— Ниче у него не заболеванье — нормальный парень был. Ну, а есля заболеванье, тада, скажу я вам, не судью, а врача надо. Чтоб у мозгах евоных поковырялся, пересортировал тама че следуить. Ай пилюльки какыи придумать. А так — не, не справишь.
— Выходит, — снисходительно улыбаясь, сказал следователь, — в следствии, в следственном разбирательстве и наказании нет никакого смысла?
— Ну, а какой смысел, Хведорович?
— Огурчики — вещь, — опять сказал милиционер Визину.
— Давай, ребяты! — отвлекся Константин Иванович от занимавшей его темы. — За усе хорошее.
— Давай! — Следователь поднял свою рюмку.
— Смысел, — выпив, задумчиво проговорил хозяин. — Был ба смысел, ен ба у другой раз не полез. А то отсидить, выйдеть и — сызнова.
— Бывает и завязывают, — сказал милиционер.
— Можеть, бываить. Ды редко. — Константин Иванович долгим, осоловелым взглядом посмотрел на следователя. — Вот теперича вы его накажете, так? За че накажете? За проступок, за преступленье, так? А почему ен пошел на такое? А потому — ен такой, не можеть не пойтить. Такой ен есть, мать такым родила, ен сам сабе мозги не выбирал. И за ета судить?.. Ну конечно, случайно, бываить, человек попал — ета другое дело. А у большинстве-то не случайно ить. Ен, можеть, и не хотел делать проступок етот, а его тянеть. Ен уже попереживал: и на следствии, и у капэзэ, и на суде — успел, раскаился, можеть. А ему — срок. Думаешь, ен тама больше переживать станеть? Хрена с два. Про волю ен думать станеть, чтоб скорей выйтить, а не переживать и казниться. Дурак был, скажеть, что попался. У другой раз не попадуся. И выходить, Хведорович, суд ваш увесь, бирюльки еты — месть одна.
— Ну, — улыбнулся опять следователь, — неужели ты думаешь, Константин Иванович, что государство унизится настолько, что станет мстить своему гражданину, преступившему закон?
— А че! Ить мстить, мстить!
— Уголовный кодекс говорит, что наказание, конечно, кара за совершенное преступление. Но не только кара, а предусматривает также и воспитательный момент.
— Ага, момент. Ен те перевоспитается у той колонии и под конвоиром.
— А что бы вы предложили, Константин Иванович? — спросил Андромедов. Для борьбы с преступностью.
— Ага! Я тае скажу, а ты — на карандаш. И пойдеть — мненья гражданина Дорохвеева про суд и справленье бандюг.
Все засмеялись.
— Честное журналистское — не буду обнародовать.
— Дык вот, Миколай. — Хозяин поднял размягченное, задумчивое, коричневое лицо. — Я ба к хирургу его, под ножик. Пилюльками ба его. И хлопот усем было ба меньше.
— Во загнул дед! — засмеялся милиционер.
— Покой был ба б, Мить, покой. Работы ба тае с Хведоровичем стало мене… А на перьвай ба раз вывел на народ, снял штаны и — плетью, плетью. Чтоб усе видали. Вот и было ба перевоспитанье. И подумал ба б, сукин сын, Саня, к примеру, тот жа, что не усе можно, что жить нада, как усе люди… Ты ешь-пей, Петрович. Не смотри, что я тута тары-бары развел — ета я так. А ты ешь и пей. И ты, Миколай. Налей, Митькя. Медовуха, она… Вы ж седня у тайгу не пойдете?..
Разговор грозил принять другое направление — в глазах Мити-милиционера и следователя, обращенных на Визина, заискрилось этакое ожидание, предвкушение, хозяин со своей доморощенной юриспруденцией явно им надоел. И Визин встал.
— Спасибо, Константин Иванович. И сыт, и пьян. Мне надо письма написать. Вас не затруднит опустить их в Рощах в почтовый ящик?
— Могу и в Долгом Логу опустить, — сказал следователь. — Пожалуйста, это же пустяк.
— Конечно, — сказал милиционер.
— А ты посиди, Коля, если хочешь, — обратился он к вскочившему Андромедову. — Тебе ведь, кажется, не надо писать писем?
— Не надо. — Тот сел, ему, без сомнения, было интересно в этой компании.
«Сейчас они будут его пытать, — подумал Визин. — Что за экспедиция, что собираются найти… Но может быть, они его уже пытали? Время было… Конечно, им занятнее послушать ученого… Вот так, милейший! Ты хотел незаметно и тихо, а весь район с самого начала гудит. А что дальше будет…»
15
Едва Визин вошел в горницу, как почувствовал, что не один. Он осмотрелся, даже заглянул под кровать — никого. И когда он уже собрался сесть за стол, досадуя на свою мнительность, из-за шкафа появилась Лиза. Она вся сжалась, лицо ее было обреченным — она, по всей вероятности, была готова к тому, что ее сейчас вышвырнут отсюда, прямиком в лапы подвыпившего тятечки, и тот не замедлит применить свой метод суда-следствия.
— Ты что тут делаешь? — шепотом спросил Визин.
— Я… — Она облизала губы. — Я не успела выйтить, када оны за стол пошли. Не успела — и тута схоронилася… — Голос ее срывался, вся она была сейчас уродливым, отчаянным воплощением страха. — Я хотела у окно, а оно на улицу, увидють.
— А второе окно? Вот это, в огород.
— Оно не открывается.
Визин подошел к окну, потрогал, потолкал — безуспешно: по-видимому, было снаружи приколочено гвоздями.
— Дела…
— Ладно, я пойду, — проговорила она безнадежно.
— Погоди… Что-нибудь придумаем. Посиди пока. Они, может быть, скоро закончат. Сядь вон там, чтобы буфет заслонял, если кто войдет.
Она проворно юркнула за угол буфета, устроилась на табуретке и замерла, не сводя с Визина взгляда.
— Вот так, — сказал он, сел за стол и придвинул блокнот. — Я буду письма писать. Не обращай внимания.
— Ага, — кивнула она.
Голос Константина Ивановича проникал сюда умеренно, неназойливо; хозяин уже опять смеялся — видимо, разговор все-таки пошел о новом: тема «преступленье-наказанье», судя по всему, исчерпала себя, а тему «несколько олухов и поход в тайгу за бабушкиными сказками» не стали поднимать, так как отсутствовал главный олух.
— Ты зачем записки мои взяла?
Она сильно вздрогнула, посмотрела на него со страхом, глуповато-уличенно спросила:
— Че?
— Нехорошо, — наставительно сказал он. — Но — бог с ним. На сей раз твой проступок спас меня от ненужных объяснений. Дай-ка их сюда.
Она покраснела, стала рыться за пазухой, извлекла смятые листочки, подошла и положила на стол, затем вернулась за буфет.
— Зачем они тебе были нужны?
— Вы ж усе равно уйтить собралися.
— Ты сказала об этом кому-нибудь?
— Не-а.
— Молодец, правильно. Я в самом деле хотел уйти, но потом передумал.
— Ага…
«Здравствуй, Тоня! — вывел он аккуратно. — У нас все пока хорошо, продвигаемся к цели. Когда я вернусь…»
Он остановился, перечитал написанное, подумал, вырвал лист, скомкал и сунул в карман.
«Здравствуй, Тамара!» — появилось на следующем листе и немедленно было зачеркнуто, а лист — выдран.
«Милая моя», — написал Визин. Затем — «Глубокоуважаемая жена моя…» Затем — «Тамара!» Затем — вовсе без обращения: «Говоря откровенно, я не собирался писать тебе, пока я…» И еще: «Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже…» И он вспомнил, что так же начиналось его письмо к дочери.
И — снова: «Здравствуй, Тоня…» «Добрая и прекрасная моя Тоня…» «Тонечка, хорошая моя…» Карман разбухал от скомканных листов.
Он не мог сосредоточиться, все слова казались вымученными, пошлыми. Мешало все: и нервозное состояние, и шумок в голове от выпитого, и голоса за стеной, и окно, которое невозможно выставить, и неподвижный взгляд Лизы.
Визин отодвинул блокнот, положил авторучку.
— Ты ведь не просто сюда попала, — сказал он. — Ну, не только потому, что спряталась от отца. Ты ведь хотела еще о чем-то спросить меня, а?
— Не просто попала, — отозвалась она чуть слышно. — И спросить хотела. Не теперича, када хоронилася. Учера еще.
— И о чем ты хотела спросить?
— Про Саню. — Она ответила мгновенно, словно только и ждала этого вопроса.
— Про Саню, — повторил он. — Про Саню ты все сама знаешь. Он направлен в больницу, его будут лечить. — Визин повернулся к ней. — Что он тебя так интересует?
— Я у положении.
Визин опешил. В ее голосе прозвучали торжество и вызов; глаза заблестели; голова гордо поднялась, открыв худую шею с синеватыми венами. Он забормотал смущенно, что это, скорее всего, фантазии, она его разыгрывает, что невозможно так скоро это знать, но она оборвала его тем же торжественным голосом:
— Я знаю. Ето точно.
Он отвернулся, достал платок, вытер вспотевшие ладони.
— Что ты теперь будешь делать?
— Известно че. — Она фыркнула. — Родить буду.
— Известно… — «Безумие! — подумал он. — Весь мир с ума сошел. На что она рассчитывает? Что это будет за потомство? Что с ней сделает отец?..»
— Его долго будуть лечить? — спросила она.
— Это знают только врачи.
— А иде?
— Что где?
— Лечить будуть.
— В психиатрической больнице. А где эта больница, я не знаю.
— Надо узнать, — деловито сказала она. — А посля больницы его выпустють?
— Нет. Он ведь сбежал из лагеря. Значит, его вернут туда.
— А за Веру ему ниче не будеть?
— Думаю, ничего. Он ведь действовал в состоянии невменяемости.
— За наган, наверно, припаяють, — сказала она глубокомысленно.
— Возможно. Лучше тебе о нем забыть.
— А как? Када не забывается…
«А как? — подумал он. — А как? Сонная Марь рядом, дура. Тебе такое хоть приходило в голову?! Ты же привыкла к тайге, она тебе не страшна. Иди и исцеляйся!»
— Он, Лиза, конченый человек. Придется тебе своего малыша воспитывать самой.
— Ето само собой… Лександрович, — улыбаясь проговорила она. — Ай Лександровна…
Будущее ее не страшило — оно виделось ей наполненным смыслом, радужным светом; ее страшил лишь отец, но она уже подготовила себя к его гневу — ее уже ничто не могло сломать. И Визин ощутил что-то вроде зависти и восхищения; да, он завидовал горбунье, ее решительности, непоколебимости, ее такому простому, здоровому и реальному счастью; и одновременно восхищался ее душевной слаженностью, покоем, равновесием, созвучности всего и вся в этом уродливом произведении природы. Она никогда не станет искать Сонную Марь, — он уже знал определенно, — ей не нужно ничего забывать, она готова ничего не забывать.
И он вдруг, совершенно безотчетно, без всякой оглядки, ничего не боясь и пренебрегая возможными последствиями, сказал:
— Между прочим, Лиза, я изобрел молоко. Понимаешь? Самое настоящее молоко. Случайно открыл в своей лаборатории. Искусственное молоко, дешевое, как вода.
— Снятое? — по-хозяйски осведомилась она.
— Нет, цельное. Через несколько часов образуется слой сметаны.
— Забавно как. — Она усмехнулась. — Коров, значить, не надо?
— Значит — так. Слушай! — Он начинал горячиться, ему уже было все равно, поймет она его или нет. — Конечно, я ничего не изобрел и не открыл — такой цели не ставилось. Все произошло исключительно случайно, во время опыта, который проводился с совершенно другими целями. И вдруг — молоко! Тут, конечно, было от чего обалдеть. Я сделал анализы, самые тонкие, строжайшие. Потом других попросил сделать те же самые анализы. И мне сказали, что подсунуть молоко — не лучшая из моих шуток. Никто ничего не узнал. Осталось шуточкой. Так что, Лиза, мы с дояркой Екатериной Кравцовой, чей портрет на Доске Почета в Долгом Логу, оказываемся коллегами. Ты, кстати, была в Долгом Логу?
— Была.
— Ну тогда, может быть, видела. Она давно на Доске Почета.
— И вас повесють теперича на доску?
— Обязательно! Ведь безумная дешевизна! Как газета! Как водка! Не на прилавке, разумеется… Вот такие дела… Доярки мучаются, недосыпают, простуживаются, а у меня — элементарно: ни аппаратов, ни бидонов, ни кормов, ни подстилки, ни ферм, ни даже самих коров, как ты верно заметила! Весь механизм получения — тьфу, дважды два. Рай!
— Во как здорово!
— Еще бы! Решение таких проблем, таких проблем… Только, Лиза, я ни черта не знаю, что у меня получилось. Не знаю.
— Вы ж сказали — молоко!
— Да, молоко. И анализы подтвердили. Все верно. Но какой анализ просветит тебя относительно последствий? И вообще: что это получается, куда мы идем? — Он негромко и ядовито засмеялся, его передернуло. Возьмите, граждане, пестициды. Возьмите дуст. А что вы скажете про панацею ПП? Я уже молчу про бедного Роберта Оппенгеймера… А Е. Кравцова с коллегами встает в четыре утра…
Визин умолк, взглянул на Лизу — та смотрела на него, как на привидение. За стеной все так же шумели, смеялись, и громче всех теперь Митя-милиционер. Потом в окно стало видно, как Настасья Филатовна выносит какие-то кульки и банки и укладывает в коляску мотоцикла.
— Я вылил все к чертовой матери, Лиза… Не очень приятная перспектива — отравить человечество.
— Жалко, — несмело произнесла она.
— Человечество жалко?
— Что вылили.
— Не стоит жалеть.
— А вы сами хоть покушали?
— Покушал. Нормально. Видишь — жив-здоров.
— Че ж тада…
— Чтобы, Лиза, сделать искусственное молоко, надо сделать искусственное вымя. А чтобы сделать искусственное вымя, надо сделать искусственную корову. Которая бы ела искусственную траву, превращая ее в искусственную жвачку. Затем эта искусственная жвачка попадает в искусственный желудок, вызывает искусственные соки и — дальше… А следующий этап — искусственное мясо. Потом — искусственные мозги… И не будет преступников. И естественно — милиционеров и следователей. Твой отец в своих рассуждениях — на верном пути.
Лиза засмеялась, но тут же спохватилась, притихла; подумав, спросила:
— Можеть, вы знаете, у Долгом Логу шерстяные кохты есть?
Он уставился на нее, потом провел рукой по липу, словно отгоняя сон.
— Не интересовался. Хочешь купить шерстяную кофту?
— Не поеду ж я так-та!
— Куда?
— Как куда? К ему.
— А-а, — понял Визин. — Такая жара, а ты в шерстяной кофте…
— Можеть, потома не будеть жары.
— Правильно. Ты, Лиза, никому не рассказывай, что я тут тебе нагородил. Это я пошутил.
— Ладно. И вы не рассказывайте.
— Можешь быть спокойна. Ну, а теперь мы тебя будем выпускать — самое время: Настасья Филатовна на улице… — Он встал, подошел к двери, приоткрыл чуть-чуть и позвал: — Коля! Будь добр, на минутку.
Лиза, побледнев, исчезла за буфетом, вжалась в стену. Андромедов вошел, сразу увидел ее, вытаращился.
— Моя гостья, — сказал Визин. — Надо, Коля, тихо ее отсюда выпустить. Чтобы никто не заметил. И в первую очередь, как понимаешь, Константин Иванович. Иди-ка, проберись осторожненько в огород и отогни гвозди, чтобы окно выставить.
— Да. Хорошо, Герман Петрович.
— Только без шума.
— Не волнуйтесь.
Андромедов вышел, и вскоре его физиономия появилась в окне. В два счета он отогнул гвозди, Визин нажал на раму, она подалась и легла на руки Андромедова.
— Ну? Иди, подсажу.
— Я сама. — Она ловко вскарабкалась на подоконник, перебросила ноги; Визин поддержал ее, рука его скользнула по горбу — он тут же отдернул ее. Андромедов помог ей спрыгнуть; она исчезла.
— Давай — статус кво. И зайди.
Окно стало на место.
16
Визин сел на диван, расслабившись и раскинув руки; Андромедов — на стул у окна.
— Долго еще они там?
— Закругляются, Герман Петрович. А вообще, знаете, что-то в этом есть, ну — в рассуждениях Константина Ивановича. И в самом деле существующая с неведомых времен судебная троица…
— Я не буду писать писем, Коля.
— Конвертов нет? — наивно спросил Андромедов. — Так я мигом! Наверняка у Константина Ивановича найдется. А уж у Филиппа Осиповича — без сомнений: он же специально накупил кучу, чтобы жене с дороги письма писать. Я сейчас!
— Нет, Коля, дело не в конвертах, которых у меня действительно нет. Просто я уже не умею писать писем. Разучился. Позабыл. Понимаешь? Уже позабыл. Еще одно доказательство существования Сонной Мари — уже на подходе действует.
— Герман Петрович…
— Я начинал несколько раз — жене тоже. Бесполезно. — Визин посмотрел на него воинственно откровенно. — Можешь думать обо мне что угодно.
— Как «что угодно», почему? — Андромедов насторожился.
— С Тоней у нас был роман.
— Я догадался.
— Ну вот. Можешь думать что угодно.
Андромедов понимающе закивал.
— С какой стати я должен что-то думать? Тоня — неплохая девушка, вы ей тоже понравились… А, вот, видимо, в чем дело! Опасения всякие и так далее. Следователь, конечно, знает Тоню Дроздову и может, конечно… А огласка сейчас ни к чему, я понимаю. Вот что! Спокойно пишите, вложим конверт в конверт и отправим на имя одного человека, которого я хорошо знаю. Очень хорошо, Герман Петрович! Честный и порядочный человек. Он все аккуратно передаст, и никто не узнает.
— Стоп! Спасибо за заботу. Я не буду, не могу ничего писать. Я решил. Когда созрею, тогда напишу. Вопрос снят с повестки дня. Точка.
— Дело ваше, — почему-то погрустнев, сказал Андромедов. — Тоня была бы рада…
— Оставим. — Визин лег, вытянулся, стал смотреть в потолок. — Я обещал тебе записи Мэтра — можешь их взять. Там, в рюкзаке. Можешь их взять, если хочешь, насовсем. Но лучше мы их утопим в болоте.
— Почему? Книга всей жизни…
— Дай-ка сюда рюкзак.
Андромедов подал. Визин порылся, достал папку.
— На. Никому это не нужно. Никому не нужно знать об искусственных медиаторах торможения. Хватит с нас естественных. Мэтр сделал правильно, сдав это в макулатуру.
Андромедов забеспокоился; он не знал, куда деть папку, вертел ее в руках, разглядывал, несколько раз прочитал название; наконец, положил на колени.
— Но ведь мы пойдем на Сонную Марь, Герман Петрович?
— Пойдем. И если мы что-нибудь
такоенайдем, я всем скажу, что ничего не нашел… Я предпочитаю ничего
такогоне найти. Понимаешь меня? Нельзя ничего забывать. Память — это урок и совесть. Вот что я недавно вычитал у одного умного человека. Урок и совесть, Коля. Урок — так как только благодаря памяти мы чему-то в состоянии научиться, составить то, что называется жизненным опытом. А совесть — так как одна лишь наша память способна удержать нас от повторения ошибок и от неблаговидных дел. Природа милостива — все бесполезное и вредное она позволяет нам забыть совершенно естественным путем, во всяком случае, отвлечься от него настолько, чтобы оно не давило, не мешало. Словом, ты прочитай Мэтра, потом и я тебе кое-что расскажу — у нас будет о чем потолковать и времени хватит… И если что-то изменится, перестроится тут, — Визин постучал пальцем по лбу, — я обещаю тебя немедленно поставить в известность.
— По-моему, — не сразу проговорил Андромедов, — по-моему, Герман Петрович, — уж извините, пожалуйста, не сочтите за излишнюю самоуверенность, — но у вас перестроится, вы передумаете.
— Из чего ты заключаешь?
— Не могу объяснить. Просто — предчувствие.
— Ну — увидим.
В дверь постучали. Вошел Митя-милиционер.
— Где ваши письма? Поехали мы.
— Не будет писем, — сказал Визин. — Планы изменились.
— Бывает, — согласился Митя. — Ну тада — счастливо вам. Чтоб экспедиция прошла нормально.
— Спасибо. И вам счастливо.
Он вышел. Визин сложил на животе руки, закрыл глаза; он почувствовал себя настолько усталым, словно весь день с раннего утра делал мучительную, рабскую работу.
— Такая разбитость… Может быть потому, что не спал… Сегодня, попозже все соберемся и потолкуем. Надо им объяснить… Никаких коллективных походов.
— Старика не сломать, — сказал Андромедов.
— Надо постараться… — Надвигалась дрема, и Визин с удовольствием покорялся ей. — Я посплю немного, Коля. Извини, пожалуйста… Часов в восемь разбуди…
Андромедов бесшумно вышел.
17
Было около часа ноги, когда пришла гостья, и Визин почувствовал легкое прикосновение ко лбу. Было совсем темно.
— Я не сплю, — шепотом проговорил он. — Я жду.
Он подвинулся к спинке дивана, чтобы гостья могла сесть.
— Я знаю, что ты не спишь, — сказала она. — И говори нормальным голосом: мы никого не разбудим.
— Ты всех их выключила? Отключила?
Она засмеялась!
— Ну и терминология!
— Как учили… — Он тоже засмеялся.
— Скажите пожалуйста, какой самонадеянный! Он, видите ли ждал!
— Разве могло быть иначе?
— Ну конечно, не могло! Правда! Могла ли я не попрощаться, подумай!
— Попрощаться в смысле «прощай» или в смысле «до свиданья?»
— На хитрые вопросы я не отвечаю, — сказала она. — К тому же уж очень нелепо звучит «подосвиданькаться».
— Да, — согласился он. — Несуразное слово… Значит, мы отправимся без тебя? Ну, то есть… без твоей опеки, так сказать, без надзора?
— Таково условие. Запрет Стиля. Я не могу нарушить.
— Они боятся чересчур активного вмешательства?
— Разумеется. Они вдруг углядели во мне чрезвычайную бабу!
— Послушай, может быть, можно хоть немного света? Я тоже хочу увидеть эту бабу!
— Если бы я все время тебя слушала, знаешь, что вышло бы? Ах, что вышло бы!
— Ну хоть чуть-чуть!
— Нельзя.
— Стиль?
— Да.
— А ты меня, конечно, видишь…
— Вижу.
— Ох уж мне этот Стиль!
— Осторожней! — Она сразу стала серьезной, но говорила мягко, ласково, сдержанно-назидательно — так говорят с ребенком. — Ты не должен так ни думать, ни говорить о Нем. Потому что ты — в неведении. Стиль — это все. Вся жизнь мироздания, весь порядок, все движение, возникновение и затухание миров — вот что значит Стиль. Он глубок и прекрасен. Постигнуть его — Высшая Доля. Тебе сейчас не понять. Но, возможно, когда-нибудь, когда, возможно, мы станем вспоминать с тобой эту ночь, ты, возможно, поймешь, насколько был наивен. Я не оскорбляю тебя, гордый человек?
— Прости меня за глупые слова, глупые вопросы…
— Ины не злопамятны.
Он потянулся рукой и наткнулся на ее руку, взял в свою, легко сжал пальцы гостьи были горячими и пульсирующими.
— Это не противоречит?
— Нет. Это — нет, — ответила она.
— Ты только что трижды сказала «возможно».
— Да, в самом деле — возможно.
— Но возможно и «невозможно»?
— Возможно.
Он подавил вздох.
— Тебе, наверно, нелегко было вырваться? Пришлось многих убеждать, упрашивать?
— Слова эти и понятия не очень вяжутся с тем, что мне пришлось. У инов иначе. Скорее — излагать и доказывать.
— Если бы ты знала, как я ждал.
— Вот я и знала.
— Послушай, — сказал он. — Я очень хочу — очень, поверь! — чтобы состоялось именно «возможное», а не «невозможное».
— И я очень хочу, — ответила она. — И когда инчанки чего-то очень хотят, то они это получают.
— Почему же тогда возможно и «невозможное»?
— Потому что есть еще ты.
— Тут — один интересный момент. — Он крепко сжал ее руку. — Настоящий, полноценный жених ведет невесту в свой дом, а не идет к ней. Я чувствовал бы себя неважно в примаках.
— В инах, ты хотел сказать? — шутливо удивилась она.
— Примак есть примак.
— О человек! А не кажется ли тебе, что настоящий полноценный жених и настоящая полноценная невеста строят свой дом? И никто ни к кому не идет.
— Свой, — повторил он. — Это что-то третье, выходит… Есть люди и есть ины. Что третье?
— Не будем пока так далеко заглядывать.
— Ины не умеют мечтать? Или не любят? — спросил он.
— Ины?! Да они неисправимые, неудержимые фантазеры и мечтатели! Разве ты не заметил? — В ее голосе снова возникла улыбка.
— Мне, поверь, странно было бы тебя назвать мечтательницей.
— Я понимаю. Наверно, ты знаешь земных женщин-мечтательниц. Это — твоя мерка. Но, будем надеяться, со временем ты…
— Я вернусь? — перебил он. — Мы вернемся?
— Ты ведь знаешь, что я не имею права отвечать на такой вопрос, — легко укорила она.
— Но ты знаешь! — Он начинал волноваться.
— И на это я не имею права отвечать.
— А тебе хотелось бы ответить?
— Да, мне бы очень хотелось ответить. — Она пожала его руку.
— Строг, ужасно строг и суров Стиль!
— Представь себе разумное и прекрасное в самой высокой степени, какую только ты способен представить. Это Стиль. И все время старайся увеличивать степень. Утвердился на каком-то уровне — иди дальше. Все время только дальше. Это Стиль.
— Ты говоришь со мной, как с младенцем, а я — намного старше тебя. Как жаль! Очень скоро я превращусь в старика. В старика-младенца.
— У инов другие понятия о возрасте.
— Но ведь я не ин.
— У инов другие понятия о возрасте, — настойчиво повторила она. Всегда помни.
— Они бессмертны?
— Не совсем та-к. Они могут выбрать себе возраст по желанию. Надолго или на короткое время. Могут, то есть, перевоплотиться, достигнув определенного возрастного предела. Но могут и не перевоплощаться — зависит от желания. Некоторые живут тысячи лет. Им интересно ощутить возраст на разных пределах. Я знаю таких. Но большинство перевоплощается, начинает, в известной степени, сначала. А в общем, проблемы возраста не существует. Такая проблема, как ты понимаешь, — проблема сугубо земного порядка. У инов другое. Сейчас не стоит об этом говорить. К чему тебя запутывать?
— Ты жалеешь меня?
— Да. Силы тебе сейчас нужны, как никогда.
— Но ведь я все равно уже не смогу не думать обо всем этом.
— Хочешь, я
все этосотру в твоей памяти?
— Это несложно?
— Совсем несложно.
— Сотри тогда войну в памяти старика. Сотри кошмары Марго. Печаль Жана. Горе Настасьи Филатовны и Константина Ивановича. Одиночество бабок Евдокии и Анны. Убогость Лизы… Помоги людям! Если бы я имел такую силу, я не остановился бы ни перед чем. Ни перед каким Стилем! И пусть бы меня потом изгоняли из инов!
— Успокойся! — Опять в него потекли нежные и теплые токи. — Как только я стала бы поступать таким образом, то немедленно была бы лишена способностей инчанки, и уже ничем и никак не смогла бы никому серьезно помочь. Таковы правила Стиля. Представь, что некой планете в тягость ее орбита, и она просит (планета просит) изменить ее. Что из этого получится в системе, где взаимосцеплено все?.. Представь…
— Но ты готова стереть кое-что в моей памяти!
— По отношению к тебе у меня особые права.
— Ты выделила меня, и я тебе отдан, так?
— Так! — опять засмеялась она. — Отдан на растерзание! Ну? Не правда ли — чрезвычайная баба!
— И все-таки, если бы я…
Гостья каким-то неведомым усилием заставила его замолчать. Задумалась.
— Оставим. У нас уже не так много времени, чтобы спорить. Я знаю твое благородство. Но… Люди часто говорят: «если бы я». Но когда сбывается это «если бы», они, как правило, задумываются, не спешат осуществлять свою программу. И не потому, что они — обманщики. Нет! А потому, что теперь уже они смотрят с высоты свершившегося «если бы». А тут — другой кругозор. Оставим… Лучше скажи мне вот что! Если бы ты в самом деле стал ином, какой бы ты выбрал себе возраст?
Он ответил не сразу, это требовало осмысления.
— Ужасный вопрос, — проговорил он, наконец. — Может быть, я перебрал бы несколько возрастов…
— Чтобы посмотреть, в каком лучше?
— Да, чтобы посмотреть… Знаешь, я наверно начал бы с детства. Определенно — с детства!
— Это прекрасно! Расскажи мне о своем детстве! Расскажи, пока еще есть время…
18
Они уходили на рассвете втроем — третьим был Филипп.
Накануне, вечером, когда они все сидели на крыльце бывшего «женского» дома, и Жан, которому Марго запретила вставать, просил, чтобы не закрывали дверь, потому что он все хочет слышать; когда Визин, призвав все свое красноречие, всю убежденность, доказывал Марго, что в любом случае идти в тайгу ей нельзя, что и ей, и Жану нужно приводить себя в порядок и что лучшее средство для этого — пасека Константина Ивановича, мази Настасьи Филатовны и прочие местные снадобья и целебности, и все это говорилось негромко, даже грустно чуть-чуть, как бывает перед расставанием, и можно было смотреть в глаза Марго — они не давили и не обжигали, и не суетился Андромедов, и тихо, затаенно вздыхая, лежал Жан — лежал так, чтобы видеть всех; когда жара уже спала и воздух немного посырел, и слышалось фырканье лошади на лужайке, и мычали коровы, — одна Константина Ивановича, — другая Евдокии Ивановны, — призывая хозяек к дойке, — вот тогда-то, улучив минуту, Филипп сказал Визину, что пойдет с ними. Он не просил, не умолял, не говорил, что может быть полезен, что знает лес и «особо болотья», — он просто сказал, что значит, надо собираться и ему, и это правильно, что наконец выходим, потому что надоело бездельничать. За эти дни он починил крыльцо, дверь, законопатил щели в доме, поправил дранку на крыше, поднял упавшую изгородь, но все это не работа, а баловство, говорил он, а главная работа впереди. И Визин не смог возразить — Филипп говорил таким тоном, как будто все давно было решено, и словно бы не он — третий, пристяжной, а Андромедов или даже сам Герман Петрович.
Они выходили рано; до солнца было еще далеко, восток только-только еще начал краснеть. Путники были бодры — вчера помылись в бане, легли рано и хорошо выспались.
За ними увязалась одна из собак пасечника, Пашка, с которым у Визина образовалась взаимная привязанность, — он подкармливал его, отдавал остатки консервов, — и хозяин сказал, что не возражает, пусть идет, если захотелось, он, сукин сын, любит шататься по лесу, бродяжья натура, безусловно охотничий, да все некогда ублажить его, не до леса — пасека почти все время отнимает.
— А есля, можеть, вертолет какой прилетить и забереть вас, — хитро добавил он, прищурившись на Визина, — и вы, значить, у Макарове не вернетеся, тада кидайте етого Пашку к такой матери — сам дорогу домой найдеть, прибегать как миленький.
— Не надо нам вертолета — серьезно сказал Визин. — Но хлопочите. Все будет в порядке — нас все-таки трое. И здесь наши остаются, так что мимо Макарова нам пути нет.