Десять серий о войне
ModernLib.Net / Военная проза / Бабченко Аркадий / Десять серий о войне - Чтение
(Весь текст)
Аркадий Бабченко
Десять серий о войне
Горная бригада
Что такое горы, может представить только тот, кто там побывал. Горы — это полная задница. Все, что нужно для жизни, — все на себя. Нужна еда — и ты под завязку набиваешь вещмешок сухпаем на пять суток, выкидывая оттуда все лишнее. Нужны боеприпасы — и цинк патронов и пол-ящика гранат ты рассовываешь по всем карманам, пихаешь их в кармашки вещмешка, в подсумки, вешаешь на ремень. При ходьбе они ужасно мешают, натирают пах, бедра, своим весом давят на шею… Свой АГС — станковый гранатомет — ты взваливаешь на правое плечо, а АГС раненого Андрюхи Воложанина на левое. Две ленты с гранатами для АГСа вешаешь крест-на-крест на грудь, как матрос Железняк в кино про революцию, а в свободную руку, если такая останется, берешь еще и «улитку» — коробку для ленты. Плюс палатка, колья, топоры, пила, лопаты и тому подобные вещи, необходимые для жизни взвода. Плюс вещи, необходимые лично тебе, — автомат, бушлат, одеяло, спальный мешок, котелок, пачек тридцать сигарет, смену белья, запасные портянки и т. д., и т. п. Всего получается килограммов семьдесят. И, когда делаешь первый шаг в гору, понимаешь, что наверх ты не залезешь ни за что, даже если тебя расстреляют. Но потом ты делаешь второй, третий шаг и начинаешь карабкаться, ползти, лезть наверх, поскальзываться, падать, снова лезть, зубами и кишками цепляясь за кустики и веточки. Отупев, ты все прешь и прешь, не думая ни о чем, — только следующий шаг, всего лишь один шаг…
Рядом ползет противотанковый взвод. Им хуже — мой АГС весит 18 килограммов, а их ПТУРы[1] — по 42. И толстый Андрюха, прозванный за свою комплекцию и веселый нрав Жиропопом, плачет: «Командир, ну давай бросим хоть один ПТУР, ну давай, а?» А командир, лейтенант-срочник, тоже со слезами на глазах упрашивает его: «Ну, Андрюха, ну, Жиропоп, ну зачем мы там нужны без ПТУРов? Ну зачем? Там наша пехота умирает». Да, там умирает наша пехота. И мы ползем. Ревем в голос, но ползем…
А потом мы меняли парней из Буйнакской горно-штурмовой бригады. Они жили в сакле пастуха — маленькой глиняной мазанке. Нам после шикарных квартир Грозного с кожаными диванами и зеркалами на потолках этот сарай казался убогим. Глиняные стены, земляной пол, маленькое слепое окошко, почти не дающее света… Для них же это было первое настоящее жилье после долгих ночевок в крысиных норах и ямах. Семь месяцев, изо дня в день, они лазали по горам, выбивая при этом «чехов»[2] с вершин, ночуя там, где, упав, уже не было сил подняться, а потом снова лезли вверх. Своим внешним видом они сами стали похожи на «чехов» — бородатые, немытые, в грязных, засаленных танкистских бушлатах, озверевшие, ненавидящие все и вся. Они смотрели зло; наш приход означал конец их маленького счастья — надо покидать свой «дворец» и снова идти в горы. Им предстоял девятичасовой марш, а потом штурм какой-то стратегически важной сопки. Они говорили об этом с радостью, девять часов — это не срок, обычно переход занимает у них сутки или двое. И тогда мы поняли: наши мучения — цветочки по сравнению с тем, что перенесли они.
Они уходили, мы смотрели им вслед, и каждому становилось страшно. Потому что скоро нам предстояло идти за ними. Наша высота уже ждала нас.
Аргун-река
Первого марта мой взвод перекинули под Шатой. Нашей задачей было держать мост через реку Аргун. Воды у нас не было, и мы брали ее из реки. Вода была сероводородная, цементного цвета и воняла тухлыми яйцами, но мы пили ее, успокаивая себя тем, что сероводород полезен для почек. Река для нас — что для бедуина источник в пустыне. В реке мы мылись, из реки пили, из нее же брали воду для приготовления пищи. Боевиков в этом районе не было, и наша жизнь шла неспешно. По утрам мы спускались к Аргун-реке, как курортники, — с обнаженными торсами и цветастыми «трофейными» полотенцами через плечо. Мы умывались, плескались, как дети, потом рассаживались на камнях и загорали, подставляя белые животы яркому зимнему солнцу.
А потом по Аргун-реке поплыли трупы. Вверх по течению с обрыва в реку упали две машины с уходившими боевиками, вода вымывала их из кузовов и несла вниз. Первым проплыл пленный десантник — на фоне мутной воды его камуфлированный бушлат расцветки «белая ночь» выделялся отчетливо. Мы его выловили, за ним приехало начальство и увезло, положив в кузов грузовика.
Но всех вода не смогла унести — в раскореженных машинах остались еще несколько «чехов». Погода была теплая, и их тела должны были начать разлагаться. Мы хотели их достать, но ущелье было слишком глубоким и крутым, и мы прекратили попытки.
На следующее утро, проснувшись, я подошел к бачку с водой, который приносили на кухню. Обычно бачок быстро пустел, но на этот раз он был полным. Зачерпнув кружку воды, я уже сделал первый глоток, как до меня дошло — вода-то с мертвечиной, поэтому и бачок полный, никто не пил. Я сплюнул, поставил кружку. Тогда сидевший рядом Аркаша-снайпер посмотрел на меня, встал, взял кружку, зачерпнул воды, выпил ее и протянул кружку мне:
— На, пей, чего ты…
И мы продолжили пить ее, эту мертвую серную воду, но уже не успокаивали себя отговорками, что она полезна для почек.
«Чехи»
Вернувшись с «фишки"[3], Шишигин растолкал меня:
— Второй этаж, первое окно справа?
— Да. Тоже видел?
— Видел. — Он выжидающе посмотрел на меня. — Это «чехи».
«Чехов» мы засекли по зеленоватому отсвету в окне, который оставлял их «ночник». Наша и чеченская «фишки» находились в соседних домах, расположенных метрах в пятидесяти друг от друга, — наша на третьем, а их «фишка» на втором этаже. Они наблюдали за нами в прибор ночного видения, мы же отслеживали их по хрусту стекла под их ногами.
Ни они, ни мы не стреляли. Тактику «чехов» к тому времени мы изучили уже хорошо — до рассвета они вели наблюдение, после чего стреляли раз или два из гранатомета и уходили. Мы же не могли их шугануть, потому что роскошная квартира с огромной кроватью, периной и теплыми одеялами, которую мы выбрали для ночлега вопреки всем правилам безопасности, позарившись на комфорт и наплевав на войну, была мышеловкой и не давала нам путей отхода — в случае боя нам хватило бы одной гранаты в форточку. Поэтому нам не оставалось ничего другого, как ждать — будут они стрелять или нет, и если будут, то куда — в комнату, где спят четверо, или в балкон, где на «фишке» постоянно находился один из нас. Русская рулетка, крупье в которой был чеченский снайпер, игралась четыре к одному, где четыре — смерть.
Они так и не выстрелили. Шишигин, стоявший на «фишке» под утро, рассказал, что слышал два коротких свиста, после чего «чехи» спустились и ушли.
Утром, когда окончательно рассвело, наше любопытство погнало нас с Шишигиным туда. В пыли, толстым слоем покрывавшей квартиру, отчетливо отпечатались два следа — армейских ботинок и кроссовок. «Армейский ботинок» — снайпер — все время сидел у окна и пас нашу квартиру, второй охранял его.
А не выстрелили они потому, что у них отказала «муха». «Чехи» взвели ее, прицелились, нажали на спуск… но «муха» не сработала. Брошенная, она так и валялась на кухне. Наш русский брак, допущенный Ваней-слесарем при сборке гранатомета, спас наши жизни.
Кроме «мухи», на кухне стояла еще и совершенно нормальная печка. Печки у нас не было, и мы решили прихватить трофей с собой. И когда уже выходили из подъезда, со стороны «чехов» сработала «сигналка»: они засекли двух любопытных русских дураков и хотели взять нас в этом подъезде, — и мы мчались до нашего дома, как сайгаки, в два прыжка преодолев пятидесятиметровое расстояние, но печку так и не бросили. А вбежав в подъезд, стали ржать, как безумные, и гоготали чуть ли не полчаса, не могли остановиться. И на всем свете не было тогда человека ближе и понятней мне, чем Шишигин.
«Чехи»-2
Я только успел снять сапоги, когда раздался выстрел. Вскакиваю, хватаю автомат и в одних носках бегу к выходу из комнаты, моля Бога, чтобы не прошили через дверь. Сердце колотится бешено, в ушах стучит. Добегаю, плюхаюсь спиной к стене. Дверь не открываю, жду. Тишина. И вдруг сдавленный голос Шишигина:
— Пацаны, ну подорвитесь кто-нибудь.
Суматошно, прыгая на одной ноге, пытаюсь надеть сапоги, они, как назло, загибаются, не лезут на ногу.
— Сейчас, Ваня, сейчас…
Наконец-то мне удается кое-как натянуть сапоги. Перед тем как открыть дверь, несколько раз глубоко вдыхаю, как перед прыжком в ледяную воду. Потом резко распахиваю ногой дверь, перекатываюсь в соседнюю комнату. Никого, пусто.
— Ваня, ты где?
— Да здесь я, здесь! — Бледный Шишигин вываливается из туалета, на ходу застегивая штаны, выдыхает сипло, на одном дыхании: — «Чехи». Под нами. Те самые. Я на очке сидел, когда их свист услышал.
— Ебт, гранату бы кинул! — Я злюсь на него, потому что теперь надо идти вниз, где «чехи», и страх холодит желудок.
— Я на очке сидел, — повторяет Шишигин и смотрит на меня затравленно, как побитая собака.
Медленно, как можно тише, чтобы не хрустнуло стекло под ногой, выходим в коридор. Каждый шаг — вечность, и, пока мы проходим трехметровую вселенную прихожей, тысячи поколений успевают появиться и сгинуть на Земле, а Солнце умирает и возрождается вновь. Наконец лестничная площадка. Приседаю. Резко выглядываю за угол и тут же прячу голову. На лестнице вроде никого. Выглядываю уже медленнее. Никого. Растяжка, поставленная мной вчера между третьей и четвертой ступенями, цела. Значит, не поднимались. Надо идти.
Жестами показываю Шишигину встать на противоположную сторону площадки и держать лестничный пролет внизу. Он перебегает, вскидывает автомат, кричит шепотом:
— Аркаш, не ходи!
Пока осторожно, держа на прицеле пролет, иду к лестнице, в голове только эта мысль: «Аркаш, не ходи». «Аркаш, не ходи», — уговариваю я себя и делаю шаг на первую ступеньку. «Не ходи!» — медленно-медленно перешагиваю через растяжку. «Не ходи!» — спускаюсь еще на несколько ступенек вниз. Угол. Часто-часто дышу, виски ломит, очень страшно. «Не ходи! Не ходи! Не…» Резко врываюсь в квартиру, выбиваю дверь в комнату — пусто, на кухню — пусто, бегом возвращаюсь, кидаю гранату в раскрытую пасть квартиры напротив, с ходу падаю, жду криков, стона, стрельбы в упор…
Взрыв. Тихо. Никого. Ушли…
Сажусь на корточки, достаю пачку «Примы», разминаю сигарету. Закуриваю. Пустую пачку выкидываю. Я страшно устал.
Под шапкой появляется капля пота, стекает по переносице, на мгновение зависает на кончике носа и капает на сигарету. Сигарета тухнет. Я тупо смотрю на потухшую сигарету, руки дрожат. Глупо, конечно, нельзя было в одиночку сюда соваться. Выкидываю сигарету, встаю.
— Шишигин! Дай закурить… Они ушли…
Яковлев
Яковлев свалил под вечер.
Он был не первым, кто ушел. Недели за две до него двое солдат с «восьмерки», захватив с собой ПКМ, дернули домой. Их искать никто не стал бы, но пропажа пулемета в батальоне — дело серьезное, и комбат сутками мотался по полям, разыскивая этих двоих. Но нашли их омоновцы — те двое сами пришли к ним на блок-пост и попросили еды.
Яковлева никто не искал. Шел штурм Грозного, второй батальон третий день безуспешно брал крестообразную больницу, неся большие потери, а мы топтались на первой линии домов частного сектора, не в силах продвинуться дальше. Штурм захлебывался, и было не до Яковлева. Его занесли в списки самовольно оставивших часть, автомат списали на боевые потери и замяли это дело.
Нашли его опять же омоновцы, через два дня. Зачищая подвал одного из коттеджей, они наткнулись на изуродованное тело. Это был Яковлев.
«Чехи» вскрыли его, как консервную банку, достали кишечник и удушили его, еще живого, собственными кишками. На аккуратно побеленной стене, под которой он лежал, они написали его кровью «Аллах акбар», а на ноги надели белые носки — белых тапочек у них не нашлось.
Корова
Корова эта досталась нам в наследство от Буйнакской бригады, которую мы меняли в горах.
Тощая до невозможности, она напоминала узников фашистских концлагерей и уже доходила до ручки: сутки напролет лежала, уставясь пустыми глазами в одну точку на горизонте, даже не зализывая раненное осколком от ПТУРа плечо.
В первый же вечер мы приволокли корове огромную охапку сена. Она повела ноздрями, лизнула его длинным языком, кося на нас одним глазом, еще не веря в свое счастье. Потом захрустела сеном и жевала не останавливаясь два дня, позабыв про сон, — десантники ее не кормили. Сначала она ела все так же лежа, потом встала.
Дня через три, когда корова уже могла ходить, Мутный надоил с нее кружку молока. И хотя молоко было без капли жира, невкусным и пустым, мы выпили его как божественный нектар. Пили по очереди — каждому по глотку — и радовались за корову.
А на следующий день у коровы пошла носом кровь. Она умирала, и мы, не глядя ей в глаза, повели ее в овраг добивать. Она шла еле-еле, слабые ноги подгибались, и мы материли ее за то, что она затягивает расстрел.
Одегов, ведший корову на веревке, подвел ее к краю оврага, развернул и как-то торопливо, плохо прицелившись, выстрелил. Пуля пробила корове носовую перегородку — я слышал, как ломались кости, тупой такой удар и тихий хруст, — корова пошатнулась, посмотрела на нас, поняла, что мы ее убиваем, и покорно опустила голову.
Из ее носа обильно хлынула черная со сгустками кровь. Одегов, прицеливавшийся для второго выстрела, вдруг опустил автомат, развернулся и быстро пошел вверх по склону. Тогда я догнал его, взял автомат и, вернувшись, в упор выстрелил корове между ушей. Ее глаза дернулись вверх, провожая взглядом убившую ее пулю, закатились, и она сползла по склону оврага.
Мы еще долго стояли на краю склона и смотрели на мертвую корову. Кровь на ее носу запеклась, и мухи уже заползали ей в ноздри. Потом я дернул Одегова за рукав.
— Это всего лишь корова.
— Да.
— Пойдем.
— Да.
В Моздок
Дожди шли уже неделю. Серое низкое небо постоянно было затянуто тучами, и дождь не прекращался ни на минуту, только менял интенсивность.
Мы давно уже не надевали сухих вещей — мокрым было все, от спальных мешков до портянок. И мы постоянно мерзли: сорокаградусная жара с началом дождей сменилась мерзостной слякотью, и температура упала до плюс пятнадцати.
Нашу землянку все время заливало. Нар у нас не было, возвращаясь из караула, мы ложились в ледяную хлюпающую жижу и спали всю ночь в одной позе — на спине, стараясь, чтобы нос и рот постоянно были выше уровня воды.
Утром мы вылезали из землянки, как из недра затопленной подводной лодки, и, уже не прячась от дождя, шлепали прямо по лужам хронически мокрыми сапогами, на которые сразу налипало по полпуда глины.
Мы стали опускаться. Неделю не мытые руки растрескались и постоянно кровоточили, превратившись от холода в сплошную экзему. Мы перестали умываться, чистить зубы, бриться. Мы уже неделю не грелись у костра — сырой тростник не горел, а дров в степи достать было негде. И мы стали звереть. Холод, сырость, грязь вытравили из нас все чувства, кроме ненависти, и мы ненавидели все на свете, включая самих себя. Ссоры между нами вспыхивали из-за любого пустяка и мгновенно достигали высшей точки накала.
И, когда я уже почти окончательно превратился в животное, меня вдруг вызвал ротный:
— Собирайся. К тебе мать приехала. Завтра с колонной поедешь в Моздок.
Эти слова сразу отделили меня от остальных. Они оставались здесь, в дожде, а мои мучения кончились, я уезжал к матери в теплое, сухое, чистое. И меня уже больше ничто не волновало из жизни моего взвода — из их жизни. Единственное, о чем я думал, была услышанная от кого-то фраза, что после короткого перемирия колонны опять начали обстреливать. И стоя свою последнюю ночь в карауле, и глотая утром безвкусный молочный суп, и обещая Андрюхе, что я вернусь, я думал только об этом — что колонны опять начали обстреливать.
1-й микрорайон
Перед рассветом, часов около шести, «чехи», как обычно, обстреляли позиции из гранатометов. Мы стояли в частном секторе, перед нами, в девятиэтажках первого микрорайона, — гантамировцы. Все пряники достаются им: у них четверо раненых, один — тяжело.
Они прибегают к нам, молотят в ворота:
— Эй, русские, вставайте! Эй, русские! Дайте машину, у нас раненые!
Раненые лежат на носилках, прямо на снегу, по горло укрытые одеялами. Им больно. Бескровные лица, сжатые челюсти, задранные вверх подбородки. И никто не стонет. От этого молчания не по себе, мы легонько трясем их за плечи: «Жив?» Откроет глаза, поведет налитыми болью зрачками… Жив.
Мы грузим их на БТР, одного, самого тяжелого, внутрь, остальных на броню. Я стою внизу, помогаю подавать носилки. Замкомбат вкалывает им свой парамедол. Двое гантамировцев вскакивают на машину: «Быстрей, быстрей! Знаешь, где госпиталь в Ханкале? Я покажу!», — и бэтээр, виляя между воронками, уходит в ночь по разбитой пустынной улице. От этой экстренности, от того, что бэтээр уходит один, без сопровождения, на большой скорости, не боясь растрясти раненых, мне думается, что тяжелого не довезут, умрет по дороге.
…Когда начинает светать, мы занимаем девятиэтажки. Занимаем спокойно, без боя — они пусты. Девятиэтажки стоят коробкой, образуя замкнутый защищенный двор. Только в одном месте он простреливается снайперами — пуля пролетает у меня перед носом и выбивает крошки в бетонной стене. А в остальном двор полностью защищен, можно ходить не прячась, в полный рост. Мы радуемся этому, радуемся роскошным квартирам с красной мебелью, мягким диванам и зеркалам на потолках, радуемся, что так легко заняли дома. Пехота тут же рассыпается по квартирам, подыскивая наиболее подходящие для ночевки.
А через полчаса нас накрывают САУшки[4]. Мы с ротным стоим на улице, когда соседний дом, справа от нас, вздрагивает, ломается напополам, на девятом этаже вырастает громадный клуб разрыва, балконы, балки, перекрытия медленно взлетают, парят в воздухе, переворачиваясь, и тяжело, с толчком в ноги, тыкаются в землю. Следом за блоками по двору россыпью сыплется более легкая мелочевка, осколки.
Мы не понимаем, в чем дело, лишь инстинктивно приседаем, переползаем за насквозь распотрошенный осколками ржавый гараж, крутим головами.
Потом до нас доходит: свои! Это же наши САУшки! Ротный суматошно хватает наушники от висящей у меня на спине рации, начинает вызывать комбата. Я переползаю к стоящей на открытой земле запасной рации, ротный волочется за мной на наушниках, мы по очереди, он у меня над ухом, я раком у него между ног, орем в трубки, чтобы прекратили огонь, путаемся в проводах, в наушниках, забываем об осколках, в голове одно — скорей доложить, что здесь свои, скорей прекратить огонь, скорей, лишь бы не побило людей!
Из подъезда высыпает пехота, ошарашенно останавливается под козырьком, не знает, куда бежать. Ротный отвлекается от матерщины, орет им:
— Без паники! Главное — без паники, мужики! Главное — не бздеть!
Последним из темноты подъезда появляется Гильман, спокойный, как слон:
— А никто и не паникует, командир. Надо уводить людей!
Ротный приказывает всем бежать обратно в частный сектор, подталкивает меня в плечо. Я делаю с десяток шагов, оборачиваюсь: ротный стоит на месте. Возвращаюсь к нему: я связист, мне надо быть рядом с ним.
Огромные стопятидесятидвухмиллиметровые снаряды в два пуда весом рвут воздух над головами, разрываются в верхних этажах. Взрыв — и полподъезда нет, только ржавые арматурные кишки торчат из покореженных стен. Один снаряд пролетает навесом посередине двора, изнутри ударяет в дом слева, рвется. Мы падаем на землю, опять ползем за гараж. Несколько квартир в доме загораются, становится жарко, от едкого дыма трудно дышать, першит в горле…
Потом обстрел стихает. Напоследок наши дома обрабатывают вертушки, но ощущения уже не те, калибр слабоват — НУРСы[5] не пробивают дома насквозь, рвутся снаружи двора. Наконец, отнурсившись, и они улетают. Все заканчивается.
Пехота возвращается. На удивление у нас ни одной потери — даже никого не ранило. Целы и БТРы, стоящие под самыми домами со стороны частного сектора. У них там рвалось больше всего, но машины лишь засыпало мусором.
Все пряники опять достаются гантамировцам. У них двое тяжелораненых. Тот самый пролетевший посередине двора снаряд разорвался прямо у них в штабе, где находились двое. Одному разворотило ногу и бок, другому оторвало обе ноги.
Мы опять бегом тащим их на носилках к бэтээрам, грузим в машины. Они опять молчат, всю дорогу, только один раз безногий открывает глаза, говорит тихо: «Ногу возьмите». Сигай берет его ногу, несет рядом с носилками. Они так и несут его впятером, по частям: четверо — туловище, Сигай — ногу. Когда раненого грузят в бэтээр, Сигай кладет ногу рядом с ним.
Второй раненый умирает.
Когда парни возвращаются, Сигай подходит ко мне, «стреляет» сигарету. Закуриваем. Я смотрю на сигаевские руки, как он большим пальцем приминает табак в «Приме», а потом зажимает сигарету губами, затягиваясь. Мне кажется, что к рукам, губам, сигарете прилипли кусочки человеческого мяса. Но это подсознательно — руки чистые, даже крови нет.
Потом Сигай говорит:
— Странно… Я, когда ехал на войну, боялся вот этого — оторванных ног, человеческого мяса… Думал, страшно будет… А это, оказывается, не страшно ни фига.
Шарик
Он пришел к нам, когда харча оставалось на два дня. Красивая умная морда, пушистая шерсть, хвост кольцом. Глаза потрясающие — один оранжевый, другой зеленый. Сытый, но не так, как были сыты псы в Грозном, — питающиеся мертвечиной в развалинах, они становились безумными, их психика не выдерживала. Этот был добродушен.
Мы его предупреждали. Мы говорили с ним, как с человеком, и он все понимал. Там, на войне, вообще все очень понятливые — человек, собака, дерево, камень, река. Кажется, что у всех есть душа. Когда ковыряешь саперной лопаткой каменную глину, с ней разговариваешь, как с родной: «Ну давай, миленькая, еще один штык, еще чуть-чуть…» И она поддается твоим уговорам, отдает тебе еще часть, пряча твое тело в себе. Они все всЈ понимают, они знают, какова их судьба и что будет с ними дальше. И они вправе делать свой выбор сами — где расти, куда течь, как умирать.
Мы его не уговаривали — достаточно одного слова, и так все ясно. Мы его предупредили. Он понял и ушел. Но потом вернулся. Он хотел быть с нами. Он сам сделал свой выбор. И никто его не гнал.
Жратва у нас закончилась на пятый день. Еще сутки нам удалось продержаться на коровьем боку, полученном в качестве гуманитарки от стоящего неподалеку пятнадцатого полка. Потом не осталось ничего.
— Я его освежую, если кто-нибудь убьет, — сказал Андрюха, наш повар, поглаживая Шарика за ухом, — я его не буду убивать, я люблю собак. И вообще животных.
Никто не захотел. Мы ломались еще полдня. Все это время Шарик сидел у наших ног, слушал разговоры — кому его убивать.
В конце концов решился Андрюха. Он отвел Шарика к реке и выстрелил ему за ухо. Убил сразу, с первого выстрела, даже визга не было. Освежеванную тушку он повесил на сук.
Шарик был упитан, на боках лоснился жир.
— Жир надо срезать, — сказал Андрюха, — он у собак горчит.
Я срезал жир, порубил теплое мясо. Проварив его для начала два часа в котле, мы потушили его с кетчупом — у нас еще оставалось немного кетчупа из сухпайков. Мясо получилось очень вкусное.
На следующее утро нам завезли сечку.
Квартира
В Грозном у меня была квартира. Вообще в Грозном у меня было много квартир — богатых и нищих, с мебелью красного дерева и полностью разбитых, больших и маленьких, разных. Но эта была особенная.
Я нашел ее в первом микрорайоне, в желтой пятиэтажке. Из обитой дешевым дерматином двери торчали ключи — хозяева не стали запирать дверь: живите, только не взламывайте.
Квартира была не богатая, но целая. Очень жилая, видимо, хозяева уехали только что, перед штурмом. Не по-военному домашняя, тихая. Скромная мебель, книги, старые обои, палас. Все аккуратно убрано, не разграблено. Даже стекла не выбиты.
Я не стал сразу проходить в квартиру. И, вернувшись во взвод, никому не сказал о ней. Не хотел, чтобы кто-то чужой шарил руками по этой частице мирной жизни, ворошил добро в шкафах, глазел на фотографии и рылся в ящиках. Не хотел, чтобы чужие сапоги топтали вещи, чужие руки устанавливали печку и ломали паркет на дрова.
Это был мир, кусочек спокойной, тихой жизни, по которой я невероятно соскучился, жизни, как там, в прошлом, где нет войны, — с семьей, с любимой женщиной, разговорами за ужином и планами на будущее.
Это была моя квартира. Лично моя. Мой дом. И я придумал игру.
Вечером, как стемнело, я пришел с работы домой, открыл своими ключами свою дверь. Если бы вы знали, какое это счастье открывать своими ключами свою дверь! Вошел в свою квартиру, устало сел в кресло. Откинув голову, закурил, закрыл глаза…
Она подошла ко мне, свернулась калачиком у меня на коленях, нежно положила маленькую голову на грудь. «Господи, милый, где ты был так долго? Я ждала тебя…» — «Извини, задержался на работе». — «У тебя сегодня был хороший день?» — «Да. Я убил двоих». — «Ты у меня молодец! Я горжусь тобой. — Она чмокнула меня в щеку, погладила по руке. — Молодец… Господи, а руки-то какие? Это что, от холода?» Я посмотрел на свои руки. Ее маленькая удлиненная ладонь с тонкой, пахнущей хорошей косметикой гладкой кожей лежала на моих шершавых лапищах, грязных, растрескавшихся, кровоточащих… «Да, от холода. От грязи… Экзема. Чепуха, пройдет». — «У тебя плохая работа. Мне здесь страшно. Давай уедем отсюда!» — «Мы обязательно уедем, родная. Ты только потерпи немножко. Там, за первым микрорайоном, мой дембель и мир. И ты… Мы обязательно уедем, только подожди».
Она встала, пошла на кухню, легко ступая по ковру. «Иди мыть руки! Сейчас будем ужинать, я сегодня приготовила борщ. Настоящий, не то что у вас на работе — бигус недоваренный. Вода в ванной, я принесла с колонки. Только она уже замерзла. Но ведь лед можно растопить, правда?» Она налила борщ в тарелку, пододвинула мне. Сама села напротив. «А ты?» — «Кушай, я уже поела… Да ты сними амуницию-то, глупенький! — Она засмеялась звонко, как колоколь-чик. — Что ж ты гранаты в борще купаешь? Давай их сюда, я их на подоконник положу. Грязные-то какие, не стыдно тебе?» Она взяла тряпку, протерла гранаты, положила их на подоконник. «Да, кстати, милый, твою „муху“, что около шкафа стоит, я тоже сегодня протерла, она запылилась совсем. Ничего? А то я боялась, может, ты ругаться будешь… Она страшная такая, я ее когда протирала, все боялась: а вдруг стрельнет?.. Ты ее на работу будешь брать? А то давай на антресоли уберем». — «Нет, не надо, я ее сегодня с собой возьму. Мне сегодня в ночь, знаешь, в эти девятиэтажки, где снайперы, может, пригодится…» — «Да, знаю. Там еще эта русская женщина, с сердцем… Ты сейчас пойдешь?» — «Да, я уже ухожу, я на минутку забегал только». Она подошла ко мне, обвила шею руками, прижалась. «Возвращайся скорее, я буду ждать тебя. И будь аккуратнее, смотри, под пули там не лезь». Она поправила мне воротничок хэбэ, нашла на плече маленькую дырочку, «вернешься, зашью», поцеловала. «Ну все, иди, а то опоздаешь. Будь аккуратней… Я тебя люблю».
Я открываю глаза. Некоторое время сижу не шевелясь. В душе пусто. Пепел с сигареты упал на ковер. Тоскливо. Но мне хорошо, как будто это было на самом деле…
…Я приходил в эту квартиру неоднократно, каждый день, и все играл в эту игру — в мир. Правда, он получался у меня каким-то кособоким, с гранатами на антресолях, но все же… Потом, когда мы пошли дальше, я заглянул туда в последний раз, постоял на пороге и аккуратно запер дверь.
Ключи я оставил в замке.
г. Москва
Примечания
|
|