Алексей Бабий
Мой университет
Фрагмент о влюбленности
Весь день Витьку не оставляло ощущение, что куда-то надо поехать. Что-то сделать, не знаю что. Витька морщил лоб, скрёб затылок, протирал очки. Какая-то навязчивая мысль просилась на язык, но высказать её он не мог. Так он и мотался целый день по городу, и всё валилось у него из рук: собрался пойти в кино, отстоял очередь, но ушёл, когда осталось три человека; зашёл в столовую, набрал целый поднос еды — в рот ничего не лезет. А то сядет в первый попавшийся автобус — и едет куда глаза глядят. Вот так он и очутился вечером у Лениного дома. Очнулся, зажмурил глаза, потряс головой и сказал: «Ух ты!». Развернулся и поехал домой. А наутро так уставился на Лену, что Саня счёл нужным нацарапать на бумажке: «Ха-ха!». За что и получил по лбу. Как полагается.
Фрагмент о ночной работе
Работает Витька ночью. Работы много: зерно нужно веять, а кое-где и лопатить. Витька работает в охотку, посвистывает. Этим нас не проймёшь. Это нам знакомо.
Папаша его был учителем, что не мешало ему надираться до чертей, бить посуду и пытаться поджечь дом. Мать, тоже учительница, подала на развод. Слишком гордая, чтобы просить помощи, делала всё сама. Купили дрова, и, чтобы никого не просить, перевезли их сами, а чтоб никто не видел — ночью. Впрягались в сани, как на картине Перова, возили еловые и берёзовые чурки.
— Ничего, ребята! — говорила мама, румяная и бодрая. — Нам задание такое: ещё две ездки — и отдыхать! Представьте, что идёт бой, а мы подвозим снаряды!
Хочется спать, ноги подгибаются, но — надо! Вот так и работали. Вот так и сейчас — за ночь Витька делает столько же, сколько все остальные за день. А в перерывах лежит, глядя в звёздное небо, и ничего ему больше в жизни не требуется…
Фрагмент о станции
На таёжных станциях говорят так: «Ну что, придёшь?». И ясно, куда, и ясно, когда. Вечером все на перроне. Приезжают даже из соседних деревень — потолкаться. Все драки начинаются тут, все свидания назначаются тут, а уж сколько ребятишек зачато в пристанционных кустах… Стоят вдоль лестницы, отмахиваются веточками от комаров, слушают байки Васьки Сухопарова, поют под две гитары: одна шестиструнная, другая — семи:
А люди, когда пьяные,
Схожи с обезьянами!
Значит, в обезьяний век
Появился человек!
Лесными тропами
Едем из Европы мы.
Англия, Америка,
Открывайте дверь!
Мы едем, едем, едем, к обезья-а-а-анам!
Кокосам, джунглям, тропикам, бананам!
И Витька тут же — «Без вас мне скучно, с вами грустно». Песни не поёт, анекдоты только слушает, по морде никому не даст, да и ему дать интересу никакого нет. Толи свой среди чужих, толи чужой среди своих. За дурачка, в общем.
Не это его манит. Он любит поезда. Нет, не подумайте, что он из тех романтиков, которым всё хочется уехать куда глаза глядят, за туманом и за запахом тайги. И тумана, и запаха тайги кругом — ешь не хочу. Нет. Главное — в ощущении тревоги, ожидания, дрожи, когда вдруг, неожиданно, но долгожданно, ворвётся в суету голос дикторши — сейчас свершится!
И вот из темноты вырывается длинный косой луч, растёт гул, неотвратимо надвигается тяжёлая, маслянисто блестящая туша электровоза, а машинист взирает с высоты своего положения на суматоху, поднявшуюся внизу, и чувствуешь: вот оно! Пришло в мир бесцельный и суетящийся нечто огромное, уверенное и целеустремленное.
А особенно — воскресные поезда. Они привозили ему
, упрямую, вредную, рыжую, во всех отношениях замечательную. Любаша жила в интернате, а по субботам ездила домой. И вот замирал на первом пути воскресный поезд, снег по-рождественски уютно падал на ярко освещённый перрон, вокруг суетился и орал народ, в этом вареве внезапно мелькало Любашино синее пальто — и свершалось! Витька слаломом летел через толпу, хватал сумку, набитую домашней снедью (он добился этого священного права!), и впереди было полчаса блаженного уединения.
Блаженное уединение — сказано сильно. Вокруг кишат провожающие, Любашины подружки путаются под ногами, да и сама Любаша обязательно скажет что-нибудь, настолько приятное, что хоть застрелись — хуже не будет.
Если уж говорить о блаженном уединении, оно бывает после провожания. Растечётся народ по домам, погаснут огни, А Витька будет стоять где-нибудь у обрыва, задрав голову, и созерцание морозной выси вызовет в нём тихий восторг, и затолпятся в голове всякие странные мысли, и вольно им в этой необъятной Вселенной, и хочется вгрызаться, познавать, творить, сморозить что-нибудь такое, чтоб весь мир ахнул: как же это, никто не заметил, а Витька Абросимов усёк. Ну и жук же этот Витька Абросимов, ну и сукин сын!
Фрагмент о драке
В Унере — танцы. У Витьки — отгул. В Унер идёт силосный зилок. В кузове уже Олег, Серёга и Миша где-то там. Девчонок не взяли. Они, правда, и не просились.
Только выехали за тракт — «зилок» резко затормозил. Тут же что-то грохает о борт, кто-то орёт, то ли задыхаясь, то ли плача: «Кто Валерку бил?». В кузове притихли. А пьяный голос мечется вокруг: «Кто брательника моего бил? Выходи, падла!».
Жлобы. Тоже на «зилке», тоже полный кузов.
— Монтиркой бьёт… — шепчет Дед.
— Выхо-оди-и-и!
— А, бога душу мать! — шипит Дед. Камень попал ему в грудь.
Шофёр резко трогает. В кузов летят камни.
Машина выезжает на тракт, другой «зилок» успел как-то раньше, и разворачивается навстречу.
— Ломай кузов, мужики!
Силосную надставку разнесли мигом. Фары навстречу. Они.
Витька сжался, закрыв голову. Главное — уберечь голову. Пускай эти подонки гробят друг друга. А мне еще надо жить.
Машины сошлись. И вдруг треск, вопли, лучи метнулись куда-то вниз. Кто-то догадался, бросил монтирку в ветровое стекло, попал в шофёра. Машина в кювете, оттуда слышится мат и стоны. «Зилок» мчится на главную усадьбу. В момент разобрали забор — и обратно. Машины в кювете уже нет. И в Папиково никого нет. Кроме студенток. А приключений хочется.
— Айда к девкам!
— Заявимся к студенточкам!
— К целочкам!
— Какие целочки — они давно того… — сказал Серёга. — С шоферами-то по ночам катаются!
Ну вот, с тоской подумал Витька. Опять прикрывай их своим телом. Как тогда, ночью, когда приехали девицы с этих самых катаний, и Витька схлопотал по морде за то, что их защищал, и Ирка же усмехнулась снисходительно, скосила кошачьи свои глаза и давай допытываться, целовался ли Витька когда-либо.
Разбирайтесь как-нибудь без меня. Их и насиловать не надо, сами, поди, с радостью согласятся. Ждут не дождут, чтобы приехала орава со штакетником и доставила им удовольствие.
А если не так. А если изнасилуют, какими глазами буду на них смотреть? Встать на пути… Бесполезно, сомнут. Но хоть совесть чиста будет.
Поздно. «Зилок» остановился у общежития. Тихо и темно. Спят, значит. Выскакивают из кузова парни. Витька цепенеет. Нужно что-то делать, а он не может шевельнуться.
«Зилок» рванул с места, и Витька выходит из транса. Лучше поздно, чем никогда! И он прыгает на ходу, со штакетиной в руке. Прямо в грязь. Прямо в жижу, по самые уши. А навстречу — фары. Опять жлобы? Витька перекатывается под ближайший комбайн.
— Да был тут! Под комбайном, может?
Точно, они. Витька не дышит.
Машина урчит, срывается с места, разбрызгивая грязь. Поздно. Везде поздно. Уже, наверное, всё кончено. Почему не слышно криков? Витька мочится, стоя у забора. Струя ходит ходуном. Почему не кричат девчонки? Почему они не кричат?
Со штакетиной наперевес Витька ворвался в избу.
— Явился. — говорит Серёга.
Девчонки ушли давно. Спрятались ещё от жлобов. Повезло. Им повезло. Но как не повезло Витьке. Никто не узнает, но он-то будет помнить всю жизнь. Трус.
(1971–1978)