догадался положить с ними моего гоплита и сосчитать за погибшего. Какая же все-таки мерзкая вещь -- человеческая благодарность. Ее испытывают пять минут. Может быть, и стоит жить такими пятиминутными отрезками?.." ...Сусанин отмыл вчерашнюю копоть с лица, позавтракал и собрался из дома. "Теперь пойду и умоюсь позором", -- решил он. Но пришел ван дер Югин, стянул кепку с головы, помял в руках и сказал: -- Я к вам, товалищ Сусанин... С заявлением. -- Давай сюда, -- сказал Адам. И проворно вытащил из-за пазухи порядком жеванный лист. Заявление, составленное на имя председателя Домсовета, несло в себе просьбу выделить бывшему обитателю дома, ныне лишенному всех прав на жилье, тюфяк или матрац и небольшой угол на лестничной клетке любого этажа, кроме первого. Проситель обязывался поддерживать чистоту и порядок, и под заявлением собрал дюжину подписей.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|