Помолчали.
– Сколько твоя „Нива" прошла? Это незнакомец – Тенишеву.
– Триста.
– Менять не думаешь?
– Сейчас нет. Мне дом ставить.
– Тут у Ракитина…
Я слушал вполуха, иногда искоса поглядывая на сидевших плечом к плечу Тенишева и незнакомца, от которых странно (ведь говорили они о топливе, машине, оружии) веяло какой-то первобытной, природной силою… и вдруг неприятно почувствовал себя гостем – не просто в этих местах, где я гостем и был, а в своем лагере, на вот уже десять лет знакомом мысу, у своего – разложенного своими руками – костра… Пропасть мне вдруг увиделась между собой – казалось, легко, легкомысленно и в то же время как будто бедно (без машины, оружия, лодки с мотором, избы) проживающим жизнь в какой-то унизительной, бессильной зависимости от света, тепла, воды многоэтажного дома (в свою очередь, беспомощной клетки большого города) – и этими по внешнему впечатлению независимыми, все умеющими, все, что им нужно, знающими (а тем, что не нужно, и не интересующимися), спокойно и твердо – и верно? – идущими по жизненной дороге людьми. И хотя мой разум самолюбиво протестовал, указывая, что самый разговор незнакомца и Тенишева ярче всего высвечивает именно полную зависимость здешних людей друг от друга – чуткую зависимость сообщающихся сосудов, взаимно перетекающих строительными материалами, топливом, лукавыми справками, рыбой, трудом (и хоть одно колено проткни – много, пока не залатают, прольется на землю), все равно неприятное ощущение их самодостаточности и силы – и собственной зависимости и бессилия – оставалось… И вдруг я понял, что дело не только в этом – и даже главное, наверно, не в этом. Главное было в том, что у меня (и моих друзей, думаю я) не было в сознании уверенности, а на сердце покоя: очень многое в нашей жизни и памяти (у кого-то одно, у кого-то другое) неотступно шло рядом с нами – не отпуская, мучая нас… Шли оставленные нами (брошенные, брошенные…) наши первые жены – одинокие, усталые, уже по-женски немолодые, не сумевшие после нас (мы отняли все) заново устроиться в жизни; шли жены нынешние – которым мы изменяли, которые по дозревали об этом и украдкой плакали из-за этого – украдкой, потому что сами они уже ничего не могли изменить; шли наши оставленные с первыми женами дети, для которых был праздник, когда мы приезжали к ним, и после встречи с которыми мы, видя их бурную, часами не иссякавшую радость, лицемерно, успокаивая сердце, говорили себе – трусливо обманывая себя: какие у нас веселые, счастливые (ничем не обделенные…) дети…; шли наши родители, старики, которые, где бы они ни жили – с нами, вдали от нас, – были безжалостно отторгнуты нами от участия в нашей (составляющей последний, для них уже единственный смысл бытия), ревниво оберегающей свою независимость жизни… Рядом со всем этим шли постоянные, отравляющие наши души сомнения: в праведности того или иного совершенного нами поступка, в нравственности того или иного выбора, даже в чистоте того или иного движения души, – наконец, с болезненностью вдруг накатившего полуночного страха перед неотвратимостью смерти – убийственные сомнения в правильности избранного нами (и уже стремительно катящегося под колеса) жизненного пути – и проступающее холодным потом прозрение: „Поздно!…" (Месяц назад ко мне приехал растерянный Стасик. „Ты знаешь, – сказал он совершенно серьезно, видимо потрясенный, – в метро висят объявления, я их тысячу раз читал: „Для работы машинистами электропоездов приглашаются мужчины в возрасте до тридцати пяти лет…" Я сегодня прочел – и вдруг понял, что меня не возьмут! Мне уже тридцать шесть! В первый раз в жизни со мной случилось такое: чтобы по возрасту я был куда-то не годен…") Вот! Пропасть была между моими сомнениями и смятениями – и спокойной, питаемой сознанием правильности своей жизни и вообще во всем своей правоты внешней неколебимой уверенностью незнакомца и Тенишева. Именно от этого на Душе у меня было тревожно и неуютно, и хотелось, чтобы незнакомец (Саша был свой, он проявлялся чужим лишь в отраженном свете) поскорее ушел…
– …надо избрать человека, который разорит это осиное гнездо, – закончил Игорь. Перед этим он что-то долго и от души говорил.
– Кого бы из политиков ты ни выбрал, он разорит его только затем, чтобы слепить свое, – добродушно сказал Андрей. – В г… брода нет. Ты вообще встречал когда-нибудь порядочного человека выше завлаба?
– Я и завлабов порядочных не встречала, – сказала младший научный сотрудник Марина.
– Ну почему? – невинно откликнулась Галя. – Ваш Сатановский – вполне приличный мужик.
– Сатановский?!!
Незнакомец поднялся и неторопливо пошел к голубеющей светлым пятном машине.
– Саня, кто это? – быстрым шепотом спросила Галина.
– Да это Мишка, – прикуривая отвечал Тенишев. – Замначальника отделения милиции. Ну, этот… который бандита хлопнул.
Стало слышно костер. В бездонном провале реки громко плеснула хвостом крупная рыба. Приближался нерест.
– О Господи, – непонятно вздохнула Наташа. Дениска подошел к отцу и что-то зашептал ему на ухо.
– Да откуда я знаю, – с досадой сказал Андрей. – Шел бы ты лучше спать.
– Денис, быстро в палатку, – сухо сказала Галя.
– Ну мама!…
Вернулся незнакомец – нечаянный всплеск костра высветил темно-красным его плечистую, поджаристую, фигуру. Галя замолчала. Дениска остался. Тенишев, выгнув кисть, посмотрел против света костра на часы.
– Минут через пять поедем.
Незнакомец… человек, который убил, – сел на свою корягу и поставил на стол бутылку. Водка была московская, не тенишевский сучок. Андрей, видимо торопясь, развел ее по стаканам и кружкам.
– Ну, – весело сказал Тенишев, поглядывая на нас, – сегодня чтоб были с рыбой.
– Да, – сказал Андрей и припал к своей кружке. Воздух был неподвижен. Костер вдруг задохнулся, все вокруг стало красным. Закусывали долго; стол почти опустел.
– Пойду почищу картошки, – тихо сказала Наташа и встала. Стасик шевельнулся.
– Тебе помочь?
– Да… нет, – отчего-то растерялась Наташа.
– Ну, что? – сказал Тенишев и посмотрел на человека, который убил.
– Поехали.
Андрей шумно вздохнул. Тенишев оперся ладонями о могучие колени – изготовляясь вставать.
– Д-дядя! – заикаясь, вдруг звонко сказал Денис. – Дядя… а зачем вы… бандита хлопнули?!
– Денис!! – в один голос воскликнули Андрей и Галина.
Человек, который убил, внимательно – и чуть удивленно, ожило лицо – посмотрел на Дениску – и медленно перевел взгляд на Тенишева.
Тенишев кашлянул.
– Да я тут… Ребята знают, что у нас приключилось. В рыбоохране сегодня утром рассказывали.
Человек, который убил, чуть исподлобья обвел взглядом сидящих вокруг костра. Усилием воли я удержал свой взгляд – встретился с ним глазами. Мне было как-то тоскливо – тревожно, неловко – смотреть на него; в своих чувствах я не то что до конца, но и поверхностно не мог разобраться, – но, кажется, мне было и боязно (в подсознании всплыло нелепое: „он может убить и меня…"), и в то же время… как будто жалко его. После того как он узнал об откровении Тенишева – и, может быть, услышал наступившую тишину? – лицо его переменилось; взгляд его, прежде спокойно-уверенный и бесстрастный (что и зачем напускать на себя, из-за чего волноваться неуязвимо сильному человеку?), потяжелел и похолодел – и в то же время (когда он – один – обводил своими черными блестящими глазами всех нас) в глазах его промелькнуло (может быть, мне показалось) что-то… затравленное?…
– Убил я его для того, – страшно незнакомо выговаривая „убил я его", сказал человек, который убил, – …чтобы он – не убил меня.
– Да что вы слушаете ребенка, – торопливо сказала Галя – и прикрикнула уже зло:
– Всё!… Денис, быстро спать!
Дениска повернулся и побрел к землисто-розовому клину палатки. За нею бездонно разъятой пастью влажно чернела ночь. Опять наступила проклятая – непонятная, мучительная, неловкая – тишина. Игорь издалека (разливал обычно Андрей) потянулся к бутылке – доразлил ее и поставил в багровую тень подстолья.
„Что же сказать-то?… – в смятении думал я – в то время как все как будто с облегчением суетились, разбирая стаканы и кружки и оставшиеся картофелины и огурцы. – И какого черта Тенишев его притащил?…" За последние месяцы я был истерзан мыслями, жизнью, Москвой; хотелось видеть и слышать только старых друзей – которых порой и не слушаешь и даже как будто не замечаешь, чувствуешь только, что с ними тебе – хорошо… Все остальное мешало. „Зачем ты его привел?! Покоя дайте, покоя!…"
– Кха! – бодро прикрякнул Тенишев и забегал глазами. – Ну, – за то, чтобы нам не мешали жить.
„Вот ты и мешаешь, – недобро подумал я, глядя на крепкое, медно-красное, лобастое тенишевское лицо. – Своими… дружбанами, – ядовито отчеканил я про себя излюбленное тенишевское выражение. – Не лагерь, а проходной двор…"
Выпили. В голове уже слабо пошумливало… все было легче.
– А-а… кто это был? – осторожно спросил Андрей. Все на него посмотрели. Галя отвернулась и закатила глаза. – Ну, эти двое…
– Признаны особо опасными рецидивистами, – казенно отрубил человек, который убил. – За Петраковым особо злостное хулиганство, кража при отягчающих обстоятельствах и разбой. У второго убийство и посягательство на жизнь работника милиции.
Я украдкой посмотрел на своих. Андрей – сидевший напротив человека, который убил, – кивал с несколько неестественным (я знал его уже двадцать лет) сочувствующе-понимающим выражением на широком добродушном лице. Игорь отрешенно курил. Стасик в эту минуту, морщась от жара, полез слегою в костер. Моя Надя смотрела на человека, который убил, казалось, со страхом (видно было – готовая спрятать глаза). Кроткая Наташа, в некотором отдалении от костра – в полумраке, лица ее не было видно, – чистила зачем-то картошку, медленно поцвиркивая ножом. Галя, недовольно поджавши губы (характер у нее был решительный), смотрела в костер. Наконец, экзальтированная Марина, не отрываясь, смотрела на человека, который убил: изящного рисунка, но уже увядающий рот ее был приоткрыт, и огромные, в круто изогнутых накрашенных ресницах глаза влажно блестели…
– Претензий-то к тебе нет? – спросил Тенишев. – Ну – за то, что стрелял?
– Какие же претензии, – немного поспешно сказал Андрей и вздохнул.
– Были, – жестко сказал человек, который убил, – и с неожиданным раздражением, странно ослабившим его твердое сухое лицо, усмехнулся. Больше он ничего не сказал, и Тенишев не стал уточнять. Надо признаться, что этого человека вообще не хотелось о чем-либо спрашивать: ощущение при этом (я еще ни о чем не спросил, но легко представил себе) было такое, как будто не спрашиваешь, а просишь.
– А у него было оружие? – вдруг спросил Стасик. Стасик очень непосредствен, открыт душой и раним; он не может никому и ни в чем отказать, и поэтому его жизнь чудовищно осложняют его отношения с женщинами. В то же время человек он очень порядочный и в доброте своей сильный, и при всей своей мягкости может иногда рассердиться… После его вопроса человек, который убил, тяжело посмотрел на него.
– У него был нож.
– А ружье?
– Двустволка была у второго. Стасик молчал.
– Ты пошел бы на нож? – заледеневшим голосом – и как-то резко, казалось диссонансом, на ты (хотя здесь вообще не принято было на вы), спросил человек, который убил. Волною… даже опасной, пугающей неприязни окатил этот голос – и я невольно напрягся. Стасик был мастером спорта по плаванию, Игорь – саженного роста, аршин в плечах… но здесь было что-то другое.
– Я бы убежал, – искренне сказал Стасик. Человек, который убил, криво усмехнулся – не усмехнулся даже, просто скривил односторонней гримасой лицо.
– Ну, а мне бегать не положено.
Каждый новый обрушивающийся залп тишины мучительно меня угнетал. Я громко откашлялся и захрустел сигаретной пачкой.
– Когда нас убивают, – медленно сказал человек, который убил, – мы зовем на помощь милицию. Когда милиция уничтожит опасного для общества преступника, мы кричим: людей убивать нельзя. Интересно у вас получается.
– Да ничего не получается, – горячо сказал Тенишев и посмотрел нахмурясь на нас. – Что ты, Миша?
И действительно – ни в наших словах, ни даже в мыслях (по крайней мере, моих) не было ничего, что могло бы послужить причиной его упрека. В нашем напряженном молчании он подозревал, по-видимому, осуждение („а почему? – вдруг подумал я. – Как продолжение… собственных мыслей и чувств?…"), осуждение, которого – не было. Человек этот не понимал (да и я сам не вполне понимал, почему), что просто с ним – тяжело… что нас с ним разделяет – нет, не граница добра и зла, которую разумом я здесь не мог уловить, а просто самодостаточное, навсегда отчуждающее меня от него, непоправимое то, что он – убил, а я – нет… На мгновение мне вдруг стало жалко его, этого железного человека. Положение становилось решительно невыносимым, и я не понимал, почему он не уходил: сидевший напротив него Андрей единственно монотонно кивал (а между прочим, при всей своей незлобивости, не раз говорил: „За насильственные преступления я всех бы расстреливал"), остальные тоже молчали как мертвые и даже шевелились; кажется, даже Тенишев растерялся – не в смысле какой-то душевной слабости, на моей памяти он никогда не терялся, а просто тоже не знал, что сказать, – набычась, поводил головою, как будто шею его теснил воротник… И я тоже не знал, что делать, хотя мне нестерпимо хотелось что-то сказать – и для того, чтобы прекратить эту общую тоскливую пытку, и для того… чтобы выручить – в моих глазах он вдруг начал очеловечиваться, приближаться ко мне – человека, который убил. Уже несколько раз с языка моего готовы были сорваться слова: „Никто вас не осуждает", – и это было бы чистой правдой, я высказал бы ее с непокривленной душой – да мы и знали о происшедшем настолько мало, что и не могли его осуждать… да и за что вообще его осуждать?! – за то, что, рискуя своей жизнью, он угрожающего другим – нашим – жизням бандита убил?., но сама моя фраза – как допущение его осуждения – уже кричала об осуждении! – и мне подумалось вдруг, что одна только мысль о возможности этого будет нестерпима ему…
– Видел вчера вашего попа, – вдруг глухо сказал человек, который убил, повернув голову к Тенишеву. (В Ясновидове уцелела старая церковь.) Тенишев поднял брови. – Идет мне навстречу и смотрит на меня, как… чуть слезами не умывается. Я ему: ты, говорю, Андрей Иваныч, что? А он мне… – Голос человека, который убил, вдруг задрожал – и лицо исказилось – ненавистью!… – А он мне: ничего, говорит, Михаил… не казнись! Бог, говорит, простит!… Бог простит!!
Он вырвал изо рта наполовину сгоревшую сигарету и выстрелил ею в костер. Искры полетели.
– Ну, а ты что? – спросил после звенящей паузы Тенишев.
– Что… Будь ваш поп помоложе, я бы ему сказал. В Москве, я слышал, двух попов недавно убили, – он вдруг почему-то взглянул на меня; я чуть не дрогнул от его взгляда. – Одного зарубили топором, какая-то заблудшая душа… Хотел я его спросить: сколько же вас надо положить, чтобы пронять? Придумали какую-то херню для оправдания человеческой трусости: не противься злу, врезали по одной скуле – подставляй другую… Утешение для слизняков.
„Ну, ты ври, да не завирайся", – грубо подумал я с вдруг поднявшимся раздражением – и почувствовал, как в висках горячо застучала кровь. Тогда я много думал об этом, бился в поисках выхода, переживал; в свое время не так Евангелия, как „В чем моя вера?" перевернули меня, но я не знал, как применить основной постулат Иисуса в жизни. В обиходе все было просто – не отвечай злом на зло; это уже было много, спасительно много, – но как было быть при встрече с грубым насилием: над тобою? другими? страной? насилием, угрожающим жизни? Великая идея должна была все объять – она шла от космоса, Бога, не могла она быть неполной… или могла? и в мире нет абсолюта?… Все это я не мог постичь до конца, но для меня это было – святое…
– Здесь вы не правы, – сказал я неожиданно громко – долго молчал. Человек, который убил, вновь посмотрел на меня – придавил красноватыми в свете костра глазами. – Для того, чтобы подставить под удар вторую щеку… нужно больше мужества, чем для ответного удара.
– Как это? – спросил Тенишев. – Вот ко мне месяц назад подвалили двое поддатых. Так что надо было, щеки подставлять? Это – храбрость?
„А ты что лезешь?" – подумал я.
– Ну, и что ты сделал?
– Я? – Тенишев посмотрел на женщин. – Дал одному по рогам, он и улетел в канаву. А второй убежал.
– А если бы не дал?
Тенишев несколько секунд, не мигая, смотрел на меня.
– Ты что, Костя? Убили бы меня. Ну, не убили, так отделали бы так, что остался лежать.
– Ну, так для чего надо больше мужества? Чтобы подставить или чтобы ударить?
– Да что ты бред какой-то несешь, – рассердился Тенишев.
– Бред, не бред, ты мне ответь! – в ответ рассердился я. Человек, который убил, смотрел на костер – безо всякого выражения. – Вот Михаил, – с некоторым усилием сказал я – и человек, который убил, медленно поднял глаза, – …вот Михаил сказал, что непротивление злу насилием – удел слизняков. Хорошо, давай возьмем сильного человека. Предположим, что ты, Саня, боксер, каратист или кто там еще… и на тебя нападает человек, который заведомо слабее тебя. Что есть большее мужество: ударить его – или не ответить на его удар? Причинить боль другому – или себе?… Да ты отвечай! – с досадой воскликнул я, видя, что Тенишев поднял глаза и закрутил головою. – Что ты молчишь?
– Тьфу! – сплюнул Тенишев. – Ладно! Чтобы безо всякого повода покончить жизнь самоубийством или дать себя покалечить – нужно больше мужества, чем покалечить другого…
– …тем более если ты в состоянии сделать это.
– …но бред же, бред! Да тебе просто инстинкт самосохранения этого не позволит!
– Разум и вера ломают даже инстинкты… но я не об этом говорю, – я перевел взгляд на человека, который убил. – Я говорю о том, что для сильного человека не противиться злу насилием – требует больше мужества, чем ответить ударом на удар. Иисус не был трусом.
– О-о-хо-хо, – прокряхтел Тенишев, махнувши рукой.
– А вот ты, Костя, говоришь, – видимо волнуясь, вдруг сказала Марина, – не противься злу…
– Это не я говорю, а Иисус, – с досадой – а в душе с раздражением – сказал я. Тебя еще здесь не хватало.
– Но ведь в другом месте Иисус говорит: не мир я вам принес, а меч…
– В контексте эта фраза не имеет никакого отношения ни к насилию, ни к войне, – неохотно сказал я.
Тенишев вздохнул и выдохнул, трепеща губами.
– А вы, случайно, не из монастыря? – неожиданно для меня снисходительно спросил человек, который убил.
„Ты сильный, ты очень сильный человек, – враждебно билось в моем опьяневшем мозгу – еще и от яда уязвленного самолюбия. – Ты много сильнее меня. Но так, как убил ты, и я бы убил. Потому что я бы тоже, как ты…"
– Нет, я с оборонного завода, – сказал я. -…А почему вы не выстрелили ему в ноги?
Красноватые радужки человека, который убил, угрожающе всплыли над нижними веками. Я держал его взгляд, наливаясь с каждой секундой агрессивной, отталкивающей неприязнью… Еще час назад здесь было так покойно и хорошо. „Ведь у тебя не было причин ненавидеть его, – тяжело, ему в глаза думал я. – А ты выстрелил ему прямо в лоб… Даже не в лоб, в лоб ты, конечно, попал случайно, ты просто механически целил в белеющее в темноте вагона лицо. Почему?… Почему ты вообще не выпрыгнул из вагона и не взял на мушку открытую дверь? Я знаю, почему. Потому что ты…"
Человек, который убил, растянул тонкие губы в усмешке. Глаза его не смеялись.
– Считайте – потому что я испугался.
Он посмотрел на часы и встал. Тенишев вздохнул, искоса взглянул на меня и тоже поднялся.
– Ну, я подъеду часа через полтора. – Давай, – сказал Андрей.
Человек, который убил, повернулся и не прощаясь широко зашагал к машине. Тенишев пошел вслед за ним. Коротко выстрелили освобожденные защелки дверей: „Нива", как гигантский светляк, затеплилась золотистым внутренним светом. Басовито лязгнули двери. Салон погас. Запульсировал двигатель…
И больше я никогда не видел человека, который убил.
Прошло три года, прежде чем мы снова собрались в Ясновидове. За это время Игорь расстался с Мариной и видимо постарел; Стасик развелся с женой и женился наконец на Наташе; Галя стала еще суше и раздражительней; Андрей еще больше потолстел и размяк; Тенишев еще больше полысел: его лысина уже почти доела островок волос на затылке и сейчас наступала на уши… Место наше, к счастью, мало изменилось, только вода сильно ушла. Остановились мы на старом мысу, разбили старые, слежавшиеся палатки, набрали три года протомившиеся без дела старые сети, в старую коптильню уложили первых же зажабренных судаков и поставили ее на первые угли разведенного Стасом костра… Тенишев, как всегда, появился под вечер – на своей старой „Ниве", со старыми заботами о недалеко ушедшем строительстве дома, по-старому радуясь ожидаемой рыбе и встрече. Сели вокруг костра, нарезали закуску – сало, лук, огурцы, картошку, – вскипятили тушенку, открыли водку, разлили, вздохнули, выпили – первую, вторую, третью… У берегов знакомо клубился молочный туман; наполовину утонувшее солнце багрило снизу фиолетовую гряду облаков; поквакивали, пробуя голос, лягушки; идущий на нерест лещ поплескивал в меркнущем заливе хвостом; летучие мыши вспыхивали черными молниями в угасающем небе; бледный месяц висел коромыслом над застывшей волной сосняка; мягко потрескивал смолою костер, рассыпая красные искры; Стасик, наклонив голову, знакомым перебором строил гитару… И вот тут-то Тенишев – закусив и недожевав – и сказал:
– Да! А вы помните того мужика, Мишку? Ну, который бандита убил?…
Не знаю, как остальные, но я за эти три года того человека, казалось, намертво позабыл… но сейчас, после слов Тенишева, сразу же ярко вспомнил.
– Да.
– Так вот – выгнали его из милиции. Спился вчистую.
– Да ты что, – сказал Игорь, – такой лось – и за три года спился?
– Ну, милый мой, – добродушно сказал Тенишев. – Нет молодца сильнее винца… Опять же как пить. Вон Митька Пастухов стакан выпьет – и лыка не вяжет; так он уже двадцать лет каждый вечер пьяный и ничего. Как пацаном на лесопилку пришел, так и работает… А Мишка каждый день по две-три бутылки садит, благо еще есть, что продавать. Накопил…
Мне отчего-то стало невыразимо печально. Отчего-то – потому что мало ли спивается в России людей?…
– А почему? – спросил Андрей, доливая бутылку.
– Да вообше-то, если копнуть… то из-за того мужика, которого он убил.
Андрей, мотнув головой, посунулся носом в кружки – поровну ли налил.
– Угрызения совести, что ли, замучили?
– Ну, насчет совести я не знаю… чего тут, вообще говоря, угрызаться? Правда, он мне как-то под пьяную руку сказал: что бы мне, говорит, тогда со вторым столкнуться… Второй-то за убийство сидел.
– А первый?
– Этот нет. Разбой, хулиганка… хотя в последний раз мужика – ну, которого он пырнул – едва откачали. Я вам вот что скажу: люди от Мишки отвернулись. То есть как отвернулись – не то чтобы осуждать стали, обвинять там, руки не подадут – нет… хотя были, конечно, такие, что говорили: мент поганый, человека убил и хоть бы что – за глаза, понятно. Но большинство мужиков на него и раньше-то смотрели с опаской, а после этого случая и вовсе зауважали. Я помню, в то лето у нас в клубе драка была, дегунинские в гости приехали… разошлись не на шутку, а он как вошел – всё! Как будто кнопку нажали. А раньше и мента могли угостить, тем более пьяные и в темноте. Нет, уважать уважали, а вот… ну, не то чтобы дружить – он и раньше-то особо близко к себе не подпускал, – а вот посидеть, выпить, на воду там или на куницу с ним вместе сходить – ну, никто не хотел. Почему? Не знаю я почему! Ну… плохо стало с ним. Вот вы меня знаете, я без сантиментов человек, но иногда вот так сядешь с ним, выпьешь – смотришь на него и думаешь: человека убил… Я не знаю, но, в общем, сидеть мне с ним – а у нас, сами знаете, все дела делаются через то, чтобы посидеть, – стало как-то тоскливо. Поговоришь минут пять, и – все… хочется уйти. И другие так. Ну, напряженно с ним как-то, что ли? или неловко?… Ч-черт его знает!
– Ну, Саня, – сказал Андрей, – это ты что-то чересчур сложное для него изобрел. Непохож этот твой Михаил… на Гамлета.
– Ха, чудак человек! – хохотнул Тенишев и хлопнул себя по коленям. – Да он мне сам об этом рассказывал год назад, когда его уже из милиции выперли. Сложное… Пришел он как-то ко мне с двумя пузырями – не выгонять же человека… посидели, он мне все это и рассказал – в дополнение к тому, что я сам чувствовал. Все мужики, говорит, морды воротят. Я, говорит, одно время не замечал… сидят, курят, лясы точат – подойдешь, сядешь с ними… смотрю – через пять минут один встал: пора, говорит, – а до конца обеда еще полчаса, – следом второй: мол, волна разошлась, пойду посмотрю, как там лодка причалена… ну, а как последний останется, так этот вообще чуть не бегом. И как начал он это подмечать – всё! Он мне столько тогда вывалил, чуть ли не по дням, и все помнит – я даже подумал: записывает, что ли? Со стороны – чистейшая мания, надо к психиатру… я ему так и сказал: выдумываешь ты все, у тебя навязчивая идея, – но про себя-то я знаю, что так оно на самом деле и есть: не то чтобы осуждают его на селе, просто с ним – плохо…
Тенишев замолчал. Я смотрел на неотразимо-переменчивое пламя костра – и видел среди трепетно изгибающихся языков неприязненно замкнутое, неподвижное, сильное сухое лицо, которое вдруг (ярко вспомнилось три года спустя!), в самый последний момент перед сутулым поворотом к машине, дрогнуло едва уловимо обиженным, недоумевающим, беспомощным выражением…
– …доконала его – ну, не знаю, это доконало или нет, но он мне об этом раза четыре рассказывал – эта баба, Ленка, которая у бандита в подругах была. Ее мужика, Кольку, которого дружок ее в последний раз чуть не убил, по пьяному делу посадили на пятнадцать суток. А было это весной, они как раз землю под огороды взяли, ну, и надо было ее поднимать. А мужик-то сидит… Ну, Ленка пришла и стала Мишку за своего придурка просить. Он отказал… да и что он мог сделать? Суд сажает, суд выпускает, не он. Так она, дура баба, в крик… а напоследок и говорит ему: тебе, говорит, что человека убить, что подсвинка зарезать. Представляете? Этот бандит чуть ее мужика на тот свет не отправил, а она Мишке такое! Ну и… в общем, все это по капле, по капле – и начал он поддавать. Он и раньше-то трезвенником не был, а тут почти каждый день. Ну, а дальше все уже по пьянке пошло. Был у него тут один приятель, бывший афганец, прапорщик, тоже большой нелюбитель выпить… кстати, чуть не единственный остался из тех, кто с Мишкою выпивал – ну, я не беру в расчет алкашей, потому что тогда Мишка с алкашами не пил. Так вот в прошлую зиму они с этим прапором напились и чего-то не поделили, и Мишка этому прапору голову проломил. Действительно проломил, трещина в черепе – стулом, что ли, ударил. Вообще-то запросто могли посадить, но прапор писать заявление не стал… вернее, жена написала, но потом забрала. Посадить не посадили, но из органов выгнали с треском… Ну, и все. Кончился Мишка.
Тенишев замолчал. Слышно было только костер.
– А семья у него есть? – спросила Наташа.
– Он разведенный. С матерью жил. С минуту помолчали – закуривая.
– Да, – сказал Андрей. – Ну что, на Журавлево пойдем?
– Ну, а куда же еще, – сказал Тенишев. – С семидесятой здесь делать нечего.
– Уровень-то как в этом году упал.
– Да…
Мы выпили еще по одной и пошли загружать сети.
1995