Я бросился в комнату – прыгало сердце… Предподъездный пятачок бушевал: ворочалась, билась на нем, раздираемая избытком энергии, шальная могучая жизнь – заряжала, подхватывала, втягивала в себя неодолимым водоворотом… Мы со Славиком врубились в толпу, как в драку; девочки наши, округляя рты и глаза, втиснулись следом; ноги неистовствовали, не слушая головы, – до радостной боли в пятках кромсая асфальт… Афоня мучился, прикованный к лавке, терзая гармошку, – мотал головой, прыгал коленями, рвущимися на волю распаленными пальцами летал по рядам, расцвечивая буйными, дикими красками (Россия – и пьяный Гоген, безумный Ван Гог, похотливый Лотрек…) нехитрый мотив; плясали все! – кроме старух: сидели на лавке, вытянув шеи, и жевали губами в такт… Носатый уже хрипел, запрокинувшись почерневшим лицом, но продолжал бить ногами со страшной силой, хватаясь за фиолетовую потылицу то левой, то правой рукой; бугристоголовый враскоряку трудился понизу, выбрасывая короткие мосластые ноги в остроносых сетчатых туфлях; Петя прыгал козлом – до дна расплескавши тоску; его соседка, красная как пион, работала велосипедно ногами: наливными яблоками взблескивали истомившиеся под платьем колени, бедра ходили тугими могучими волнами, тяжелые груди подпрыгивали чуть ли не до подбородка – оглушительно взвизгивала, подхватывая их то одной, то другой рукой…
Мы с миленочком хотели
ожениться на неделе,
я ждала у сельсовета,
а миленок у омета!…
Старушки улыбались… Анатолий плясал с женой; он видимо ослаб – невпопад крутил головою и только тяжко переступал в поисках равновесия; желчная же супруга его разошлася пожаром: с дерзким, шалым лицом наступала, поигрывая плечами, на случившегося рядом замначальника цеха – заводила глаза, взмахивала руками как крыльями, открывая голубоватые холмики бритых подмышек, и даже потрясывала грудьми; замначальника цеха (видимо, осатанев после мертвого мартингала заводского режима, закрученный до беспамятства вихрем первобытной свободы) творил чудеса: широко расставив в полуприседе ноги, бил поочередно подошвами, кулаками добавлял по коленам, торжествующе рыкал – после каждого рыка взвивался, как обожженный кнутом – и наддавал, наддавал…; супруга его, с каменно застывшим лицом, полосуя бритвенным взглядом жену Анатолия, – отрывисто, хлестко, зло отщелкивала высоченными каблуками…
– И-и-и-и-и-йэх!…
Пышка крутилась юлой, до безрассудства высоко взбрасывая то левую, то правую ногу; бесцветная подруга ее осторожно прицокивала на месте – в испуге поглядывая на бушевавшего рядом безымянного краснолицего: он весь превратился в какую-то постреливающую конечностями цветистую карусель – при виде его в мозгу возникала слуховая иллюзия свиста; тут же языком пламени извивалась, режуще взвизгивая и крутя наотрыв головой, мать невесты; отца рядом не было видно: в отдалении, низко опустив остролицую черноволосую голову, он с каким-то ожесточением работал ногами…
По деревне шел с тоской —
сзади гребнули доской!
Ох ты, мать твою ети,
по деревне не пройти!…
Афоня жарил!… – страшно было смотреть: жмурил глаза, комкал лицо страдальческою гримасой, мучился рвущимися на волю ногами; гармошка его выгибалась вверх-вниз ребристой спиной – то взрыкивала профундовым басом, то по-бабьи пронзительно вскрикивала… Становилось жарко; пробил первый пот; Славик был влажен и красен: плясать он совсем не умел, зато прыгал замечательно высоко; Зоя была чудо как хороша – глазастый, пунцово раскрасневшийся ангел; даже Лика слегка подрумянилась и после тети-Капиного стаканчика как будто пришла в себя… Из открытых окон густо торчали головы; женщины в домашних халатах время от времени порскали из подъезда и смешивались с бурлящей толпой; проходивший мимо мужик с бугристым мешком – пуда на три, верно, картофеля, – вдруг не жалея тяпнул мешком о землю и полез в самую гущу – пушечно затопал грязными сапогами. Вскрикивала, хватая за сердце, гармонь; свайными копрами бухали каблуки; взвизгивали – клинило уши – бабы… Ах ты, Русь моя… что ж ты, милая!…
Раньше были рюмочки,
а теперь бокалы!
Раньше были мужики,
а теперь нахалы!…
– О-о-о-о-о!… – негодующе заревели краснолицые. Но круг начинал понемногу сдавать… Вот носатый, со вздувшейся на лбу фиолетовой ижицей, повалился, хрипя… нет, не на плетень – на трубу загородки. Вот туготелая Пышка, с потемневшей от пота спиной, запинаясь, побрела под навес – за нею, как привязанная, засеменила ее подружка. Вот Анатолий на притопе не справился с телом – хорошо, поддержала жена: отвела, посадила – сама впрочем вернулась: доплясывать с замначальника цеха… Вот – хрясь!… – замначальникова супруга срубила высоченный каблук: заковыляла, кусая губы, из круга; вот парочка краснолицых, не утерпев, бочком отступила к бутылкам; вот Петя с грудастой соседкой заспешили, полыхая щеками, в подъезд – уж не знаю зачем… Наконец, и мы со Славиком, взглянув друг на друга, одновременно остановились: с нас текло в три ручья… Остановились и наши девочки.
– Ф-фу-у-у…
– Пойдем перекурим…
Мы выбрались из поредевшей толпы, Зоя и я закурили. Афоня потихоньку осаживал: сбросил истребительный темп, замедлил разбежку мехов, спустился пониже – попыхивал осторожно басами… Скоро из наших остались только Капитолина Сергеевна (впрочем, она не так танцевала, как ходила по кругу – внушительно притоптывая, встряхивая руками и поводя головой) и впавший в казалось бессознательное – экстатическое – состояние замначальника цеха: смотря безотрывно в землю, он яростно выбрасывал в разные стороны руки и ноги (со стороны – как огромная конвульсирующая пятерня); кроме них, плясали еще несколько женщин в домашних халатах – взятые за живое соседки – и пришлый мужик: этот входил только в раж, яростно гвоздил сапогами землю, покрикивал с пугливой тоской угасающему Афанасию: «Ну давай! Ну давай! Н-ну давай!…» Но Афанасий наконец – напоследок широко разведя мехи – оглушительно крякнул и с ожесточением смял гармошку…
– У-ух!…
Замначальника цеха дернулся несколько раз – инерционно агонизируя шатунами локтей и коленей – и последним остановился… Все зашумели, захлопали, мужики потянулись к Афоне – пожать ему руку. Пришлый, с досадой мотнув головой, пошел к своему мешку. Краснолицые, окружив фанеру с питьем и закуской, уже разводили бутылку. Мужик посмотрел на них, остановился, сунул руку в карман… вытащил – кажется, рубль и какую-то мелочь.
– Эй, мужики… В долю на стакан не возьмете? Растравил душу, ети его…
– Спрячь!!! – заревели во всю ивановскую краснолицые. – Подходи, так нальем! Свадьба!…
Афоня сидел, курил смятую гармоникой папиросу и смутно улыбался. Замначальника цеха – как будто вышедший из воды – направился к нему со стаканом… но это заметили – дружно, в несколько голосов, отогнали:
– Ты чего?! Ему еще играть и играть!
– Иди сам выпей!……и ехидно вполголоса:
– Тебе можно – все равно от тебя толку… Стало слышно магнитофон.
– Дорогие гости, прошу всех к столу! – закричала пронзительно мать невесты (вообще от визгов – непривычных ушам высоких тонов – у меня уже начинало позванивать в голове). – Посидим, споем! Афоня, пошли!… Витек, помоги Афоне.
Носатому бы самому кто помог… Мы поднялись наверх. В квартире бушевали негритянские ритмы; друзья и подруги невесты как заведенные прыгали в маленькой комнате: дрожали полы, раскачивалась маятником задетая люстра, от карусельного мельканья цветов рябило в глазах… В центре, подхвативши платье много выше колен (точеных, черт побери, колен), плясала, поочередно выбрасывая ноги, невеста; перед нею Тузов неуклюже махал руками – но казался весел и пьян; третьим в центральной группе – окруженной кипящим ступенчато выпрыгивающими головами кольцом – извивался свидетель (назойливо, вдруг почему-то подумалось мне): архаично стриг перед собою прямыми руками, плотоядно посверкивая клавиатурой огромных зубов… Мы со Славиком остановились, вопросительно глядя на девочек. Зоя пожала плечами:
– Они вообще в жизни слышали что-нибудь, кроме «Бони М»?
Лика сказала жалобно:
– Пойдемте к столу…
– Пойдемте, – сказал Славик. – Плясать после гармошки под магнитофон… Песок плохая замена овсу.
– Победа за мужиковствующими, – сказал я – совершенно с ними согласный.
На вторую, высокопарно говоря, перемену гости рассаживались уже кое-как: мы, правда, оказались на старых местах – они были прямо за дверью, – но остальные перемешались. Афоню посадили под крыло Капитолине Сергеевне – видимо, чтобы раньше времени не упал; места новобрачных пока пустовали; слышно было, как мать невесты зовет в коридоре:
– Марина! Леша! Ребята! Идите за стол!…
В ответ что-то крикнули – неслышно за ревучими пульсациями магнитофона… Мать невесты вернулась и закрыла за собой дверь.
– Еще не напрыгались…
Стол был немного прибран, и потраченная закуска возобновлена; впрочем, икры, осетрины и кое-какой мясной гастрономии более не было – зато появились тарелки с золотисто-коричневыми толстоногими курами. Водка, казалось, не претерпела никакого ущерба – почти перед каждой тарелкой стояла бутылка… Краснолицые, ведя за собою застолье, быстро налили, фениксом оживший носатый (поразительный был человек) произнес – более громкую, нежели связную – здравицу в честь молодых, – все выпили, закусили, – тут же, разгоряченные пляской, налили еще…
– Ну!…
Капитолина Сергеевна потрепала по плечу заклевавшего было носом Афоню (его оберегая – ему не налили) – и, подперев кулаком подбородок, завела тяжким басом:
Когда б имел златые горы
и реки полные вина…
Афоня, оживая, вступил… Грянули так, что чуть не вынесли стекла:
Все отдал бы за ласки-взоры,
когда б владела ты мной одна!…
У меня в глазах закипели слезы… черт знает что такое старая русская песня!… Мы со Славиком помнили только первые два куплета, зато повторы подтягивали на полные голоса. Старушки сидели рядком, согласно округляя беззубые рты. Краснолицые взревывали пароходной сиреной; бугристоголовый заливался неожиданным дискантом; замначальника цеха не было слышно – но смотрел он уловившим оркестровую фальшь Шаляпиным; Анатолий музыкально мычал; Петя что-то шептал – соседке; женщины пели переливчато, мягко, стройно – нет ничего лучше согласного пения женщин… Многие, впрочем, тоже не знали всех слов: последний куплет Капитолина Сергеевна заканчивала одна – при слабой поддержке одуванчиковых старушек, – при этом уничтожительно глядя на уже рефлекторно потянувшегося за бутылкой носатого:
Не надо мне твоей уздечки,
не надо мне твово коня,
ты пропил горы золотые
и реки, полные вина!…
Афоня схлопнул гармошку. Капитолина Сергеевна откинулась на спинку стула; краснолицые закричали: «Браво!…» – иные даже по-клакерски – ударяя на заключительном слоге… И тут же режуще истончившимся голосом завела мать невесты:
– О-о-о-о!…
Подхватили – усилив, казалось, тысячекратно:
…на улицах Саратова,
парней так много холостых,
а я люблю женатого…
Петина соседка заслезилась… Афоня еще дожимал на последнем куплете гармонь, когда носатый – видно было, прямо распирало его изнутри – криком вступил:
Шумел камыш, деревья гнулись,
и ночка темная была…
– Во-во, – усмехнулась Капитолина Сергеевна – но поддержала:
Одна возлюбленная пара
всю ночь гуляла до утра…
После камыша снова разлили и выпили: «За р-р-русскую песню!…» – вскричал замначальника цеха, – и потом еще долго и много пели и пили… Спели и «Раскинулось море широко», и «Бродягу», и «Коробейников», и «Черного ворона», и «Живет моя отрада», и «Степь да степь», и «Из-за острова на стрежень», и «Красный сарафан», и «Хасбулата», и что-то еще, мне вовсе неведомое… Анатолий урывками – встряхиваясь – дремал; Петя уже вовсю обнимал соседку; замначальника цеха дирижировал вилкой; носатый хрипел; старушки время от времени всплакивали; заспотыкавшемуся было Афоне поднесли полстакана, заставили съесть столовую ложку хрена, потом – мясокрасного, брызжущего слезами – поволокли в ванную комнату: отливать холодной водой… Афоня вернулся мокрый как мышь – но живой! – и с новой силою грянули в три десятка подсевших уже голосов: и «Ой цветет калина», и «Летят перелетные птицы», и «Одинокую гармонь», и «Катюшу», и «На Волге широкой», и «Не брани меня, родная», и «Тонкую рябину», и «Уральскую рябинушку»… Душа вновь запросилась в пляс: повалили буйной толпой на улицу, по дороге чуть не выломив косяки, – полчаса бились в хмельном урагане русской, – потом опять загорелось петь…
Не уберегли Афанасия!! Пока передыхали, кто-то (наверное, по слабости разгоряченного сердца) ему поднес – и Афоня рухнул как бык, оглушенный перед зарезом… Он даже не заснул – скорее впал в безмысленное и бесчувственное полуобморочное состояние: ничего не видел, ничего не слышал и не то что пошевелиться – слова на мог сказать. Чертыхаясь – впрочем, без особой досады, потому что музыка уже прочно поселилась у всех в голове, – его уложили здесь же, на лавке, спустив из дома подушку, и потянулись наверх – доедать, допивать… Уже опускался вечер.
Общего стола больше не было: подгулявший гость разбрелся по всей квартире, по всему подъезду от первого до пятого этажа и приподъездной площадке; повсюду сидели, стояли, плясали, выпивали, закусывали, курили, пели и разговаривали оживленные кучки от двух до десяти человек. Басил неутомимый магнитофон, в подъезде резонансно позванивала гитара, в гостиной пиликала спотыкаясь гармонь – замначальника цеха снова сел за мехи… Мы вчетвером вышли на улицу и встали под козырьком.
Солнце еще не село, но уже ушло глубоко за дома, и на земле без просветов лежала плотная предвечерняя тень. Чахлый палисадниковый шиповник как будто поблек, охряные глинистые пустыри побурели, и жирный блеск залитых грязной водой бочажков погас и сменился матовой чернотой. Повсюду между убогих пятиэтажных построек – с кривыми комковатыми швами на стыках панелей, с уродливыми бесфорточными квадратными окнами, с грубой облицовкой кафельным боем грязно-желтого или голубовато-серого цвета – разбросаны были следы погибшей деревни: пыльный островок изломанных старых яблонь, одинокая, ничего не загораживающая секция облупленного забора, полузасыпанный кирпичный фундамент, слепо чернеющий провалами оторванных досок сарай… Впрочем, я тоскливой убогости этого полугородского, полудеревенского и вообще какого-то малочеловеческого пейзажа душою не ощущал: хмель, улыбаясь, бродил у меня в голове…
– Чудесная свадьба, – искренне сказал Славик.
– Да уж такая чудесная, что дальше некуда, – с чувством сказала Лика.
– Тузов, конечно, с зайчиком в голове, – сказал я.
– Черт его знает, – легко сказал Славик. – Может быть, он нашел здесь свою экологическую нишу.
– Сомневаюсь, – сказал я – вспоминая лицо Тузова, на котором (по крайней мере, вначале) отчетливее всего была написана оторопь – как будто он только сейчас впервые осознал происходящее…
– А мать-то у невесты какая ужасная, – боязливо сказала Лика. – Косая…
– Невеста немногим лучше, – сказала Зоя.
Это было, конечно, не так, но мне стало приятно: что Зоя пытается как будто уронить невесту… в моих глазах.
– Отец колоритный, – сказал Славик и засмеялся.
– А эта… Капитолина Сергеевна?! Я думала, я умру, когда пила этот стакан. Ужас какой-то!. А ты, Славик, хоть бы слово сказал.
– Я испугался… Не смог побороть инстинкта самосохранения.
– Очень плохо!
– Ничего плохого, Личик. Когда человек не может побороть инстинкта самосохранения, он не виноват. Инстинкт сильнее разума. Вот если бы мне дали взятку, чтобы я не мешал тебя напоить, и я бы согласился – вот тогда это было бы плохо. Потому что жадность можно побороть, это не инстинкт… в крайнем случае – лишь эманация инстинкта.
– Славик, родной, тебе надо отдохнуть, – сказал я.
– А если бы я тонула?!
– В водке?… – сказал Славик и засмеялся и обнял Лику за плечи.
– Да ну тебя, – с любовью сказала Лика.
– Когда мы поедем? – спросила Зоя, взглянув на часы.
– А сколько сейчас?
– Половина девятого.
– Посидим еще, Зоя, – сказал я.
– Еще не вся водка выпита, – сказал Славик.
– Если вы всю ее выпьете, то будете похожи на это тело, – сказала Зоя и кивнула на Афанасия.
– Эх, недопили мы и недопели… – промурлыкал Славик.
– Ничего, – сказала Зоя. – Этот ваш… Тузов за вас и допьет и допоет.
– Не знаю как вам, – сказал я, – а мне Тузова жалко.
Жалко мне его было, конечно, не сердцем – рассудком: на душе после убийственного застолья было невесомо легко.
– Да вообще-то мне тоже, – сказал Славик.
– Тузов ваш ненормальный, – сказала Лика. – Кого жалко, так это его родителей. Видели, мама его чуть не плакала?
– Кстати, а вы заметили, что в Н* в последнее время какая-то тяга к люмпенам? – сказал Славик. – Воробей привез жену из деревни, Тузов нашел продавщицу…
– Ничего себе люмпены, – сказал я. – Ты бы еще сказал пауперы. Эти люмпены нас с тобой с потрохами купят.
– Душу не продам! – надрывно сказал Славик.
– Душа твоя им и не нужна…
– Да эта в сто раз хуже, чем из деревни, – сказала Лика. – Воробьевская Светка была еще ничего. А это просто чудовище какое-то. Вашего Тузова с ней посадят. Вы видели, сколько на ней золота?! А главное, страшна, как смертный грех. Что в ней Тузов нашел?
– Ну, не так уж она и страшна, – сказал Славик. Лика сощурилась.
– Ну и вкусы у тебя, Красновский!… Костя, ты тоже так думаешь?
– Страшна, страшна… Но это же ничего не значит.
– Как это ничего не значит?!
– Э-э-э… – сказал я. Я не собирался объяснять Лике, почему Тузов, на мой взгляд, выбрал Марину. – Ну… например, еще Пушкин писал, что наибольшим успехом пользуется не самая красивая, а самая доступная.
– Да пусть себе пользуется, – сказала Лика, – жениться-то зачем? Маму его жалко.
Зоя молча курила. Я подумал, что ей все равно… и, не успев уберечься от подозрения, – что в последнее время ей пугающе многое все равно.
– В конце концов, женитьба не могила, – сказал Славик.
– Я думаю, больше года ваш Тузов не выдержит, – сказала Лика.
– Черт его знает, – сказал я. Тузов, с его характером, казался мне обреченным.
– А если будет ребенок? – сказала Лика. – На вид эта Марина такая, что если понадобится – может и нагулять… Вот дурак-то!
– Что вы уж так на нее ополчились? – добродушно спросил Славик. – Она, между прочим, вас в первый раз в жизни видит – и уже пригласила в свой магазин. И без всякой выгоды для себя, сама сказала – без переплаты. Знаете, сколько желающих вот так вот ей позвонить?
– Вообще-то да… – сказала Лика. – Зоя, ты записала телефон? Дай я перепишу…
– Ты только маме моей на говори, что у тебя знакомая продавщица в ГУМе, – сказал Славик. – А то конец и семейному бюджету, и ГУМу…
Наверху взрывом захохотали. Пронзительный женский голос захлебываясь кричал: «Так его! Так его!…»
– Гости замечательные, – сказал Славик. – Как там этот таксист сказал? За все, что плавает в этом бокале?…
– …Мужики, где Марина?
Мы обернулись. В двух шагах от нас стоял парень примерно нашего возраста – высокий (пониже Славика, но повыше меня), плечистый, большерукий (то, что в народе называют клешнятый), с удивительно (даже как-то неестественно) круглым – щекастым, хотя был он вовсе не толст – лицом (вообще вся голова его, с какой стороны ни взгляни, походила формой на средних размеров арбуз); выражение этого лица – губастого, по-лягушачьи широкоротого, с приплюснутым носом и глазками-щелочками – было грубым, пожалуй, нахальным и уже безо всяких оттенков – тупым… для знакомых с человеческими типами средней России можно сказать: это было характерное лицо приблатненного (да простит меня русский литературный язык), изувеченного насильственной восьмилеткой, армией (а может быть, и тюрьмой) двадцатилетнего парня из современной деревни, расположенной близ – и потому безнадежно отравленной смрадом – крупного города. Урбаны того же пошиба отличаются более тонкими и подвижными чертами лица, более энергичным его выражением (у этого – как будто только что встал с сеновала) и более осмысленным (преступно осмысленным) – и оттого еще более отталкивающим – взглядом. На свадьбе этого парня не было (вообще немногочисленные невестины друзья – исключая свидетеля – были вполне безлики): он появился откуда-то со стороны, из уже сгущающихся сумерек улицы…
– Марина? – переспросил я. – Наверное, наверху… Щекастый, ни слова не говоря, прошел мимо нас – и тяжко затопал наверх по лестнице. Ко всему прочему, был он, по-моему, изрядно пьян.
– Еще один колоритный тип из портретной галереи Подлескова, – сказал Славик.
– Ограниченно годный, – сказал я – испытывая к ушедшему парню острую и какую-то тревожную неприязнь.
– Ужасное лицо, – сказала Лика и зябко пожала плечами.
Народу на вечереющей улице (в домах уже загорались огни) оставалось немного: на лавке мертво спал Афанасий, подле него стояли два краснолицых, дружелюбно держа друг друга за пуговицы, – и чуть поодаль женская группа душ в пять или шесть, разноображенная кряжистой фигурой бугристоголового.
– Ну что, пойдем наверх? – сказал Славик.
– Что-то стало холодать, – сказал я.
– Хватит уже пить, – сказала Лика.
– Нам уже ехать скоро, – сказала Зоя. – Я не испытываю никакого желания выбираться отсюда в темноте.
– Тут и при свете-то страшно, – сказала Лика.
– Я тут слышал за столом, – сказал Славик, – этот… таксист, по-моему, сказал: «Водку пей, жену бей, ничего не бойся…»
Лика повернулась ко мне.
– Теперь он будет месяц поговорками со свадебного стола говорить.
– Сокровища народной мудрости, – сказал Славик.
– Глупости, – сказала Лика.
– Ладно, пошли, – сказал я.
Подъезд мерно гудел: на каждой площадке толклось по три, по четыре человека. На одной мы увидели Петю с соседкой – как я уже навыкнул ее называть… На нашем – четвертом – этаже, перед наполовину открытой дверью, стоял – набычившись, руки в карманах – щекастый. В дверях, загораживая проход, стояла хмурая мать невесты.
– …чего тебе?
– Позовите Марину, – угрюмо сказал щекастый.
– Я тебе уже десятый раз повторяю: Марина вышла замуж, у нее свадьба. Иди домой.
– Ну и что, что замуж… Позовите Марину.
– Ты что, русского языка не понимаешь? Я тебе русским языком говорю…
Щекастый вдруг взялся за ручку двери и потянул ее на себя. Я увидел, что рука его почти сплошь покрыта синей вязью татуировки – наверное, сидел… Мать невесты не удержалась и вслед за подавшейся дверью переступила порог.
– Ну ты чего, Николай? Ты чего?! Мужиков, что ли, позвать?!
– Я вам сам сколько угодно мужиков позову, – грубо сказал щекастый. – Где Марина?
Мы поднялись и остановились на противоположном конце площадки. Противоположный конец – было сильно сказано: сама площадка была метра два на три. Перед нами маячила широкая, с чуть вислыми плечами, спина щекастого, туго обтянутая гипюровой, домодельно приталенной (проступали контуры необрезанных клиньев) желтой рубашкой. Мы пребывали в некоторой растерянности. С одной стороны, щекастый вел себя вызывающе – и мне, например (хотя бы по причине моего присутствия в качестве гостя на свадьбе), невеста и ее мать по-человечески были ближе щекастого; с другой стороны, я чувствовал, что за непонятными мне домогательствами щекастого и раздраженным (и в то же время как будто испуганным – могут услышать) шипением матери стоит какая-то предыстория, в которой я вовсе буду чужой; с третьей было именно то, что я был здесь чужой – и нас, чужих, здесь было только двое: я знал, что такое в деревне или в поселке чужому задеть кого-нибудь из своих и чем это может кончиться; я вдруг подумал, что с нами – один только Тузов – как если бы не было никого… Славик, видимо, чувствовал то же самое – поэтому мы одновременно остановились, посмотрели друг на друга и пожали плечами.
Ожидание наше длилось недолго: в коридоре раздался торопливый, острый стук каблуков – и в дверях, отодвинув мать, появилась невеста. Она была уже изрядно навеселе: глаза ее ярко блестели, лицо было красным – и рядом с этими живыми, горячими, лихорадочно возбужденными красками как будто даже поблекли кричащие мазки ее макияжа.
– Ты чего пришел? – весело-грубо спросила невеста.
– Как чего, – тупо сказал щекастый.
– Так – чего? Я ж тебе говорила: у меня свадьба. Замуж я вышла. Нельзя?
– Можно, – мотнул головой щекастый. – Ну, вот я и это… Поздравить пришел.
– Ну, поздравил – и спасибо. Иди, Коля, иди. И не шуми. На той недельке нарисуйся. Посидим, выпьем.
– А… Зуб здесь?
– Нету Зуба, – отрезала невеста – и мне почему-то показалось (хотя я ни сном, ни духом не ведал, кто такой этот Зуб), что она солгала. – Нету! Зачем тебе Зуб?
– Знаю, зачем… Увидишь его, скажи, что я ему ноги вырву.
– Вот сам и скажи, – зло сказала невеста. – Все?
– Ну ладно, ты это… не обижайся. – Щекастый поднял руку и взъерошил кудластую голову огромной толстопалою пятерней. – Слышь, Марин… Ты это, водки-то вынеси.
– Подожди.
Дверь захлопнулась (мы стояли и курили, чтобы хоть как-то смягчить неловкость своего как будто подслушивающего положения) и через полминуты снова открылась.
– На.
– Ага… Ну, бывай. Это… поздравляю. Щекастый, с бутылкой в руке, прошел мимо нас – даже не глянув на нас – и шумно потопал вниз по ступенькам. Мы – естественным образом – повернулись к невесте: она засмеялась, сверкая фиксой, – безо всякого стеснения глядя на нас.
– Заходите, что вы все по подъездам прячетесь? – Она досадливо (с искусственной, мне показалось, досадой) повела глазами в сторону лестницы: – Вот привязался, как банный лист.
Тут уже мне ничего не оставалось, как – проходя мимо ставшей боком невесты – с полуулыбкой то ли просто сказать, то ли спросить:
– Нежданный гость?… Невеста визгливо засмеялась.
– Я с ним гуляла! – как будто даже с гордостью сказала она, закрывая дверь.
Я решительно не смог найти ни ответа, ни даже подобающего выражения на лице – и молча пошел в гостиную. Навстречу мне попался зубастый свидетель (вышел из комнаты, где танцевали) – он явно шел за невестой… На пороге гостиной я чуть не столкнулся с Тузовым. Его и в обычное время вялое, неустойчивое лицо, казалось, еще больше ослабло; влажно поблескивали под приподнятой верхней губой немного выдающиеся передние зубы, глаза были полуприкрыты тонкими – почти пленчатыми – голубоватыми веками, на бледный лоб бессильно ниспадала светлая прядь, – и в то же время все это, вместе взятое, сообщало его лицу хотя и расслабленное, но покойное и почти блаженное выражение… Я понял, что в наше отсутствие его основательно подпоили. Увидев нас, Тузов широко и немного криво – плохо слушались губы – осклабился и потянулся меня обнять; я похлопал его по спине: у него были острые – под тонкой рубашкой – лопатки.
– Все хорошо, да? А, Костя?… Не скучно, нет?…
– Все отлично, Леха, – бодро сказал я – в то же время испытывая непонятное тягостное, сродни угрызениям совести чувство: как будто я кого-то нуждающегося в моей помощи – из-за своего эгоизма, лености, равнодушия – бросил на произвол судьбы, оставил в чуждой толпе одного… – Все отлично, отлично… славная свадьба! – горячо сказал я, испытывая в эту минуту искреннюю – и виноватую – симпатию к Тузову.
– Вот хорошо! Я боялся, что вам будет скучно… А вы жены моей, – как будто с удовольствием сказал Тузов, – случайно не видели?
– Она за нами идет.
Мы разминулись с Тузовым – и ступили в гостиную… Над столом висела сизая дымная пелена – казавшаяся еще более плотною оттого, что за окном стоял уже синий вечер. Несколько поредевшие краснолицые галдели на левом конце стола; в центре шушукала столь же устойчивая группа старушек; одна, маленькая и высохшая, как гербарный цветок, уголком платка вытирала слезы. Пети с соседкой не было… ну да, они же стояли в подъезде. Анатолий дремал; жена его сидела с выражением ожесточенной покорности (конечно, не мужу – судьбе) и мстительного ожидания – когда он очнется и лишится своей временной душевной неуязвимости. Пышка с подругой, попрежнему в одиночестве, громко хрустели печеньем и пили чай – время от времени надменно поглядывая на краснолицых. Замначальника цеха – набрякший, как губка, поплывший лицом – что-то говорил с озабоченным видом жене (та, приподнявши бровь, значительно слушала), плавно и широко (по-ленински выставив большие пальцы торчком) поводя – убеждая, разъясняя, укоряя – руками. Капитолина Сергеевна молча пила из блюдечка чай – повадкой и статью разительно похожая на кустодиевскую купчиху. Мать невесты… как раз в это время она поднялась – и вместе с нею сидевший рядом отец. Я вдруг заметил, что он ниже ее. Они подошли к двери и остановились – за нашей спиной. Сквозь мерный, но уже приглушенный усталостью гул я услышал:
– …поздравил, посидел – и чтоб через пять минут ноги твоей в этом доме не было.
– Ну, ты чего злишься-то…
– Буду я еще злиться. Все, я сказала! Мало ты моей крови попил? Скажи еще спасибо, что…
Дверь открылась, и они ушли в коридор. Я увидел на столе початую бутылку «Фетяски» и налил Зое и Лике. Славик плеснул нам водки – осьмушку стакана, не более. Стол – уже трудно сказать, по какому разу – жестоко был разорен: половина тарелок были уже пусты, изукрашены подсыхающими разводами от сгребенных подчистую салатов; в консервную банку со шпротами кто-то сронил маринованный помидор – мясистая алая трещина в его лопнувшем круглом боку заплывала янтарным жиром; пластмассовый поднос с золотистой жареной курицей был наполовину завален жестоко, в прокус, изгрызенными, разлохмаченными в суставах костями; о тарелку с одиноким кружком колбасы тушили окурки: одну, гофром измятую беломорину, воткнули (мне показалось, что я слышу шипение) прямо в перламутровый сальный глазок…