– И жить хорошо, и жизнь хороша, – ответил зубастый свидетель (я вдруг вспомнил – по какой-то очень туманной ассоциации – слова одного английского журналиста о Д*: это печальный пример того, чем угрожает Англии чрезмерное образование низших классов…). – Что, дядя Вить, подышать свежим воздухом вышли?
Я совершенно растерялся… даже державшая сигарету рука опустилась: и от этого домашнего, добродушного молодежь-холостежь, как будто обращенного к детям своих старых друзей (я-то надеялся, что несколько часов подряд кипевший буйной, самоуверенной энергиею носатый – при пусть молчаливой поддержке основательного, кряжистого, налитого тяжелой мужицкой силой бугристоголового – с ходу, привычно рыкнет на полупьяную толпу (сравнительно с ним – малолеток) и – хотя бы опираясь на хрестоматийно (как в жизни – я не знал) почитаемое на селе старшинство, тем более по-соседски знакомого человека – в считанные минуты разгонит ее по домам); растерялся, говорю я, и от звука безмятежно обыденного, безо всяких… не то что злобы, но и малейших признаков волнения, раздражения – голоса отвечавшего дяде Вите свидетеля, – как будто он и его толпа стояли не в ожидании свершения нечеловеческого, черного дела, а просто вышли покурить, подышать, разнообразить монотонное застольное действо, непринужденно строив под кустом, – чтоб через четверть часа, ободрившись вечерней прохладой, вернуться обратно, – как будто никто и не собирался избивать одинокого, затравленного, наглухо обложенного в чужих, незнакомых ему местах, как заблудившийся в городе волк (хотя Тузов был так мало похож на волка…), к тому же уже избитого человека, – как будто вообще человека этого не было… а главное (и вот здесь растерянность моя превратилась в обессиливающий, сосущий под ложечкой страх – обессиливающий потому, что это уже был страх не перед людьми, а перед нелюдъю), – а главное, как будто Тузов и мы в представлении свидетеля были букашками, которых можно и должно было раздавить, но из-за которых (пока они сами не выползли под сапог на обочину) не стоило не только волноваться, сердиться, вообще утруждать себя каким-либо душевным движением – но и даже о них вспоминать… Все это услышал я в ответе свидетеля.
Носатый чиркнул спичкой – раздражающе громко в ночной тишине – и прикурил. Бугристоголовый стоял рядом, руки в карманах.
– Мотоцикл-то на ходу, дядя Степан? – спросил ктото из круга.
– Побегает еще, – сказал бугристоголовый.
– А то тут Валерка свою «Яву» на запчасти продает. Вам вроде передняя вилка была нужна?
– Мне Игнат уже заварил.
Помолчали.
– Ну, так чего? – сказал – видимо, вспомнив – носатый, погашая спичку нетвердым взмахом руки: карликовой кометой высветилась оранжевая дуга. – Чего развоевались-то?
– Кто развоевался?
– Да Маша говорит, чего-то с зятем не поделили. Кто-то хмыкнул. Щекастый.
– Если бы я, дядя Вить, с ним чего-то не поделил, его бы уже на свете не было.
– Да ладно тебе, Колька! Ты чего? Давно ли от хозяина откинулся?
– Нехорошо, ребята, – вступил бугристоголовый. – Свадьба, а вы на жениха.
– Это, дядя Степан, наше дело, – вдруг сухо сказал свидетель.
– Нельзя, нельзя так, – увещевающе сказал бугристоголовый. – Дело молодое, понятно… Ну, погорячился парень – бить-то зачем?
– Бить его никто и не собирается, – пьяно сказал щекастый. Он стоял рядом с девицей в короткой юбке (в полусвете казалось – без юбки) и тискал ее за плечо. – Калечить не будем, а поучить надо.
– Ну, поучить… – нетвердо сказал бугристоголовый.
– Вы смотрите там, – буркнул носатый.
– Отдыхай, дядя Вить, – добродушно сказал свидетель.
Тощий высокий парень со светлыми волосами до плеч вышел из круга и взял со скамейки бутылку.
– Ну что, мужики, примете по сто грамм?
– Это можно, – сказал носатый.
Тускло звякнуло стекло о стекло, отрывисто булькнуло – наверное, секундно перевернули над стаканом бутылку. Носатый выпил и захрустел чем-то невидимым. За ним налили бугристоголовому. Я посмотрел на часы, подсветив сигаретой. Четверть одиннадцатого. Вне освещенного круга было черно, как в ночном лесу: многие окна уже погасли – видимо, по еще не изжитой деревенской привычке здесь рано ложились спать. Во мне вдруг опять поднялось раздражение против Тузова. Долго искал жену, идиот… Сволочь, а не идиот! Самовлюбленный, инфантильный, истекающий похотью тип, думающий только о своем удовольствии. На стариков родителей, отдавших ему всю жизнь, – наплевать! Наплевать, что мать из-за этой женитьбы превратилась в старуху, что отца, в его возрасте, может в любую минуту хватить инфаркт, – хочу проститутку, и все! хочу с ней спать, а вы хоть подохните! А если чем не угодит – об аборте, видите ли, не предупредила, – хочу в морду ей дать! Да хоть бы она каждый месяц аборты делала: кто тебе дал право руку на нее поднимать? А я хочу! Ах, хочешь – ну так получи… любишь кататься, люби и саночки возить. На друзей и их девушек, ногтя которых не стоят все эти шлюхи во главе со шлюхой женой, – тоже плевать! Не хочу оставаться здесь ночевать, спасайте меня! сломают вам челюсть, пробьют голову – наплевать! главное – я! С-скотина… В таком настроении, не дожидаясь окончания (ясно было, что бесполезной) миссии мужиков, – я раздавил сигарету, закрыл окно и вернулся в квартиру. Дверь была заперта, и я позвонил. Открыла мне мать невесты.
– Бесполезно, – зло сказал я, глядя в ее косоглазое, раздражающе легкомысленное – а скорее, вовсе безмысленное – лицо. Судя по его выражению, мать невесты уже забыла – во всяком случае, совершенно не думала – о том, что в ее доме произошло. – Ваши друзья пьют водку с… «этой сволочью», – чуть не сказал я, – …с этой компанией. Ничего они не сделали и сделать не могут. «Вообще – какого черта?!! – вдруг в мыслях взорвался я. – Здесь есть советская власть?!» Я вызываю милицию, – решительно сказал я. – Где у вас телефон?
– Милицию?… – изумилась мать невесты: оба глаза ее потеряли мое лицо, поползли в разные стороны, – изумилась безмерно – так, что я сам подобной ее реакции изумился. – Ми-ли-цию?…
– Да, милицию, – вызывающе – и недоумевающе – сказал я. – А что? Милиции деньги за это платят. Или дайте мне автомат, – я почувствовал, что начинаю выходить из себя. – У вас есть автомат?! Без автомата мне с этой сворой не справиться.
– Зачем же милицию? – почему-то шепотом воскликнула мать невесты. – При чем тут… милиция?
– Как при чем?! Вы что, хотите, чтобы вашего зятя превратили в кусок мяса?
– Да вы чего, какой кусок?! Да они постоят, пошумят и разойдутся. Я ж их всех знаю вот с таких! – Мать невесты показала рукой высоту до колена. – Что они могут сделать?
– Не знаю, что они могут сделать, но один из них недавно из зоны пришел, – зло сказал я, вспомнив слова носатого. – Что, метил кому-то в лоб, а попал по лбу?
– Это Мишка, что ли?
– Ах, еще и Мишка? Нет, это Колька. Щекастый такой.
– Колька-то? Ну, отсидел по хулиганке, за драку, так. сейчас поумнел… Какая милиция, вы чего? Не надо никакой милиции. Еще милиции здесь не хватало… на свадьбе-то!
Я поджал губы и опустил глаза – остывая во вновь подступившем холоде безнадежности… Я был на чужой планете. Я вдруг вспомнил, что в народе ненавидят, в лучшем случае просто не любят милицию (да и сам я, после нескольких эпизодов своей студенческой юности, ее недолюбливал) и обращаются к ней только в самом последнем случае. Сегодня ты проломил мне голову, завтра я тебе, – сами разберемся. Что бы ни случилось (кроме совсем уже тяжких увечий, убийства и кражи: имущество – это святое), мы все свои, а участковый – чужой. Среди парней же и молодых мужиков обращаться в милицию, выражаясь блатным языком, вообще заподло. Я помнил, как в соседнем с моим институтом кафе кукуевские избили покровского парня – изрубили, как говорили в пивной, бутылками с отбитыми донцами, – парень месяц лежал в больнице… Милиция? Никакой милиции: кукуевские пришли, извинились и поставили покровским ящик портвейна. Я не знаю, отчего это так – не среди молодых, где игра самолюбий, а в целом народе; может быть, оттого, что огромная часть нашего населения прошла и проходит через тюрьму – и практически в каждой семье есть близкий ли, дальний ли родственник, который сидел – и который знает и помнит (забыть такое нельзя), что такое милиция во время следствия и внутренние войска в лагерях… Вызывать милицию из-за того, что молодежи захотелось почесать кулаки?! Да! – независимо от всего этого, и может быть главное, вспомнил я (в который раз уже забывал): мать невесты не знает, что Тузов собрался бежать, и во всяком случае полагает его в безопасности… Действительно: если он сидит дома – зачем вызывать милицию?!
«…» – сказал я про себя. Вслух я устало сказал:
– Ладно.
– А где Леша? – спросила, видимо успокоившись (непривычно было видеть на ее по-обезьяньи подвижном лице огромное, расслабившее его облегчение), мать невесты. – Пора бы уж помириться.
– Леша в ванной, – внушительно, с расстановкой сказал я. – Со своим другом. Пока его трогать не надо.
– Ну ладно, – легко согласилась мать невесты и пошла в свою комнату. Я же направился в гостиную – проведать Зою и Лику… За столом мало что изменилось, гости висели гроздьями – видно, все жили неподалеку, им некуда было спешить. Болезненно ярко светила люстра; оконные стекла были как будто залиты черным пековым лаком. Краснолицые что-то нестройно – на непонятный мотив – заспивали. Пети с соседкой не было – ни за столом, ни в подъезде. Анатолий спал, уже уронивши размякшую голову на руки; его жена о чем-то с достоинством говорила с женой замначальника цеха (тот примкнул к краснолицым). Капитолина Сергеевна пила чай. Пышка с подругой от скуки запили водку. Старушки отдыхали, отвалившись на спинки стульев и невидяще-ласково глядя перед собой. Никому до нас не было дела, все были свои, все сидели, наслаждаясь сытостью тела и пьяной зыбью в мозгу, – а нас внизу ждала злобная стая, готовая бить… Я вспомнил: изрубили горлышками бутылок.
Зоя и Лика порывисто подались ко мне.
– Ну, что?!
– Да… пока ничего, – сказал я, в последнюю секунду смягчая голос – чтобы не волновать понапрасну. – Чтонибудь придумаем.
– Что придумывать?! – вдруг шепотом взорвалась Зоя, леденея лицом. У меня болью откликнулось сердце. – Половина одиннадцатого! Мне надо домой!
– Ну подожди еще немного…
– Что мы, из-за этого дурака всю ночь здесь сидеть будем?!
– Всю ночь не будем, – сухо отрезал я, заражаясь ее враждебностью.
– Хорошо, – жестко сказала Зоя – и, щелкнув сумкой, достала пудреницу. – Я ухожу одна.
– Не валяй дурака, – с тихой яростью сказал я. – Я тебя не пущу. Ночь на дворе.
– Посмотрим.
Я шумно выдохнул воздух – овладевая собой.
– Зоя, – осторожно сказала Лика, – ну посидим еще полчаса.
– Если через пятнадцать минут, – отчеканила Зоя, не обращая на Лику никакого внимания, – вы не выведете этого придурка на улицу, я ухожу.
Я поднялся и вышел вон, с усилием не хлопнув дверью. Тузов и Славик сидели бок о бок на краешке ванны. Вид у Тузова был совершенно измученный; думаю, спасала его только водка: если бы он был трезв, то с ним – после всего происшедшего и при его хрупкой душевной организации – наверное, случилась бы нервная горячка (с другой стороны, будь он трезв – не исключено, что, узнав об аборте невесты, он просто послал бы ее подальше и тут же уехал, а не бросался на нее и свидетеля с кулаками…); но даже водка, казалось, быстро сгорала в пламени постигшей его катастрофы, а наливать ему снова и снова было нельзя: тело могло не выдержать, а он должен был прочно стоять на ногах… На мгновенье из моего подсознания змеею скользнула мысль: выпить с Тузовым еще несколько раз по четвертушке стакана – и он уже никуда не сможет уйти…
– Ну что? – спросил Славик. На лице его было написано выражение усталой покорности.
– Ничего хорошего! – отрубил я; неожиданно всплывший перед внутренним взором холодный, чужой, неприязненный Зоин взгляд как будто ударил меня по лицу – и я жестко, в упор посмотрел на Тузова: – …Алексей, ночуй здесь. Тебе надо остаться.
Тузов вдруг сжался – как еж, которого ткнули палкой.
– Там стоит это кодло, человек десять, – хмуро сказал я. – Стоит, пьет и никуда уходить не собирается… у них там пол-ящика водки. По-моему, тебе надо остаться переночевать.
Тузов молчал, глядя пустыми глазами на мозаику кафеля.
– С нами еще девчонки, – выдавил я. – Поздно уже…
– Хорошо, – сказал безжизненно-твердо Тузов. – Тогда я пойду один.
– Пуф-ф-ф… Сядь.
Мозг мой уже надрывался в поисках выхода – еще и потому, что в поисках этих моя мысль угнетающе однообразно металась назад и вперед по единственному видимому мне коридору и, обессилевая, раз за разом билась попеременно о два тупика: один наверху – дверь в квартиру, второй внизу – эфемерно стерегущая волчью стаю подъездная дверь… Ясно было, что Тузова одного отпускать нельзя. Придется идти вместе с ним. Толпа уже сильно пьяная, и разобраться на словах не удастся… я знаю, как это бывает: минуты две или три еще можно будет поговорить: «мужики, да вы чего… мужики, да здесь все свои… ну, погорячился он, мужики…», – потом ктонибудь пьянее других что-нибудь крикнет – или просто молча (вдруг проклюнется злобой в пьяном мозгу, что месяц назад потерял в Москве кошелек) ударит – и понеслось… Ногами. Я не смог удержать трусливую мысль: в этом случае, загоревшись, конечно, положат нас всех троих – даже если сначала бить меня и Славика не собирались… В прошлом году я видел в соседнем дворе: стоит «скорая помощь» и лежит человек: неизвестно, жив или мертв, лицо – глянцево залитое кровью месиво… Мерзкий, опустошающий страх подхлестнул меня: узкий коридор, по которому уже лишь для очистки совести бродила моя изнеможенная мысль, ярко вдруг осветился… мелькнуло какое-то пятно… или дверь?… Дверь…
– Слушайте, – быстро сказал я, – надо попробовать… надо попробовать позвонить в какую-нибудь квартиру на первом этаже! Не в какую-нибудь, а в одну из тех, что выходят окнами на противоположную сторону… позвонить и сказать: мол, нас собираются бить, помогите, спасите, выпустите через окно… Что они нас, не пустят?!
– Да пустят, наверное… – сказал Славик. Это наверное меня разозлило.
– Да что там наверное! – воскликнул я; избавление казалось в руках – тремя этажами ниже! – Что они, звери, что ли?
Тузов молчал.
– Надо попробовать, – сказал Славик.
– Веем через окно выбираться не надо, – сказал я. – Один из нас пойдет с Лехой, другой с девочками – через подъезд. Нам они… – я хотел сказать: «нам они ничего не сделают», – но осознал, что этими словами я как будто отстраняю от всех нас Тузова – и каково это будет почувствовать ему… – Всё.
Славик кивнул. Я вздохнул.
– Слушай, Славик, – умоляюще сказал я, – сходи ты… У тебя это лучше получится.
Я не уклонялся – хотя и чувствовал, что душевно сильно устал. У Славика это действительно могло получиться лучше. Могло – потому что непредсказуемы движения (тем более незнакомой) души человеческой. Мало того, что Славик был просто красив, – у него было к тому же удивительно располагающее своим выраженьем лицо с добрыми (безо всяких оттенков) голубыми глазами. Приятно, покойно было и слушать, как он говорит: мягко, чуть глуховато, с как будто извиняющимися интонациями… В ситуациях, где нужно было давить, участие Славика могло оказаться скорее даже вредным для дела: любой облеченный хоть какою-то властью хам начинал на глазах наглеть, и, хотя в конце концов Славика можно было вывести из себя, дело обыкновенно бывало потеряно: Славик единственно говорил наглецу дурака и уходил, пушечно хлопнув дверью, – ко взаимному облегчению. На расчетливое психологическое (словами, глазами, голосом, жестами, даже постановкою тела) подавление ближнего Славик был решительно не способен – как и на небесполезное в коммунальных делах, с первых же секунд набирающее обороты и уже не сбавляющее их до конца откровенное хамство. Но ни о каком давлении и тем более хамстве в отношении хозяев чужой квартиры (ночью, со стороны незнакомых, пришедших, в сущности, с дикою просьбой людей) и речи быть не могло – и поэтому разумнее своего резонерства мне представлялось использовать природное обаяние Славика…
– Хорошо, – легко согласился Славик. Мы знали друг друга с раннего детства, и я был уверен, что Славик понял меня с полуслова. – Ну, я пошел.
– Ты все понял? Две двери посередине, противоположные окнам в подъезде. Там есть еще две, как вот та квартира и напротив, – эти не годятся, они выходят во двор.
– Ну понятно.
– Что говорить, сам придумаешь… так и скажи: нас хотят избить, помогите! А когда договоришься, скажи, что придешь с товарищем через пять минут. Ну, все, иди… а мы пока соберемся.
Славик вышел. Хлопнула наружная дверь.
– Так… Леша, у тебя все вещи при себе?
– Пиджак…
– Ч-черт! Где он?
– В большой комнате.
– Слава Богу. – Хоть в чем-то судьба мне улыбнулась: если бы пиджак оставался в комнате, где танцевали – и где сейчас сидели невеста и мать со своими подругами, – под каким не вызывающим подозренья предлогом я бы его забрал?… – Где он висит?
– На спинке стула.
– Подожди, я за ним схожу.
В гостиной я склонился между Зоей и Ликой и одновременно их приобнял. Даже сейчас я почувствовал неизъяснимое наслаждение, пожимая соскучившейся рукой Зоино шелковистое, мягко подающееся плечо.
– Все в порядке, – сказал я – и, не в силах удержаться, поцеловал Зою в горячую, едва ощутимо пушистую щеку. – Через пять-десять минут уходим. Будьте готовы.
– Слава Богу, – сказала Зоя. – Юные пионеры-герои. Тимур и его команда.
– А что, они ушли? – шепотом спросила Лика. – А где Славик?
– Потом все расскажу. Главное – будьте готовы, чтобы сразу встать и идти. В мешочки со стола ничего собирать не будете?
– Разве что кастрюльку холодца прихвачу, – сказала Лика и с радостным облегчением засмеялась.
– Ну, все. Пока.
Тузовский пиджак висел одиноко на спинке стула. Я взял его и понес; уже обессилевающее, мерно журчавшее разговором застолье не обратило на меня никакого внимания… Я открыл дверь в ванную комнату. Славика не было.
– Одевайся.
Тузов, брезгливо морщась, надел пиджак. Я посмотрел на себя в настенное зеркало: под лихорадочно блестящими глазами тянулась через переносицу ярко-красная полоса. Я вытащил расческу и причесался.
– Давай выпьем, что ли? – сказал Тузов. Я посмотрел на него.
– Давай… понемногу.
Тузов налил на два пальца в стакан.
– Закусить есть? – спросил я. – Опять огурец…
Я выпил. Следом за мной выпил Тузов – меньше меня: я остановил его руку, когда он наливал: через несколько минут ему предстояло прыгать в окно довольно высокого первого этажа. Я похлопал его по плечу:
– Не горюй.
– Я не горюю, – сказал Тузов, грызя огурец. – На ошибках учатся.
Я закурил.
Дверь открылась. Вошел Славик.
– Ну?
– …, – сказал Славик. Меня как будто ударило.
– Что-о?!
– Да ничего! – шепотом крикнул Славик. – Суки, вот что… Не пускают.
– Да ты… что?! Как это не пускают?…
– Ну не пускают, и все! Я ей…
– Да ты хоть объяснил по-человечески, в чем дело?! – Я почти ненавидел Славика. Почему я сам не пошел?! – У тебя язык есть, Славик?!
– Да тут не язык, а хороший автомат надо!… – Славик густо покраснел – и я усилием воли сдержал себя. Мне хотелось кричать. – Не пустили. В правой квартире никого нет, я долго звонил. В левой открыла какая-то баба лет сорока, толстая, в бигудях. Я начал ей объяснять: что у подъезда толпа, что нас собираются бить… она стоит, внимательно слушает, я уже думал – ну, слава Богу… Но как только я сказал про окно – ее как ужалило: нетнет-нет! какое окно?! вы что?! сами между собой разбирайтесь, я в ваши дела лезть не хочу… Я стал просить – она сразу: и слушать ничего не хочу, нальют глаза и начинают… оставьте меня в покое! – и – хлоп дверью…
Я опустил голову, чувствуя, как горячая кровь заливает лицо. Было очень тихо.
– Ладно, ребята, – тихо сказал Тузов. – Езжайте… спасибо.
Я – против воли своей – встрепенулся.
– А ты?… Тузов молчал.
– Останься, Леш… Одна ночь, ну что ты!
Тузов молчал. Я вдруг понял, что такое для него эта ночь – и что такое предстоящее утро. Если мы уедем, скорее всего он пойдет один. Когда здесь, наверху, услышат шум драки (не драки, а избиения), они, конечно, выскочат на балкон; но пока они поймут, что бьют Тузова: ночь, ничего же не видно, – пока спустятся вниз – а мужики все пьяные, еле стоят на ногах, – от Тузова ничего не останется. Даже если он вырвется и убежит… до станции – километр; у Тузова не достанет хладнокровия вильнуть, затаиться и переждать в темноте; и вот на этом километре пьяная свора может его догнать – и без умысла, просто осатанев, тем более не видя ничего в темноте – не видя ни глаз, ни крови, – уже не избить, а убить… Может такое быть? Все может быть. Сколько людей убили в Союзе за те шесть часов, что гуляет эта проклятая свадьба?… Единственный выход был – оставить Тузова ночевать. Но я видел, что он не в себе – и здесь ночевать не останется.
– Ну ладно, – сказал я, – пойду посмотрю, что там… Я решительно не знал, куда мне идти.
– Может, пойдем к столу? – спросил Славик у Тузова – и беспомощно посмотрел на меня. – Тут тебя не было, так они вдруг толпой повалили мыть руки. Как прорвало их в туалет… Хорошо еще, что половина руки не моет.
– Не хочу, – сказал Тузов. – Иди один. Я посмотрел на него.
– Твоей… подруги за столом нет. – Мне уже стало жалко и Славика: шутка ли, целый час сидеть в этом гробу.
– Все равно не хочу. И вообще езжайте, ребята. Спасибо вам. И… извините меня, что так получилось…
– Так. Посидите еще, я скоро приду.
Я вышел совершенно раздавленный. Зайти к Зое и Лике у меня не хватило душевных сил. Что делать, что делать?! Из комнаты, где сидела невеста с матерью, доносился визгливый смех. Опять всплыла мысль о милиции. Милиция нехороша, а без нее еще хуже… Я или Славик – кто-то один, и конечно я – может пойти в местное отделение – должна же здесь быть хоть какая милиция? Я, правда, не удивлюсь, если мне скажут: «Свадьба? Собираются бить? Ну, вот когда соберутся, звоните…» Да нет, такого не может быть: в конце концов, можно написать заявление – я слышал, они не любят бумаг… попросить, чтобы вывели Тузова (вывели… наплыла неожиданно другая картина: Тузов уходит тайком, один, мать невесты замечает, что он уходит… нечеловеческий визг, сбегаются гости, снизу ломит толпа… Тузова хватают, пьяно рыча волокут наверх… законный муж убежал! перепился!., врешь, не уйдешь… волокут, опрокинувши навзничь, а Тузов дергает ногами с беспомощно заголившимися тонкими щиколотками – неуклюже, нелепо, бессильно, как схваченная лягушка, и что-то кричит – дико, тонко, смертно кричит… а в это время в Москве, в тридцати километрах отсюда, сидят его не подозревающие ни о чем более страшном родители – в опустевшей квартире, печально, молча, пьют чай…), – да, попросить, чтобы вывели Тузова и отвезли на патрульной машине на станцию – можно и сброситься, заплатить… но Зоя, Зоя!… Зое надо домой, она вне себя, она только сейчас оттаяла – когда я сказал, что мы едем… и так все плохо, все мучительно плохо, – она больше никуда со мной не поедет! Мы можем с ней разругаться, мы обязательно разругаемся, мне сейчас скажи слово – взорвусь как порох, а нам еще ехать почти два часа… и послезавтра, когда у меня будет пустая квартира, она ко мне не придет… Заводиться с милицией – это на целый час… какой час?! Я ведь сказал – выходим через пять или десять минут!…
Я отворил наружную дверь и ступил в пещерную тьму подъезда. Площадками выше и ниже моей тусклым, безжизненно-серым цветом брезжили уродливо квадратные окна. В одном из них мягко, уютно теплился одинокий желтый глазок – освещенное окно дома напротив. Я спустился по чутким ступенькам лестничным маршем ниже и закурил сигарету. В подъезде было подземно тихо, тем грубее вторгались время от времени в его тишину приглушенные взрывы какого-то дикого, первобытного хохота – казалось, без мысли, без чувства, просто физиологические отправления сытой, избывающей энергию плоти… На освещенном пятачке по-прежнему чернела толпа; мне даже показалось, что она увеличилась. Усталое равнодушие мной овладело – еще и потому, что я чувствовал себя буквально отравленным… я скажу – тоскливой мерзостью ситуации. Была не просто опасность – война, катастрофа, стихийное бедствие (опасности, которых я не испытал, но был уверен, что здесь – иное…), – была опасность, настолько утонувшая в обыденной, житейской грязи (аборт за месяц до свадьбы, откровенная шлюха, идущая под венец, уголовник отец, на людях взасос расцелованный шлюхой же матерью – и изгнанный за спиной у людей; хладнокровное избиение вчерашним сожителем сегодняшнего жениха, вообще избиение сильнейшим слабейшего; самый жених – потерявший от сладострастья и совесть, и разум, обрекший на жестокую пытку своих стариков, ударивший в день свадьбы невесту; даже гармонист Афанасий, подаривший людям так много светлых минут (смягчивших, согревших их естество) – и брошенный за ненадобностью спать во дворе, как наскучившая детям собака), – была опасность, настолько утонувшая во всей этой душевной и телесной нечистоте, что в первую очередь до тошноты уже было – противно… Самый воздух казался нечист, заражен – и хотелось единственно бегства.
Громыхнула подъездная дверь… кто-то тяжело, оскользаясь, затопал наверх по лестнице. Сердце мое забилось. Потушив сигарету, я на цыпочках поднялся приоконной площадкою выше. Квартира невесты оказалась внизу: я смутно видел изометрически сильно зауженный прямоугольник квартирной двери и светлый плетеный половик перед ней… Шаги приближались; где-то на полдороге неизвестный закашлялся, захрипел, отхаркался, трубно прокачав носоглотку – выворачиваясь чуть не до рвоты, – и выплюнул – продул через губы на пол – тяжелый, вязкий шматок… Я ждал. Минуты через две на площадку медведем вывалился… похоже, щекастый. Он несколько секунд постоял перед дверью, пьяно обминая пятернею лицо, – наконец позвонил, всем телом навалившись на кнопку… Щелкнул замок; дверь открылась; щекастого залило оранжевым светом; стоявшего в дверях мне не было видно…
– Чего тебе?
Мать невесты.
Щекастый улыбнулся. Я видел лишь его профиль – вернее, половину его, освещенную до ушей: в таком ракурсе, при таком освещении и при таком состоянии его обладателя – это была злобная карикатура на человека… Я подумал, что если друзья щекастого так же пьяны, как он, то мы со Славиком (если взять себя в руки и не бояться) пробьемся сквозь них без труда. Другое дело, что едва ли все они так напились; кроме того, с нами были Зоя и Лика…
– Ну что, теть Маш, – прохрипел щекастый и покачнулся. – Как там… зятек-то?
«Упорная сволочь», – подумал я.
– Пошел ты на…, – невыразительно отрезала мать невесты и с грохотом захлопнула дверь.
Щекастый потоптался с минуту на месте, сплюнул (наверное, вслед за плевком изо рта потянулась клейкая нить – потому что он долго, нагнувшись, не мог отплеваться и наконец, длинно выругавшись, со всхлипом вытер рот рукавом) и тяжело обрушился вниз по ступенькам… Я дождался, когда хлопнула наружная дверь – и повернулся к окну, механически ожидая, когда из подъезда выйдет щекастый. Его гидроцефальная, неестественно круглая голова должна была появиться из-под навеса, опиравшегося одной стороною на столб, а другой на глухую стену. Этот навес – козырек – был метра три в ширину и четыре в длину; щекастого долго не было, я не мог понять, куда он исчез, и необъяснимо начинал волноваться… ну наконец-то: вышел, побрел, широко расставляя ноги, к ожидавшей его толпе… Но я не последовал взглядом за ним – я больше на него не смотрел. Смотрел я – на козырек.
Козырек.
Размером он был, повторяю, метра три на четыре. Я смотрел на него сверху… и, наверное, поэтому – с еще неявным для меня продолжением – вспомнил вдруг: два года назад, когда я работал в студенческом стройотряде (на строительстве олимпийского стадиона в Москве), мы жили в пустующей по летнему времени школе, над парадным входом в которую тоже нависал козырек; наша бригада жила во втором этаже, прямо над ним, и вечерами, после работы, мы часто сиживали на нем – пели под гитару, курили, болтали, иногда и пили запрещенный в стройотряде портвейн: с земли, в темноте, нас не было видно… Нас не было видно. Я опять закурил сигарету, хотя от предыдущей еще горчило во рту. Прямо на козырек выходило окно подъезда между первым и вторым этажом; от жестяного отлива до козырька было… я осторожно открыл оконную раму – поморщившись от как будто толкнувшей меня в лицо волны пьяноголосого шума – и высунулся наружу: острый угол зрения сокращал расстояние, но, сравнив его с параллельной высотою окна, я определил высоту подоконья в чуть более метра. Сам козырек выступал метрах в трех от земли; подъездная дорожка была шириной метра в два с половиной, огорожена железными трубами на полуметровых столбах; сразу за трубами поднимался полупрозрачный при свете, а сейчас непроглядно черный шиповник метра в полтора высотой; козырек был шире ныряющей под него тротуарной дорожки – выступал с двух сторон от нее метровыми крыльями; левое – по моему взгляду – крыло подпиралось бетонной стеной; шиповник подходил к ней вплотную; шиповник, кстати, колючий… Толпа (вдруг вспомнилась «История пугачевского бунта»: «Вся эта сволочь была коекак вооружена…») стояла самое близкое в метре от козырька – то есть от проекции его кромки на землю; над дверью подъезда, то есть у основания козырька и под ним, горела сейчас видимая мне только отсветом довольно сильная лампа – я помнил, что без матового плафона, – значит, слепила глаза: смотреть на козырек против света – всё над ним будет черно… И еще – было шумно: низко гудели парни, поминутно кто-нибудь криком смеялся, взвизгивали – оглушительно, как проскользнувший по рельсам вагон метро, – щиплемые полупьяные девки: в трех шагах проходи – никто не услышит… Меня охватила нервная дрожь – опасности и нетерпения; я уже не курил – выбросил сигарету, чтобы кто-нибудь не заметил тлеющий в аспидно-черном провале окна уголек. Та-ак… потом так… нет, не так, лучше так… и – всё. Я повернулся и почти побежал вниз по ступенькам.