Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Частный детектив

ModernLib.Net / Бабий Алексей / Частный детектив - Чтение (Весь текст)
Автор: Бабий Алексей
Жанр:

 

 


Алексей Бабий
Частный детектив

«Вы рецидивист?» — «Да нет, товарищ, я — Сергеев!»

      — Вы как сюда проникли? — сказала мне она.
      — Я не проник. — сказал я. — Я пришел.
      — Я Вас русским языком спрашиваю: как вы сюда проникли?
      — Товарищ… э-э-э… извините, я в званиях не разбираюсь, — сказал я, — с моей ко мплекцией трудно проникать. Сами видите!
      И для убедительности похлопал себя по животу.
      — Там ведь решетка! — сказала она.
      — Тем более! — сказал я. — Как бы я проник через решетку? Вот Вы… Вы смогли бы!
      Конечно, я хотел сказать ей комплимент. Не потому, что она (упаси боже!) мне понравилась. А потому, что жизнь приучила меня говорить комплименты, нужные для д ела. Но в этот раз я дал маху.
      — Вы хоть соображаете, где Вы находитесь? — сказала она.
      — Соображаю! — искренне признался я. — В архиве УВД.
      — Документы! — сказала она.
      — Мои, что ли? — ошалело спросил я.
      — Ну, не мои же! Что Вы тут дурака валяете!
      — Да нет. — сказал я. — Я не валяю. Я в самом деле… То есть, я не то хотел сказать…
      — Документы! — рявкнула она.
      — А что, сюда нельзя? — запоздало сообразил я. — Нет, ну а я при чем? Это у вас тут разгильдяйство. Враг-то, между прочим, не дремлет! Поставили бы хоть милиционера у входа. С пистолетом.
      — Сейчас будет милиционер. — пообещала она. — Даже два. И оба с пистолетами.
      И я стушевался. Все мы разговорчивы, пока не услышим о пистолете, не так ли?
      Паспорт мой она изучила от корки до корки, но не отдала, а положила на стол, рядом с кнопкой.
      А! Вспомнил я. Точно, была решетка. Но она была открыта. И какие-то мужики тащили раствор. Ремонт же!
      — С этим ясно. — заметила она. — Теперь объясните, зачем вы сюда проникли.
      — Понимаете ли… — начал я. И вдруг понял, что — не поймет!

Приготовьтесь, сейчас будет грустно…

      Ну что я мог ей рассказать? Меня смущала искусственность ситуации. Можно подумать, я начитался детективов и насмотрелся индийских боевиков. Но не читаю я детективы. И индийские фильмы не смотрю.
      Я представил вдруг, что рассказываю ей нечто индийское. Про счастливую семью: он музыкант, она… ну, как бы это в переводе с индийского… специалист по художественному воспитанию детей, что ли… И рассказал бы, как они любили друг друга, и дочку свою, шестилетнюю краснощекую крепышку. И как ждали они появления еще одного ребенка, и в скромной спальне слушали стук его сердца в материнском животе.
      И как однажды, по подлому навету, нагрянула в дом полиция, и музыканта увели навсегда. А вскоре, несмотря на беременность, арестовали и его жену. И как родственники, расхватав беспризорное имущество (ох, уж эти зарубежные нравы!), перепинывали девочку друг другу и сдали ее, наконец, завшивленную и задерганную, в приют. И как она выросла, и вышла в жизнь одна, без поддержки и средств к существованию. И как отворачивались от нее родственники и знакомые, помня о ее родителях. И как она, по наивности своей, вышла замуж за пьяницу и бегала потом от него по всей стране (Индии то есть) с ребятишками и нехитрым скарбом.
      И как подрос ее сын, и как узнал все это, и как дал клятву отомстить убийцам…
      Да, думал я, вот так все и видится со стороны, и попахивает дешевой романтикой. Но какое мне дело до того, как это видится со стороны. Пора уже научиться делать дело, не обращая на это внимания. Быть прагматиком. Хотя те, которые уводили мою бабушку, тоже были прагматиками. Они делали свое дело, а я делаю свое. Плевать я хотел на то, как это выглядит.
      Моей матери было тогда шесть лет. Ей повезло. Она успела родиться. Ей повезло дважды — ее не взяли вместе с родителями и она попала в обычный детдом, а не специальный. Дети тогда были привилегированным классом, и кроме обязанности учиться, имели право отбывать каторгу.

Те времена укромные, теперь почти былинные

      — Понимаете ли, — сказал я вполне официально, — мне необходимы сведения о гражданах Клюкине Николае Ильиче и Клюкиной (Гиргилевич) Тамаре Григорьевне. Год рождения неизвестен, скорее всего — начало девятисотых годов. В тридцатых годах жили здесь, в Новосибирске. Арестованы в 1937 году.
      — Что конкретно Вас интересует?
      — Все! — просто сказал я.
      — Зачем Вам это?
      — Мне нужно. — сказал я.
      — Ближе к делу!
      По мере того, как я объяснял ей суть дела, глаза ее сужались, а лицо, и без того лишенное миловидности, просто каменело. Она явно жалела, что сейчас не ТЕ времена, уж в ТЕ времена я отсюда бы не вышел. Уже причина моего появления расценивалась бы как гнилой либерализм по отношению к врагам народа. А я ведь еще и папочки полистал в коридоре. Они по случаю ремонта лежали кипами, вот я и не удержался. Тем более, что датированы они были ТЕМ САМЫМ годом.
      Ну-ну, остановил я свою фантазию. Нужны бы были кому-то твои отпечатки пальцев. Хватило бы и одного гнилого либерализма. И вообще, будь сейчас ТЕ времена, не шастал бы ты по архивам МВД, а сидел бы дома и молчал в тряпочку.
      — Так. — сказала она. — Ясно. Ну, пошли.
      Я думал, что она поведет меня туда, где стройными рядами стоят папки, но ошибся. Она довела меня до решетки (действительно, открытой) и захлопнула эту решетку между мной и собой.
      — Ждите!
      Я ждал, переминаясь с ноги на ногу. Через три минуты она появилась и сказала, что дела Клюкина и Гиргилевич в архиве не обнаружены.
      Одной ходьбы туда и обратно было не меньше двух минут. Даже компьютер не отыскал бы за минуту нужные дела среди сотен тысяч дел. Уж в этом-то я понимаю.
      — Культа нет, но служители остались! — сказал я ей вслед. Но ТАК сказал, не очень громко. И не так чтобы внятно. Про пистолет, что ли, вспомнил?

Приподнимем занавес за краешек…

      Ни-че-го! День ушел на устройство в гостиницу, полдня просидел на телефоне, отрабатывая ложные следы (архив областного комитета партии, горком и так далее). Полдня искал горархив, день убил на областной архив. Что-то около полусотни папок пролистал я в областном архиве, и все впустую. Буква «Г» далась мне быстро, а вот «К» — оказалась весьма распространенной.
      Мама моя знала о родителях только то, что Николай Ильич был дирижером в радиокомитете, а Тамара Григорьевна работала в облоно и заведовала домом детского творчества. И что у них было героическое прошлое: Николай Ильич в двадцатые годы был чекистом, а у Тамары Григорьевны что-то было связано с Харбином и эмиграцией. Все это запомнилось ей из разговоров.
      Ни дат рождения, ни дат смерти. Точнее, даты смерти были известны из справок о реабилитации. Но справки те были скорее всего липовые. Он умер от нефрита почек, а она от абцесса легких. Можно подумать, что их кто-то освидетельствовал после смерти. Их и хоронили-то, как собак, без всяких там гробов и крестов.
      Да, справки были липовые, но и они БЫЛИ. Давным-давно мой папаша спалил их по пьянке вместе со всеми документами, имевшимися в доме. У него были свои понятия о свободе. Он вообще тяготел к анархизму, причем не в кропоткинском его понимании, а скорее в махновском. Что не мешало ему быть членом КПСС, преподавать историю и обществоведение и вообще нести в массы марксистское мировоззрение.
      Отрабатывая радиокомитет и облоно, я не забывал и о театре кукол. Д енежная компенсация (двухмесячная зарплата Н. И. Клюкина) пришла почему-то оттуда.
      За три часа до отхода поезда я имел следующие данные:
      — Гиргилевич Т. Г. никогда в новосибирском облоно не работала;
      — архив радиокомитета находится в комитете по телевидению и радиовещанию;
      — архив театра кукол находится в ТЮЗе.
      Жизнь приучила меня не брезговать синицей в руке. В ТЮЗ еще можно было успеть, и через двадцать минут я уже блуждал в его круглых недрах.
      Тамошняя кадровичка готовила свое лицо на выход. Рабочий день заканчивался. Я вымолил пятнадцать минут. Она не стала тратить время на расспросы и плюхнула на стол обычную общую тетрадь — книгу приказов по ТЮЗу за тридцатые годы.
      Я стремительно пролистал тетрадь. Пусто. Осталось пять минут. Я стал ли стать снова, медленнее.
      — Понимаете, — сказал я, — это как раз тот самый год. Тридцать седьмой.
      — А что такое было в тридцать седьмом году? — лениво спросила кадровичка, вырисовывая левый глаз.
      Я не успел ответить. Две страницы в книге приказов были склеены, и я подумал сначала, что они склеились случайно, и попытался расцепить их. Но они были склеены на совесть. Я подбежал к окну и распластал лист на стекле.
      «Приказ от 11.10.37 по ТЮЗу. Клюкин Николай Ильич зачисляется администратором кукольного театра с окладом 300 руб.»

И гадали они: в чем же дело? Почему их везут на убой?

      Вот так оно и было, думал я, стуча зубами под мокрыми эмпээсовскими простынями. Вот так оно и было. Из радиокомитета его выжили. Друзья нашли ему новое место. Ну ладно, был дирижером, стал администратором. Все же не на улице. И вот 11 октября выходит приказ. А, положим, 12 октября вдруг узнают, что он арестован. Ну да, следующий приказ датирован 12 октября. Можно представить себе положение директора ТЮЗа. Пригрел врага народа… Вырвать лист? Нельзя. Листы пронумерованы. Зачеркнуть? Увидят. Сделать вид, что приказа не было? Но как?
      И директор, как пацан, разбивший хрустальную вазу и лихорадочно составляющий осколки (авось не заметят!), склеивает две страницы, переписывает весь злополучный приказ номер 4 от 11.10.37, кроме пункта о Клюкине Н. И. и дальше ведет книгу приказов как ни в чем ни бывало. Помогло ли это ему? Не распластал ли лист на стекле и бывалый энкавэдешник?
      И опять остановил я свою расхристанную фантазию: что за буржуазности?! Зачем вещдоки, когда есть донос? Зачем вообще какие-нибудь доказательства, когда есть план по разоблачениям? Может, ты еще и суда присяжных пожелаешь? Или адвоката на этапе следствия? Со всеми этими пережитками давно покончено. А эта, кадровичка… «А что такое было в 37 году?» Какова? А ведь ей за сорок!
      А что, ты намного больше знаешь, думал я. Ведь не так давно ты считал это очередным перегибом. Лес рубят — щепки летят. Борьба есть борьба. И так далее.
      Борьба борьбе — рознь. Насилие, даже прогрессивное (как будто бывает прогрессивное насилие, хмыкнул я; но ведь нас учили, что добро должно быть обязательно с кулаками!), прогрессивное насилие неизбежно вырождается в регрессивное и репрессивное. Лихие чекисты двадцатых закономерно были расстреляны в тридцатых. Это закон природы, и выражать какие-либо эмоции по этому поводу неуместно. Не обижаемся же мы на явление резонанса за то, что мост рушится под ногами марширующих солдат!
      …Когда брали бабушку, она сказала: «За что же? Я в Харбине в белогвардейской тюрьме сидела!»
      И ей ответили: «Вот такие-то нам и нужны!».

Мы все живем как будто, но…

      Вот такие-то и были нужны! Не щепки летели, и даже не политические противники. Летели все, кто позволял себе жить по-своему. Носители духа. Потому-то и детей их репрессировали. Долгое время я не мог понять — зачем. Ведь даже царские сатрапы проявляли внимание лишь к самим революционерам: не вырезали же они семью Ульяновых из-за Александра!
      Потом понял: это был тотальный духовный геноцид. Дети носителей духа были воспитаны в этом духе, пропитаны этим духом, и с ними пришлось бы иметь дело потом: начались бы опять дискуссии, фракции и вообще всякая демократия. Уж лучше было обеспечить монолитное единство сразу. Но генетика тогда была не в моде, и начинали все же не с младенцев. Так выжила моя мать.
      Что-то успели заложить в нее родители. Что-то от нее досталось мне. Но сравним фотографии.
      Вот они в 30 лет: цельные, прямые люди. Идут, и знают, куда идут, и знают, во что верят.
      Вот она в 30 лет: идет прямо, но идет куда послали, верит в то, во что сказали верить и чувствует, что обманута, но не знает в чем.
      А вот я в 30 лет: ни во что не верю и никуда не иду. И я жертва. Не убей они деда и бабушку, не пусти по миру мать, я в своем росте начинал бы с более высокой отметки борьба с собственной подлостью и трусостью далась бы мне легче. А я начинал с нуля. Я тоже хибакуся. И дети мои хибакуся, и их дети тоже будут хибакуся.
      Я долго вообще не догадывался, что можно жить, а не быть. Я витал в облаках, потом играл в бисер, потом боролся со своим пузом. Что-то все время было не так, и я начинал новые жизни. А потом способ жизни нашел меня сам.

Их брали в час зачатия, а многих даже ранее

      Через месяц после поездки в Новосибирск я получил справку из горархива. Нашлись приказы о назначении Гиргилевич Т. Г. инструктором по внешкольной раб оте, директором дома художественного воспитания детей.
      Приказ номер 1620 от 29 октября гласил, что Гиргилевич Т. Г. от работы освобождена за недоверие коммунистического воспитания детей. Это означало, что арестовали ее позже. Иначе ее уволили бы как врага народа. Листая папки только по облоно и только по буквам «Г» и «К», я насмотрелся на сотни таких формулировок. Итак, бабушку взяли после 29 октября, но до 21 декабря. «К твоему дню рождения я вернусь» — говорила она моей матери (та по иронии судьбы родилась в один день с Иосифом Виссарионовичем).
      Бабушка так и ушла бы в ботиках, но домработница силком надела ей валенки. И дала свою теплую шаль. А бабушка всегда одевалась со вкусом. Она была красивая тридцатилетняя женщина, потомственная интеллигентка, и идти куда-либо в валенках ей казалось неприличным.
      Она не верила, что в стране, где так вольно дышит человек, могут арестовать беременную женщину. Как оказалось, домработница лучше разбиралась в политической ситуации.

Наследство к черту: все, что ваше — не мое!

      В детстве у меня были одни штаны на все случаи жизни. Тогда это диктовалось необходимостью, но и сейчас я поднял планку своих потребностей ненамного выше. Во всяком случае, отсутствие в магазинах кроссовок не подвигнет меня на бунт против социалистической системы или, положим, на побег в те края, где правит доллар. Я ем что придется и ношу то, что продают в магазинах. Плюс к тому я люблю и умею работать. Таким образом, у меня есть все задатки к тому, чтобы стать идеальным гражданином своей страны и, невзирая на условия жизни, сегодня работать лучше, чем вчера, а завтра — лучше, чем сегодня.
      И я б им стал, если б не щелкал во мне счетчик Гейгера, настроенный на вранье. И если б не торчали вокруг белые нитки и не зияли черные дыры. Жизнь без целостного мира невыносима, и я создавал целостный мир. Я добывал истину из лжи, подставляя знак отрицания. Если в «Литературке» писали, что, во-первых, у нас нет политических заключенных, а во-вторых, политические заключенные у нас никогда не содержатся в психушках, посредством простой предикатной формулы я выводил, что таковые у нас есть и содержатся зачастую именно там. И в основание целостного восприятия закладывался еще один камешек. Этот камешек долго еще проверялся и перепроверялся, увязывался с другими камешками. Я всегда был хорошим мальчиком и не слушал голосов из-за бугра. Я обрабатывал исключительно наши газеты, зато по научному. Политиздатовские книги, в которых подробно анализировались повадки буржуазной желтой прессы, снабдили меня готовой методологией.
      Один лишь голос я слушал постоянно — тот который изнутри говорил мне, что деда и бабушку убили незаконно, и что таких было много.
      И, когда я слышал: «Да мы никогда…», то голос говорил «И тогда?»
      И, когда я слышал: «Да мы всегда…», то голос говорил «И тогда?»
      Этот камертон, определявший степень доверия к источнику информации, политиздатовская методология и математическое образование помогали мне строить целостную картину. Это была настоящая научная работа, и делал я ее с азартом, но это был холодный азарт исследователя. Я просто не выносил, когда что-то с чем-то не сходилось и причина чего-либо была мне неизвестна. С таким же азартом я отлаживал программы для ЭВМ, с таким же азартом вычитывал у мудрецов всех времен непротиворечивую цель человеческой жизни. Все, что я получал, выводил и классифицировал, было лишь информацией: фактами и фактиками; положениями, временно взятыми за аксиому; утверждениями, доказанными или ждущими доказательств; несоответствиями, требующими разрешения; гипотезами; и т. д. Информацией. И только.

Постарайся ладони у мертвых разжать и оружье принять из натруженных рук

      Дверь моего научного кабинета распахнулась, в лицо ударил снег, сырой ветер взвихрил бумажки: я услышал «Баньку» Высоцкого.
      Что-то прорвалось где-то, и ОНИ (бабушка и дед) стали мною (или я ими). Это я говорил «Деечка, к твоему дню рождения я вернусь». Это мои дети оставались одни в пустой квартире. Это я стоял по трое суток на допросах. И в переполненном трюме, по которому в порядке шутки прошлись очередью, тоже был я, и это на меня навалился чей-то труп, с застывшим недоумением в глазах.
      В те времена уже не публиковались подробности лагерного быта (точнее, и ЕЩЕ не публиковались, учитывая нынешнюю периодику). Но я читал воспоминания о немецких концлагерях и голос-камертон подсказывал мне, что в наших разве что меньше было порядка и утилитаризма. Вряд ли наши охранники набивали матрацы волосами — для них ЗК были человеческим материалом, не годным даже на это. Словом, недостатка в подробностях я не испытывал, и эти подробности стояли передо мной постоянным кошмаром. Да так, что я стал кричать по ночам. А ОНИ перед самым сном приходили ко мне и рассказывали, рассказывали… Слов не было, я понимал и так.
      И я понял вдруг, что души умерших существуют в беспробудном мраке, пока о них не вспоминают. А когда о них вспоминают, они оживают и готовы помочь и сказать нечто важное, что они знали или что они узнали ТАМ. Они существуют во мраке и ждут, чтобы их вспомнили, а живые не догадываются. Вот когда умрут, хватятся…
      А я помнил о НИХ постоянно. И ОНИ постоянно были со мною. И я стал поэтому смотреть на свою жизнь ИХ глазами. Я явно не оправдал их надежд, И ОНИ смотрели на меня с укором, но они же давали мне силу — ту, которая была у них и которой до этого не было у меня.
      Звено в цепи порвалось, но ОНИ дотянулись. ОНИ — цельные и здоровые, заполняли изношенную мою душу. Теперь нас было трое, и перевес был на нашей стороне.
      Тогда же в мое сердце вошла ненависть. Впервые в жизни это была белая холодная ненависть, а не красная и дрожащая. Поэтому не стал я разыскивать доносчиков, следователей и охранников, чтобы изжарить их на медленном огне. Я понял, что отомщу только тогда, когда сделаю труд этой своры напрасным. Вы хотели сделать нас винтиками? Нате выкусите.
      Борьба вообще должна быть ЗА ЧТО-ТО, а не ПРОТИВ КОГО-ТО. Борьбой ПРОТИВ опускаешься до уровня противника и перенимаешь его методы. Борьба ЗА создает подъемную силу.
      …Савватий Андреевич, директор детдома, заметил, что девочки разбились на два враждующих лагеря. Драки шли не до первой кровянки, а всерьез. В одной группе были дети «врагов народа», в другой — «нормальные» сироты.
      Савватий Андреевич поставил в холодную пустую комнату голую кровать и запер в этой комнате двух предводительниц. К утру они уснули на голой сетке, обняв друг друга. Так было теплее.

Приспичило и припекло… Мы не вернемся, видит бог!

      — Давай выпьем за него! — сказал мне в меру пьяный гражданин.
      — Давай! — сказал я. Непонятно за кого и непонятно с кем, но хуже уже не будет. И зачем только пошли мы отмечать день рождения матери в ресторан. Сугубо семейный праздник. Не по душе мне было натужное ресторанное веселье, вышедшие на вечернюю охоту женщины с бокалом сухого и тоскливыми глазами, мужики-однова-живем и разный мелкий люд, раскрасневшийся от приобщения к шикарной жизни. Стоило вглядеться, и проступала в каждом пирующем растерянность, жалкость и потому я старался не смотреть по сторонам, и прожевывал на тридцать три раза зимний салат.
      В меру пьяного гражданина я увидел не сразу: сначала едва не в нос мне въехала рюмка, двигавшаяся в пространстве по кривой, которую я не взялся бы описать при помощи известного мне математического аппарата. Затем обозрел я довольно интеллигентную руку, держащую эту рюмку, а уж потом поднял глаза и увидел гражданина во всей красе. Гражданина я узнал — до этого он сидел за соседним «семейным» столом. Сегодня вообще, похоже, было много семейных праздников — многие столы были сдвинуты.
      — Вот мы все, — сказал гражданин и, сделав широкий жест рукой, смахнул бокал с красным вином. — Вот мы все — последняя надежда страны. Мы помним! — и он надолго замолчал. — При НЕМ порядок был.
      Потрясенно смотрел я то на него, то на «семейные» столы. Пятно ра сплывалось на скатерти, и почудилось мне, что не вино это вовсе, и, зажав ладонью рот, бросился я к выходу. И долго потом, вывернутый наизнанку, умывался холодной водой.
      Кому отмечать ИХ дни рождения, думал я. Если мы не знаем ничего. Если ИХ стерли с лица земли, не оставив ни надгробья, ни писем, ни вещей: фотографии и те сожжены родственниками, осталось случайно штуки три. ИХ стерли, а мы тем временем пьем за него.
      Вот так и начался этот сугубо частный детектив. Но я не в тот же день поехал в Новосибирск. Я знал цену своим порывам. Такие вещи нельзя бросать на полпути. Их нельзя делать по обязанности и доделывать через силу. Их надо делать только тогда, когда не делать их невозможно. Так бывает, когда, например, любишь женщину. И есть только один способ жизни — с ней. Все остальное — способы смерти. Длительной или мгновенной, но смерти.

Нет, ребята, все не так…

      После невероятного везения в ТЮЗе и долгожданной удачи в горархиве я целый год отрабатывал ложные следы. Я пытался выйти на паспортный стол (мы жили возле парка Кирова, говорила мать), на Воронежское управление МВД (судила воронежская тройка, вспомнила мать), на музей оркестра радиокомитета (оказалось, что музей — оркестра народных инструментов, а дед, видимо, дирижировал симфоническим. «Ну, а почему ты уверена, что он дирижер?» — спрашивал я. «Я же помню — он стоит и дирижирует!»).
      Потом сезам вдруг открылся, и в течение дня я законспектировал личные дела Н. И. Клюкина и Т. Г. Гиргилевич.
 
 
      Итак, он родился 19 мая 1904 года, а она — 29 апреля 1906. Но это означало, что в 1917 году они были детьми, и никакого революционного прошлого у них не было и быть не могло. Они просто не принадлежали к тому поколению, которое у нас всегда ассоциируется с легендарными подвигами. Они пришли позже.
      Харбин, в частности, объяснился совсем прозаически. По легенде, аристократическая семья Гиргилевич оказалась в Харбине в эмиграции, и моя бабушка порвала со своим буржуазным прошлым и ушла в подполье. На деле же семья учителя Григория Демьяновича Гиргилевича оказалась в Харбине еще в 1911 году, и это был обычный перевод из Екатеринослава (Днепропетровска). В 1929 году, во время конфликта на КВЖД, семья действительно распалась. Григорий Демьянович с дочерью уехал в Читу, а его жена — в Америку. Там она в конечном счете стала владелицей гимназии и жила очень даже неплохо; во всяком случае, регулярно отправляла дочери посылки. Они-то, скорее всего, и сыграли роковую роль: разве могли идейные соседки Тамары Григорьевны удержаться от доноса при виде ее буржуазной одежды? Так или не так, но из партии бабушку исключили именно за связь с классово чуждым элементом.
      В графе «участие в революционной деятельности» — прочерк. Видимо, сидение в белогвардейской тюрьме бабушка считала делом само собой разумеющимся и не стоящим столь громкого названия.
      Дед же, на фотографии такой волевой и целеустремленный, явил мне совершенно головокружительную биографию. Он учился то в железнодорожном училище, то в торговом. Он был то агентом для поручений ГПО, то секретарем губкома КСМ, то безработным, то статистиком. Он вдруг поступал в Ленинградскую консерваторию, а потом, приехав на каникулы, бросал скрипку и подавался в секретари уголовной комиссии. Вот он зампред Читинской комиссии по чистке, а через месяц — студент Томского музтехникума плюс председатель Томского горкома рабПС, а после этого еще и администратор оркестра курорта Шира. То он заведует сектором зарплаты, то вдруг работает скрипачом. Наконец, две линии его жизни — музыкальная и административная, сливаются воедино: в Новосибирске он был заместителем председателя краевого комитета по радиовещанию и отвечал за все музыкальное сопровождение. Если личное дело бабушки состояло всего лишь из листка учета кадров, то личное дело деда было толщиной пальца в два. Его то отправляли в командировки, то отзывали из отпуска, то объявляли благодарность, то заносили выговор. Каких только выговоров у него не было: и за утерю членского билета, и за карьеризм, и за несвоевременную явку к месту работы, и за безобразно-небрежное составление концерта граммузыки, и за необеспечение передач тонфильмом, и за появление на работе в пьяном виде, и за что-то еще, что я не сумел разобрать: уж очень свирепо водила перо по бумаге чья-то начальственная рука, уж очень допек чем-то обладателя этой руки мой дедушка.
      Уволен он был за исключительную халатность и за невыход на работу 10 и 11 августа. Это было 13 августа 1937 года.

Конь на скаку и птица влет…

      Признаться, я был несколько разочарован. Да даже и не несколько. Какой уж тут особый дух, если человек ходит пьяным на работу. Это и я умею. Какая уж тут твердая цель в жизни, если он кидается из функционеров в музыканты и обратно. Все, значит, было придумано и не было носителей духа, а ОНИ были просто Николаем Ильичом и Тамарой Григорьевной, которые жили себе в деревянной коммуналке у парка Кирова. Николай Ильич, человек разбросанный и увлекающийся, хотя и талантливый, бывало, выпивал, да и к женскому полу был неравнодушен, и Тамара Григорьевна, конечно же, с ним из-за этого ссорилась. И, надо полагать, денежные проблемы у них были немаленькие, поскольку Тамара Григорьевна любила хорошо одеться, а Николай Ильич был мастер делать занятные, но бесполезные покупки.
      И сначала я пытался как бы оправдать их, подогнать все же к их ореолу. Появление в нетрезвом виде? Но ведь известно, что травля начиналась не в застенках, а еще на работе. Жертвам создавали такие условия, что срывы были неизбежны. Да и мать говорит, что в последний год ее отец был мрачен, часто ссорился с бабушкой, много курил и лежал на диване, неподвижно глядя в потолок.
      А потом я понял, что ОНИ в моих оправданиях не нуждаются. Оказывается, я, изначально сплющенный, хотел видеть их сусальными героями, без единого пятнышка. Уж так нас приучили: герой так герой, не ест, не пьет и размножается путем непорочного зачатия! Удел слабого — мечта о силе. Хотя бы и не о своей. Но о той, к которой имеешь отношение («а зато мой папка сильнее твоего!»). Я хотел видеть их непременно героями, а они были обыкновенными людьми. В чем и соль. Они были бы обыкновенными людьми в «будущей России честных людей», но в стране, в которой они жили, быть обыкновенным человеком, то есть порядочным, было уже подвигом. В этой стране донос считался вершиной гражданского мужества, а нежелание лгать — государственным преступлением, караемым по статье 58 УК.
      Задумаемся: при слове «37» мы сразу вспоминаем Тухаческого, Якира и так далее. Мы подсознательно соединяем мученичество либо с большим талантом, либо с героическим прошлым. Тем самым мы сужаем размеры трагедии. Не было миллионов Якиров, но жертв-то были миллионы!
      Восстановим их обыкновенные биографии. И повесим на стены их обыкновенные фотографии. Может быть, тогда не увидим мы на ветровых стеклах фотографий Джугашвили и Шикльгрубера.